…В глубоком раздумье вот уже битый час бродил Стратофонтов Геннадий по улицам пустынным острова Крестовский. Разумеется, он не заставил своих родителей волноваться, а из первого же телефона-автомата позвонил домой и предупредил домашних, что не скоро вернется. У домашних, надо сказать, хватило такта не задавать лишних вопросов. Особенностью маленькой, но дружной семьи было сильно развитое чувство такта, которое украсило бы любой коллектив.
Геннадий, честно говоря, и сам не понимал причин столь яркой эмоциональной вспышки и последующего прыжка из окна бельэтажа на панель. Ведь ясно же и слепому, и глухому, и глупому, что вовсе не стремление продемонстрировать Наташке Вертопраховой свою профессиональную парашютную подготовку толкнуло мальчика на подоконник. Ясно, что и не обида на доброго друга папу и его милый юмор толкнула Гену на подоконник.
«Должно быть, это шуточки переходного возраста», — с тревогой подумал было пионер, но тут же отбросил эту банальную мысль. Другое занимало его ум в часы блуждания по острову Крестовский. Лист ватмана, скатанный в тонкий рулон, который держал он в своей руке. Тайна, приплывшая на берега Невы из просторов Мирового океана. Обрывки тайны, как единичные галеоны Великой Армады, которую разметал спасительный для Британии ураган. Единичные галеоны «ундучок», «ором», «афия», «ринин», скрипя разболтанными реями, мохнатясь обрывками парусов, вползали в крохотную бухточку гребного клуба «Динамо». Впрочем, даже не сама тайна, не тайна как самоцель, волновала ленинградского пионера. Отчетливый призыв «Спасите!» — вот что волновало его. Стремление немедленно идти на помощь любому, кто в его помощи нуждается, было развито у мальчика до высшей степени. Помочь! Спасти! Немедленно! Вперед! Без страха! Без упрека!
Кто же сквозь тысячи километров, над материками и облачными полями, послал ему сюда, в Ленинград, призыв о помощи? Кто и почему именно ему? Друзья-патриоты с Больших Эмпиреев? Однако, по недавним сообщениям газет, обстановка на архипелаге сейчас вполне спокойная, и независимость малой нации развивается на достойных демократических началах. К тому же эмпирейцы сейчас стали не так уж наивны: они не могут предполагать, что ленинградский школьник в горячие весенние денечки может бросить все свои дела и примчаться в Южное полушарие. Ведь теперь, после победы над черными силами мафии, они имеют некоторое понятие о географии нашей планеты. И, кроме всего прочего, им нет никакой нужды посылать в эфир смутные сигналы: они замечательно научились пользоваться международным телефоном.
— Мафия. География. Мафия. География… — бормотал Гена, приближаясь к воротам Приморского Парка Победы и глядя на пышные кусты сирени, тревожно кипящие под порывами балтийского ветра.
Что привело его сюда, на морскую окраину города? Он сам себе не отдавал в этом отчета, но его просто потянуло поближе к морю. Должно быть, наследственные гены Стратофонтовых всегда тянули Гену Стратофонтова поближе к морю в периоды раздумий и тревог.
— Мафия и География, — вдруг громко произнес он и остановился в задумчивости. — Афия! — вскричал он. — Ведь это слово есть в радиограмме! Галеон «Афия»! Быть может, в радиограмме есть призыв к спасению от происков мафии? Эврика! Эврика!
— Простите, вы что-то нашли? — спросил неподалеку вежливый немолодой голос.
Геннадий обернулся и увидел юношу в кожаной курточке и в странных брюках с подобием крыльев на бедрах. Сначала он удивился, почему у этого юноши такие странные брюки и почему такой немолодой голос, а потом, приглядевшись, увидел, что это вовсе и не юноша, а старик. Да, это именно старик обратился к нему в легком сумраке белой ночи, но у этого старика была юношеская фигура и поблескивающие юношеским любопытством глаза. Это был поистине старик-юноша: вот к какому выводу пришел Геннадий.
— Здравствуйте, — вежливо поклонился Геннадий. — Кажется, вас удивил мой возглас «эврика»?
— Признаться, удивил, — улыбнулся юноша-старик или, вернее, старик-юноша.
Он стоял возле низкого сарайчика, сбитого из листов жести, похожего на импровизированные гаражи, которые мы часто можем видеть на окраинах жилых кварталов, но несравненно более широкого, чем это требовалось для обыкновенного автомобиля. В руках у старика был ключ, похожий на большой древний ключ от города Костромы, который когда-то Геннадий видел по телевидению. Геннадий приблизился. Что-то в лице старика, в выражении его глаз располагало к откровенности, и мальчик тихо сказал:
— Видите ли, мне показалось, что я нащупал ключ к тайне.
— Ах, вот как! — воскликнул старик. — В таком случае мне остается вас только поздравить!
Они, улыбаясь, смотрели друг на друга и чувствовали нарастающую симпатию друг к другу. Так бывает: люди, родственные по духу угадывают друг друга, и только смущение мешает им сразу же сблизиться. Гене очень хотелось рассказать старику свою тайну, но он смущался. Старику хотелось чрезвычайно эту тайну узнать, принять в ней участие, вникнуть, помочь, но и он смущался. Все же он решился пошутить для разведки.
— У вас ключ от тайны, а у меня всего лишь от этого ангара. — И он показал Геннадию средневековый ключ и кивнул на сооружение из жести.
— От ангара? — удивился Гена.
— Так точно, — подтвердил старик. — Перед вами самолетный ангар. Хотите взглянуть?
Он вставил ключ прямо в замок и повернул. Послышались первые такты старинной песни «Взвейтесь соколы орлами», и дверь открылась. Старик включил свет, и Гена увидел в ангаре аэроплан. Именно аэроплан, а не самолет и даже не аэроплан, а летательный аппарат, как говорили в России на заре авиации. Аппарат этот уже описан в нашей повести, и повторяться сейчас не резон. Скажем лишь, что старик-юноша радостно улыбнулся при виде того, как глаза таинственного мальчика (а Гена представлялся ему именно таинственным мальчиком) загорелись великим и могучим чувством — любопытством, тем чувством, которое, возможно, направляло всю жизнь этого старика. Может быть, вид Гены Стратофонтова напомнил старику его собственное отрочество.
— Как?! — вскричал мальчик, бросился было к аэроплану, но тут вмешались воспитание и врожденное чувство такта. Он сдержал свой порыв и представился: — Простите, мы не знакомы. Мое имя Стратофонтов Геннадий.
— Как?! — вскричал при этом имени старик. — Уж не брат ли вы Митеньки Стратофонтова, с которым мы в Ораниенбауме в пятнадцатом году отрабатывали буксировку планера?
— Я его внучатый племянник, — сказал Гена.
— Каков сюрприз! Подумать только! — Старик разразился было целым зарядом восклицательных знаков, но врожденное и приобретенное джентльменство взяло верх, и он представился Геннадию, старомодно щелкнув каблуками и склонив голову энергичным кивком: — Четвёркин Юрий Игнатьевич!
— Нет! — вскричал Гена. — Подумать только! Я полагал, что Юрий Четвёркин — это достояние истории!
— Да, я достояние истории авиации, — просто сказал старик, — но это не мешает мне наслаждаться жизнью.
…Мимо ангара этой ночью пробегал друг Пуши Шуткина темно-рыжий сеттер Флайинг Ноуз. Он слышал и видел, как из ангара, словно брызги бенгальского огня, летят междометия, восклицательные знаки и словечки «каково», «здорово», «потрясающе», «фантастика» и так далее. «Наверное, встретились старые друзья», — подумал Ноуз и от удовольствия покрутил носом. Этому доброму псу доставляли искреннее удовольствие радостные события в жизни старших товарищей по жизни.
…На следующий день, уже в более разумное время, а именно после обеда, Гена навестил дом Четвёркина, что расположен был неподалеку от ангара, на том же Крестовском острове. Среди кварталов современных домов вдруг открывалось некое подобие дачного оазиса, клочок земли, как бы не тронутый нашим временем. Во-первых, там стоял раскидистый и независимый каштан, который как раз к приходу Гены украсил свои ветви белыми свечками. Во-вторых, следовало буйство сирени и черемухи, где кишмя кишели трясогузки, обычно предпочитающие держаться подальше от больших городов. В третьих, а именно за кустами сирени, похожими на предмостные укрепления замка, следовал «мост», а именно аллея, выложенная цветной плиткой и окаймленная кустами можжевельника, похожее на маленькие кипарисы.
Аллея упиралась в крыльцо дома. Крыльцо было белого камня, — уж не мрамора ли? — с витыми чугунными перилами и козырьком, который поддерживали два видавших виды купидона. Четыре окна, правда с фанерными заплатами, украшали фасад. Хозяин встретил гостя на крыльце.
— Этот дом закреплен за мной постановлением Петроградского Совета в 1918 году, — пояснил он и пропустил мальчика вперед.
Два тигра, изготовившихся к прыжку, бронзовая статуя Дон Кихота, фарфоровый китайский мандарин, кондор, несущий в когтях модель биплана и прочие любопытные вещи встретили Гену еще в прихожей.
— Я чудак, — сказал Юрий Игнатьевич с улыбкой, подкупающей своей простотой. — Вначале я был романтик, потом д'Артаньян и немного авантюрист, потом я стал летчиком, а потом уже летчиком-солдатом, а потом… потом я стал чудаком. Да, Геннадий, ваш покорный слуга — настоящий чудак, но я ничуть этого не стыжусь. Я горжусь тем, что доживаю свои дни в образе старого чудака, а впрочем, я вовсе и не доживаю свои дни, я просто себе чудачу свои дни, как и раньше чудачил и считаю, монсеньер, что на чудачестве свет стоит. Извините.
Слегка взволнованный этой тирадой, старик взял Гену под руку и ввел в комнату, весьма обширную комнату, скорее даже зал. Здесь под лепным потолком висели модели самолетов, а на стенах красовались старинные деревянные пропеллеры. Здесь по углам, словно ценнейшие скульптуры, стояли детали авиационных моторов разных времен, и здесь было множество фотографий.
Гена увидел на пилотском сиденье «фармана» юношу Четвёркина со счастливым лицом. Затем он увидел мужчину Четвёркина в форме офицера старой армии на прогулочном балкончике первого в мире многомоторного бомбардировщика «Русский витязь». Затем он увидел Четвёркина с красной звездой на фуражке и с двумя маузерами на боках. Потом он увидел Четвёркина сначала с кубиками, потом с ромбиками и далее со шпалами в петлицах и, наконец, пожилого уже Четвёркина в простом черном свитере. «Анадырь — мыс Дежнева — остров Врангеля» было написано чем-то красным по синему фону и мелко добавлено: «Юрка, не забывай!»
— Этапы большого пути, — смущенно покашлял за спиной хозяин квартиры.
Повсюду на снимках были самолеты. Сначала древние, потом пожилые, потом уже и почти современные. Самолеты на снимках все молодели, а человек старел.
Рядом с Четвёркиным мальчик увидел на фотоснимках множество знакомых ему по истории авиации людей — здесь были и Уточкин, и Ефимов, и Васильев, и Сикорский, и Туполев, и Чкалов, и Водопьянов…
«Пожалуй, не хватит и недели, чтобы осмотреть все сокровища этого дома», — подумал Гена и остановил свой взгляд на портрете среднего формата, на котором в черном цилиндре и крылатке, с маской бабочкой на глазах, был изображен молодой красавец с волевым лицом, пышными усами и чуть подернутыми серебром, словно мех черно бурой лисицы, бакенбардами. Портрет был вырезан из какого-то старого журнала и застеклен. Внизу сохранились слова «знаменитый и вечно интригующий публику».
— Кто это? — спросил Гена.
— Эх, — с досадой вздохнул старый пилот. — Это как раз личность, не достойная внимания. Некий Иван Пирамида, пилот-лихач и светский пшют десятых годов. Надо убрать эту фотографию в чулан. — Он сделал было к портрету резкое движение, но в нерешительности остановился на полпути. — Довольно! После! Сейчас! Да нет, потом, — пробормотал он и наконец, так и не притронувшись к портрету, повернулся к гостю. — Как нелегко, мои друг, даже в семьдесят восемь лет предать забвению ошибки юности мятежной.
Он отвернулся, сделал несколько нервных шагов по потрескивающему паркету, снял со стены огромную трубку, на чубуке которой была изображена старая Голландия, и затянулся. Трубка тут же задымила, как будто в ней тлел вечный уголек из доколумбовой Америки. Как следует откашлявшись, Четвёркин вынырнул из дыма уже другим, молодым и лукавым, со своими детскими глазами-любопытами.
— Вы знаете, дружище Гена… — Старик сразу и охотно перенял манеру обращения, принятую в стратофонтовском семействе. — Вы знаете, дружище мой мальчик, я весь остаток ночи просидел над вашей радиограммой и пришел к некоторым, да-да, выводам!
— Неужели, дружище Юрий Игнатьевич?!
С первых же минут знакомства с Четвёркиным Гена почувствовал, что в его лице обрел верного соратника и что старый пилот возьмется за разгадку тайны с не меньшим энтузиазмом, чем он сам. Как видим, он не ошибся.
Юрий Игнатьевич раскатал на шатком изящном столике в стиле «сицезиен» лист ватмана и укрепил его по углам четырьмя тяжелыми предметами: поршнем мотора «Сопвич», статуэткой лукавого лесного божества Пана, револьвером смит-вессон выпуска 1909 года и старинной кожаной калошей с хромированными застежками, то есть тем, что оказалось в эту минуту у него случайно под рукой.
— Во-первых, мне кажется, я почти убежден, что радиограмму послал чудак, — начал Юрий Игнатьевич. — Есть некоторые, почти неуловимые флюиды, дружище Гена, по которым все принадлежащие к племени чудаков узнают друг друга. Во-вторых, это безусловно человек старой формации. Об этом свидетельствует уцелевшее в тексте придаточное предложение, «если память не изменяет». Так выразиться, согласитесь, мог только пожилой человек старой формации. Человек новой формации сказал бы вместо этого что-нибудь вроде «почти уверен» или «уверен на девяносто процентов». И в третьих, дорогой дружище Геннадий, я почти убежден, что истоки тайны не удалены от нас за тридевять земель, а находятся совсем поблизости, в центре нашего любимого города… или нашего любимого «бурга», что по-немецки и означает «город». «Бург» — вы видите это слово на вашем ватмане. Может быть, это кончик Петербурга, дружище пионер? Стоп, стоп, предвижу ваши возражения. Существуют Эдинбург, Иоганнесбург, Питсбург и еще добрая тысяча бургов. Да, это так, но вряд ли в каком-нибудь из этой тысячи городов есть Екатерининский канал. Терпение, дружище юный моряк. Вы хотите сказать: при чем здесь Екатерининский канал и что такое Екатерининский канал? «Ринин», Гена, именно этот загадочный, как птица алконост, «ринин», соседствующий со словом «канал», и образует ЕкатеРИНИНский канал, который ныне именуется совершенно справедливо каналом Грибоедова.
Вижу, дружище Стратофонтов, отлично вижу искры, летящие из ваших глаз, но вы же сами предложили мне отпустить все тормоза и предоставить волю своему воображению. Ведь я допускаю существование «сундучка» в противовес «бурундучку» и «мафии», независимой от «географии». Позвольте же мне теперь предложить вам небольшую экскурсию на канал памяти замечательного русского сатирика, одного из тех людей, которые пробили брешь в культурной изоляции отсталой царской России. Кам он, олдфеллоу!
Через несколько минут Четвёркин и Стратофонтов уже катили на скрипучем, но вполне надежном велосипеде-тандеме по улицам Крестовского острова. Старый пилот сидел впереди и управлял рулем, похожим на рога высокогорного животного яка. Справедливости ради следует сказать, что за всю долгую жизнь у старика не было лучшего партнера по тандему, чем сегодняшний. Юрий Игнатьевич не уставал удивляться силе ножных мышц этого еще не совсем созревшего организма. Тандем летел вдоль обочины тротуара, оставляя за собой не только велосипеды, но и многие моторизованные средства транспорта, включая быстроходные «Запорожцы». Иногда к усилиям четырех ног присоединялся и маленький моторчик от пылесоса «Вихрь», который Четвёркин приспособил к тандему еще лет десять назад. Возле светофоров седоки спешивались и продолжали свой разговор.
— Однако, почему среди русского текста мелькают немецкие слова? — недоумевал Гена.
— На заре моей туманной юности в Петербурге жило очень много немцев, — говорил Юрий Игнатьевич. — Вообразите, дружище Гена, судьба забросила одного из таких петербургских немцев куда-нибудь в Полинезию. Вы сами путешествовали и знаете, какие штучки иной раз выкидывает судьба. Вообразите, старый чудак несколько десятилетий жил среди полинезийцев, и вот на закате жизни ему пришла нужда послать в город своей юности призыв о помощи. Естественно, что за эти долгие годы кое-что перемешалось в его голове, перемешались немецкие и русские слова и… воображаете?
— Конечно, воображаю, — чуть-чуть постукивая зубами от воображения, говорил Гена. — Но почему же, почему этот несчастный старый человек обратился именно ко мне? Откуда он узнал мои позывные?
— А вы вообразите…
Красный свет переключался на желтый, и Четвёркин не заканчивал фразы.
— Приемистый старикан, — улыбались инспекторы ОРУДа, глядя, как устремляется вперед самокатный экипаж.
Через двадцать четыре минуты они подъехали к Казанскому собору и встали в узкой полосе тени, отбрасываемой памятником фельдмаршалу Барклаю де Толли.
— Дружище Геннадий, вы не обидитесь, если я завяжу вам глаза вот этим чистым носовым платком? — спросил Четвёркин.
— Пожалуйста, пожалуйста, дружище Юрий Игнатьевич, — сказал Гена, подставляя свои закрытые глаза под носовой платок с вензелями Санкт—Петербургского яхт-клуба.
Он произнес это небрежно, легко: «Вам нужны, мол, мои глаза? Пожалуйста!» — но на самом-то деле сердце пионера стучало, как африканский тамтам в период разлива Замбези. Что будет? Какой сюрприз приготовил Четвёркин? В том, что авиатор слегка лукавит, не было никакого сомнения.
Когда Гена открыл глаза, а это произошло спустя не более трех минут после закрытия оных, перед ним горели на солнце золотые крылья четырех мраморных львов!
— Ыре ьва олоты рылья! — вскричал потрясенный догадкой мальчик.
— Четыре льва с золотыми крыльями! — торжествующе сказал старик. — Вы на набережной Екатерининского канала, дружище Геннадий!
— Но как же вы пришли к такому блестящему умозаключению, Юрий Игнатьевич? — справившись с первым волнением, спросил Гена.
— Сначала было непросто, — скромно ответил Четвёркин. — Полночи мысль плутала по лабиринтам чистого разума, дружище юный друг, но потом я вспомнил один дом, где когда-то, лет тридцать пять или сорок назад, я видел сундучок, в котором что-то стучит.
— Где же этот дом, Юрий Игнатьевич? — осторожно, как бы боясь спугнуть своим дыханием ультрамариновую бабочку тайны, спросил Гена.
— Вот он, — просто сказал авиатор и махнул своей дряхлой перчаткой «шевро» в сторону серого невыразительного дома, который стоял от Львиного мостика в десяти шагах.
ГЛАВА III,
в которой автор пытается прервать повествование, но ему советуют запастись терпением и в которой звенит радиальная пружина «зан-тар»
— Простите, дружище Гена, — вмешался тут я, воспользовавшись весьма выразительной паузой в рассказе. — В момент нашей встречи, обращаясь ко мне, вы обронили многозначительную фразу: «Боюсь, однако, что…» Какое значение вы вкладывали в эти слова?
— Дружище Василий Павлович, — сказал Гена, — не в моих привычках одергивать взрослых солидных людей, но позвольте мне попросить вас запастись немного терпением.
Я запасаюсь терпением и умоляю вас, любезный читатель, последовать моему примеру.
Однажды, на заре тридцатых годов, авиатор Четвёркин вернулся в Ленинград из экспериментальных полетов над пустыней Гоби и вознамерился… Сейчас уже трудно установить, что же вознамерился сделать Юрий Игнатьевич на заре тридцатых. То ли он хотел сконструировать мускулолет, то ли портативный быстронадувающкйся дирижабль для средних и мелких учреждений, то ли это было время реактивной на торфяном топливе гидроаэротележки?.. Четвёркин всегда был полон идей, и проекты различных технических новшеств зарождались в его голове беспрерывно, пожалуй, даже избыточно; пожалуй, они даже утомляли его. Короче говоря, ему была нужна радиальная американская пружина «зан-тар», а достать в те дни такую простую вещь было чрезвычайно сложно.
Однажды в четверг, после дождя перед ужином, к дому на Крестовский подъехал мрачноватый молодой человек на роликовых коньках. Отрекомендовался он лаконично:
— Питирим Кукк, гений.
Он извлек из своего рюкзака вожделенную пружину «зан-тар» и заломил за нее бешеную цену.
— Хотите рублями платите, хотите тугриками или юанями, — сказал он Четвёркину, а вожделенная пружина в его руках поблескивала под лучами закатного солнца.
— Позвольте, но все излишки иностранной валюты я сдал в Банк внешней торговли, — сдержанно возмутился пилот.
— Поторопились, — неприятно проскрежетал Питирим Кукк и протянул вперед левую руку с пощелкивающими пальцами, правую же с пружиной «зан-тар» отвел назад. — Долларов у вас не завалялось? Доллары принимаю по курсу Сенного рынка: прямая для вас выгода.
Вручив нахально-мрачноватому «гению» бешеную сумму нормальными рублями и завладев вожделенной пружиной, Юрий Игнатьевич без излишних церемоний показал на дверь.
Однако в дальнейшем Четвёркину пришлось неоднократно прибегать к услугам Питирима, фамилия которого оказалась двойной, не просто Кукк, а Кукк-Ушкин. То понадобится особое бельгийское сверло «линчап», то кронштейны фирмы «Кимми Каус», то линзы системы «Братья Ксеркс»… Все это можно было достать только у одного человека в Ленинграде.
В те времена Юрий Игнатьевич частенько навещал невыразительный серый дом возле четырех львов с золотыми крыльями. Питирим не пускал его в глубь своей квартиры, которую он ревностно оберегал не только от гостей, но и от подселения других жильцов, так называемого «уплотнения», столь популярного в те годы. Каким уж образом это ему удавалось, для Четвёркина осталось тайной. Иногда в простую душу авиатора закрадывалось сомнение: а вдруг мрачноватый молодой «гений» просто-напросто спекулянт? Однако сомнения эти быстро рассеивались.
— Не для себя беру, — всякий раз говорил Кукк-Ушкии, принимая от Четвёркина бешеные суммы за дефицитные иностранные детали.
— Для кого же?
— Для них, — отвечал Питирим загадочно и длинноватым, желтоватым уже тогда пальцем поворачивал потускневший от времени глобус в латунных кольцах.
В далеких, темных комнатах питиримовской квартиры уже тогда что-то булькало, что-то позванивало, что-то тихо взрывалось. Уже тогда по паркету, стуча когтями, ходил клочковатый пудель Онегро. Сейчас этому пуделю, конечно же, не менее сорока лет, и это, безусловно, самый выдающийся собачий долгожитель.
Однажды, после очередного торгового акта, похожего, как обычно, на оскорбительный обман, Юрий Игнатьевич и увидел в углу под темным старинным портретом странноватый сундучок.
— Что это у вас там под портретом? — поинтересовался он.
Кукк-Ушкин усмехнулся:
— Это сундучок, в котором что-то стучит. Можете полюбопытствовать.
Четвёркин взял в руки увесистый, на полпудика, сундучок, сделанный в какие-то очень далекие времена из непонятного материала, то ли камня, то ли металла, то ли дерева. Сундучок был украшен замысловатым вензелем, но никаких признаков замка или замочного отверстия Юрий Игнатьевич, помнится, не заметил.
— Приложите ухо, — зловеще посоветовал Кукк-Ушкин. Четвёркин бесстрашно прижал ухо к теплому, именно теплому, милостивые государи, боку сундучка. Через несколько секунд он услышал глуховатый мерный стук. Странное дело, он почему-то почувствовал к этому сундучку необъяснимую симпатию. Именно симпатию, милостивые государи, хотя какую, сами посудите, товарищи, симпатию может испытывать одушевленный человек к неодушевленному предмету, даже если в том что-то и стучит.
— Отдадите? — спросил Юрий Игнатьевич Питирима.
— Отдам, — усмехнулся тот. — Миллиончика за три.
Юрий Игнатьевич тогда должным образом оценил внезапно проявившееся чувство юмора у Питирима и долго хорошо хохотал. После полетов над пустыней Гоби у Четвёркина появился вкус к доброму смачному хохоту. Впрочем, в те времена в моде были именно смеющиеся белозубые пилоты.
Юрий Игнатьевич хотел вообще-то как-то чем-то расшевелить Кукк-Ушкина, как-то пробудить его к нормальной жизнерадостной жизни, изгнать из него дух наживы, может быть, подружиться даже, чудачить вместе. Все было тщетно. Питирим близко к себе не подпускал и только усмехался многозначительной, надменной и неприятной усмешкой.
…Потом началась подготовка к воздушному штурму Арктики, а вскоре и сам штурм, и Юрий Игнатьевич забыл Питирима Кукк-Ушкина на долгие годы, а потом и вовсе забыл. Он любил только приятных добрых чудаков, а чудаков отталкивающего свойства даже и чудаками не считал, милостивые государи.
Четвёркин заканчивал свой рассказ, прогуливаясь по тихой набережной канала вдоль фасада серого дома, и Гена внимал ему, прогуливаясь рядом. Друзья, разумеется, и не подозревали, что сверху, сквозь июньскую листву за ним наблюдает узкое и желтое лицо, похожее на тусклый фонарь прошлого века.
— Дружище Юрий Игнатьевич, а вы не можете вспомнить тот портрет, под которым стоял сундучок? — спросил Гена.
— Там было очень темно, и портрет темный, сделанный не позднее семидесятых годов девятнадцатого века, дружище Гена. Кажется… синий морской мундир… два ряда серебряных пуговиц… по-моему, низший офицерский чин… и неотчетливое желтое лицо, словно керосиновый фонарь… должно быть, живописец был не особенно искусен, да и краски не самого отменного качества…
— Морской мундир… — проговорил задумчиво Геннадий. Прославленная уже интуиция пионера плеснула хвостом над водой, словно проснувшаяся щука.
— Что ж, давайте поднимемся в бельэтаж, — предложил Юрий Игнатьевич — А вдруг, на наше счастье, Кукк-Ушкин еще живет здесь, и в сундучке все еще что-то стучит, а цена упала хотя бы в десять тысяч раз?