– Давай разберемся, Лусиа, ты хорошо понимаешь, что такое целостность?
– Я, конечно, Лусиа, но ты меня не должен так называть, – сказала Мага. – Целостность, ну конечно, понимаю, что такое целостность. Ты хочешь сказать, что все у тебя в жизни должно соединяться одно к одному, чтобы потом ты мог все сразу увидеть в одно и то же время. Ведь так?
– Более или менее, – согласился Оливейра. – Просто невероятно, как трудно тебе даются абстрактные понятия. Целостность, множественность… Ты не можешь воспринимать их просто так, без того, чтобы приводить примеры. Ну конечно, не можешь. Ну, давай посмотрим: твоя жизнь тебе представляется целостной?
– Нет, думаю, что нет. Она вся из кусочков, из отдельных маленьких жизней.
– А ты, в свою очередь, проходила сквозь них, как эта нитка сквозь эти зеленые камни. Кстати, о камнях: откуда у тебя это ожерелье?
– Осип дал, – сказала Мага. – Ожерелье его матери, из Одессы.
Оливейра спокойно потянул мате. Мага отошла к низенькой кровати, которую им дал Рональд, чтобы было где спать Рокамадуру. Теперь от этой постели, Рокамадура и ярости соседей просто некуда было деваться, все до одной соседки убеждали Магу, что в детской больнице ребенка вылечат скорее. Едва получили телеграмму от мадам Ирэн, пришлось, ничего не поделаешь, ехать за город, заворачивать Рокамадура в тряпки и одеяла, втискивать в комнату эту кроватку, топить печку и терпеть капризы и писк Рокамадура, когда наступало время ставить ему свечи или кормить из соски: все вокруг пропахло лекарствами. Оливейра снова потянул мате, искоса глянул на конверт «deutsche Grammophon Gesellschaft» [70], давным-давно взятый у Рональда, который бог весть как долго теперь не удастся послушать, пока тут пищит и вертится Рокамадур. Его приводило в ужас и то, как неловко Мага запеленывала и распеленывала Рокамадура, и какими чудовищными песнями развлекала его, и какой запах время от времени шел из кроватки Рокамадура, и пеленки, и писк, и дурацкая уверенность Маги, которая, похоже, считала, что все ничего, что она делает для своего ребенка то, что должна делать, и не пройдет двух-трех дней, как Рокамадур поправится. Ничего страшного. Да, но что он тут делает? Еще месяц назад у каждого была своя комната, а потом они решили жить вместе. Мага сказала, что так они станут тратить меньше, смогут покупать одну газету на двоих, не будет оставаться недоеденного хлеба, она начнет обстирывать Орасио, а сколько сэкономят на отоплении и электричестве… Оливейра почти восхищался столь грубой атакой здравого смысла. И в конец концов согласился, потому что старик Труй никак не мог выбраться из трудностей и задолжал ему около тридцати тысяч франков, а самому Оливейре тогда было все равно, как жить, – одному или с Магой, он был упрям, но дурная привычка бесконечно долго жевать-пережевывать всякую новую мысль приводила к тому, что он долго все обдумывал, но потом непременно соглашался. И он действительно поверил, что постоянное присутствие Маги избавит его от лишнего словопереживания, но, разумеется, он и не подозревал, что случится с Рокамадуром. Однако даже в этой обстановке ему иногда удавалось на короткие минуты остаться один на один с собою, пока плач и визг Рокамадура целительно не возвращали его в мрачное настроение. «Видно, меня ждет судьба персонажей Уолтера Патера, – думал Оливейра. – Один монолог кончаю, другой начинаю, просто порок. Марий-эпикуреец – это мой рок, не рок, а порок. Единственно, что спасает, – вонь от детских пеленок».
– Я всегда подозревал, что в конце концов ты станешь спать с Осипом, – сказал Оливейра.
– У Рокамадура жар, – сказала Мага.
Оливейра снова потянул мате. Надо беречь травку, в парижских аптеках мате стоит пятьсот франков за килограмм, а в лавке у вокзала Сен-Лазар продавали совершенно отвратительную траву с завлекательной рекомендацией: «Maté sauvage, cueilli par les indiens» [71] – слабительное, противовоспалительное средство, обладающее свойствами антибиотика. К счастью, один адвокат из Росарио, который, между прочим, приходился Оливейре братом, привез ему из-за моря пять кило этой травы фирмы «Мальтийский крест», но от нее оставалось совсем немного. «Кончится трава, и мне – конец, – подумал Оливейра. – Единственный настоящий диалог, на который я способен, – диалог с этим зеленым кувшинчиком». Он изучал необычайные повадки мате: как пахуче начинает дышать трава, залитая кипятком, и как потом, когда настой высосан, она оседает, теряет блеск и запах до тех пор, пока снова струя воды не взбодрит ее, ни дать ни взять запасные легкие – подарок родной Аргентины – для тех, кто одинок и печален. Вот уже некоторое время для Оливейры стали иметь значение вещи незначительные, и в том, что он сосредоточил все внимание на зеленом кувшинчике, были свои преимущества: его коварный ум никогда не пытался приложить к этому зеленому кувшинчику омерзительные понятия, какие вызывают в мозгу горы, луна, горизонт, начинающая созревать девочка, птица или лошадь. «Пожалуй, и этот кувшинчик с мате мог бы мне помочь отыскать центр, – думал Оливейра (и мысль о том, что Мага – с Осипом, становилась все более жиденькой и теряла свою осязаемость, в эту минуту оказывался сильнее и заслонял все зеленый кувшинчик, маленький резвый вулканчик с ценным кратером и хохолком пара, таявшим в стылом воздухе комнаты, стылом, сколько ни топи печку, которую надо бы протопить часов в девять). – А этот центр, хоть я и не знаю, что это такое, этот центр не мог бы топографически выразить целостность? Вот я хожу по огромной комнате с плитчатым полом, и одна из плиток пола является единственно правильной точкой, где надо встать, чтобы перспектива упорядочилась. Правильная точка – подчеркнул Оливейра, чуть подшучивая над собой для пущей уверенности, что слова говорятся не ради слов. – Как при анаморфном изображении, когда нужно найти правильный угол зрения (беда только, что
– Дам ему четверть таблетки аспирина, – сказала Мага.
– Если заставишь его проглотить – считай, ты выше Амбруаза Паре, – сказал Оливейра. – Иди попей мате, я заварил свежий.
Вопрос насчет целостности возник, когда ему показалось, что очень легко угодить в самую скверную западню. Еще студентом, на улице Вьямонт, в тридцатые годы, он обнаружил (сперва с удивлением, а потом с иронией), что уйма людей совершенно непринужденно чувствовали себя цельной личностью, в то время как их цельность заключалась лишь в том, что они неспособны были выйти за рамки единственного родного языка и собственного пораженного ранним склерозом характера. Эти люди выстраивали целую систему принципов, в суть которых никогда не вдумывались и которые заключались в передаче слову, вербальному выражению всего, что имеет силу, что отталкивает и, наоборот, притягивает, а на деле означало беспардонное вытеснение и подмену всего этого их вербальным коррелятом. Таким образом, долг, нравственность, отсутствие нравственности и безнравственность, справедливость, милосердие, европейское и американское, день и ночь, супруги, невесты и подружки, армия и банк, флаг и золото, абстрактное искусство и битва при Монте-Касерос становились чем-то вроде наших зубов и волос, некой роковой данностью, чем-то, что не проживается и не осмысляется, ибо это так, ибо это неотъемлемая часть нас самих, нас дополняющая и укрепляющая. Мысль о насилии, которое творило слово над человеком, о надменной мести, которую вершило слово над своим родителем, наполняла горьким разочарованием думы Оливейры, а он силился прибегнуть к помощи своего заклятого врага и при его посредничестве добраться туда, где, быть может, удалось бы освободиться и уже одному следовать – как и каким образом, светлой ли ночью, пасмурным днем? – следовать к окончательному примирению с самим собой и действительностью, в которой существуешь. Не пользуясь словом, прийти к слову (как это далеко и как невероятно), не пользуясь доводами рассудка, познать глубинную целостность, которая бы явила суть таких, казалось бы, незамысловатых вещей, как пить мате и глядеть на голую попку Рокамадура и снующие пальцы Маги, сжимающие ватный тампончик, под вопли Рокамадура, которому не нравится, когда ему что-то суют в попку.
20
– Я так и думал, что ты в конце концов станешь спать с Осипом, – сказал Оливейра.
Мага завернула сына, который кричал уже не так громко, и протерла пальцы ваткой.
– Ради бога, вымой руки как полагается, – сказал Оливейра. – И выброси всю эту пакость.
– Сейчас, – сказала Мага. Оливейра выдержал ее взгляд (это всегда ему трудно давалось), а Мага взяла газету, расстелила ее на кровати, собрала ватные тампончики, завернула в газету и вышла из комнаты выбросить все это в туалет на лестнице. Когда она возвратилась, ее порозовевшие руки блестели; Оливейра протянул ей мате. Мага опустилась в низкое кресло и прилежно взялась за кувшинчик. Она всегда портила мате, зря крутила трубочку или даже принималась мешать трубочкой в кувшинчике, словно это не мате, а каша.
– Ладно, – сказал Оливейра, выпуская табачный дым через нос. – Могли хотя бы сообщить мне. А теперь придется тратить шестьсот франков на такси, перевозить пожитки на другую квартиру. Да и комнату в это время года найти не так просто.
– Тебе незачем уезжать, – сказала Мага. – Все это ложный вымысел.
– Ложный вымысел, – сказал Оливейра. – Ну и выражение – как в лучших аргентинских романах. Остается только захохотать нутряным хохотом над моей беспримерной смехотворностью, и дело в шляпе.
– Не плачет больше, – сказала Мага, глядя на кроватку. – Давай говорить потише, и он поспит подольше после аспирина. И вовсе я не спала с Грегоровиусом.
– Да нет, спала.
– Не спала, Орасио. А то бы я сказала. С тех пор как я тебя узнала, ты у меня – единственный. Ну и пусть, можешь смеяться над моими словами. Говорю, как умею. Я не виновата, что не умею выразить то, что чувствую.
– Ладно, ладно, – сказал Оливейра, заскучав, и протянул ей свежий мате. – Это, наверное, ребенок так на тебя влияет. Вот уже несколько дней, как ты превратилась в то, что называется матерью.
– Но ведь Рокамадур болен.
– Возможно, – сказал Оливейра. – Но что поделаешь, лично я вижу и другие перемены. По правде говоря, мы с трудом стали переносить друг друга.
– Это ты меня не переносишь. И Рокамадура не переносишь.
– Что верно, то верно, ребенок в мои расчеты не входил. Трое в одной комнате – многовато. А мысль о том, что с Осипом нас четверо, невыносима.
– Осип тут ни при чем.
– А если подумать хорошенько? – сказал Оливейра.
– Ни при чем, – повторила Мага. – Зачем ты мучаешь меня, глупенький? Я знаю, что ты устал и не любишь меня больше. И никогда не любил, придумал себе, что это любовь. Уходи, Орасио, незачем тебе тут оставаться. А для меня такое – не впервой…
Она посмотрела на кроватку. Рокамадур спал.
– Не впервой, – сказал Оливейра, меняя заварку. – Поразительная откровенность в вопросах личной жизни. Осип подтвердит. Не успеешь познакомиться с тобой, как услышишь историю про негра.
– Я должна была рассказать, тебе этого не понять.
– Понять нельзя, но убить может.
– Я считаю, что должна рассказать, даже если может убить. Так должно быть, человек должен рассказывать другому человеку, как он жил, если он любит этого человека. Я про тебя говорю, а не про Осипа. Ты мог рассказывать, а мог и не рассказывать мне о своих подружках, а я должна была рассказать все. Это единственный способ сделать так, чтобы человек ушел прежде, чем успеет полюбить другого человека, единственный способ сделать так, чтобы он вышел за дверь и оставил нас двоих в покое.
– Способ получить искупление, а глядишь, и расположение. Сперва – про негра.
– Да, – сказала Мага, глядя ему прямо в глаза. – Сперва – про негра. А потом – про Ледесму.
– Ну конечно, потом – про Ледесму.
– И про троих в ночном переулке, во время карнавала.
– Для начала, – сказал Оливейра, потягивая мате.
– И про месье Висента, брата хозяина отеля.
– Под конец.
– И еще – про солдата, который плакал в парке.
– Еще и про этого.
– И – про тебя.
В завершение. То, что я, здесь присутствующий, включен в список, лишь подтверждает мои мрачные предчувствия. Однако для полноты списка тебе бы следовало включить и Грегоровиуса.
Мага размешивала трубочкой мате. Она низко наклонила голову, и волосы, упав, скрыли от Оливейры ее лицо, за выражением которого он внимательно следил с напускным безразличием.
Оливейра напевал танго. Мага только пожала плечами и, не глядя на него, продолжала посасывать мате. «Бедняжка», – подумал Оливейра. Резким движением он отбросил ей волосы со лба так, словно это была занавеска. Трубочка звякнула о зубы.
– Как будто ударил, – сказала Мага, притрагиваясь дрожащими пальцами к губам. – Мне все равно, но…
– К счастью, тебе не все равно, – сказал Оливейра. – Если бы ты не смотрела на меня так сейчас, я бы стал тебя презирать. Ты – просто чудо, с этим твоим Рокамадуром и всем остальным.
– Зачем ты мне это говоришь?
– Это мне надо.
– Тебе – надо. Тебе все это надо для того, что ты ищешь.
– Дорогая, – вежливо сказал Оливейра, – слезы портят вкус мате, это знает каждый.
– И чтобы я плакала, тебе тоже, наверное, надо.
– Да, в той мере, в какой я признаю себя виноватым.
– Уходи, Орасио, так будет лучше.
– Возможно. Обрати внимание: уйти сейчас – почти геройский поступок, ибо я оставляю тебя одну, без денег и с больным ребенком на руках.
– Да, – сказала Мага, отчаянно улыбаясь сквозь слезы. – Вот именно, почти геройский поступок.
– А поскольку я – далеко не герой, то полагаю, что лучше мне остаться до тех пор, пока не разберемся, какой линии следовать, как выражается мой брат, который любит говорить красиво.
– Ну так оставайся.
– А ты понимаешь, по каким причинам я отказываюсь от этого геройского поступка и чего мне это стоит?
– Ну конечно.
– Ну-ка объясни, почему я не ухожу.
– Ты не уходишь, потому что довольно буржуазен и думаешь о том, что скажут Рональд, Бэпс и остальные друзья.
– Совершенно верно. Хорошо, что ты понимаешь: ты сама тут совершенно ни при чем. Я не останусь из-за солидарности, не останусь из жалости или потому, что надо давать соску Рокамадуру. Или потому, что нас с тобой якобы что-то еще связывает.
– Иногда ты бываешь такой смешной, – сказала Мага.
– Разумеется, – сказал Оливейра. – Боб Хоуп по сравнению со мной ничто.
– Когда говоришь, что нас с тобой ничего не связывает, ты так складываешь губы…
– Вот так?
– Ну да, потрясающе.
Им пришлось хватать пеленки и обеими руками зажимать ими рот – так они хохотали, просто ужас, того гляди, Рокамадур проснется. И хотя Оливейра, закусив тряпку и хохоча до слез, как мог, удерживал Магу, она все-таки сползла с кресла, передние ножки которого были короче задних, хочешь не хочешь – сползешь, и запуталась в ногах у Оливейры, который хохотал до икоты, так, что в конце концов пеленка выскочила у него изо рта.
– Ну-ка покажи еще раз, как я складываю губы, когда говорю такое, – умолял Оливейра.
– Вот так, – сказала Мага; и они опять скорчились от хохота, а Оливейра согнулся и схватился за живот, и Мага над самым своим лицом увидела лицо Оливейры, он смотрел на нее блестящими от слез глазами. Они так и поцеловались: она подняв голову кверху, а он – вниз головой, и волосы свисали, точно бахрома, а когда они целовались, зубы касались губ другого, потому что рты их не узнавали друг друга, это целовались совсем другие рты, целовались, отыскивая друг друга руками в адской путанице волос и травы, вывалившейся из опрокинутого кувшинчика, и жидкость струйкой стекала со стола на юбку Маги.
– Расскажи, какой Осип в постели, – прошептал Оливейра, прижимаясь губами к губам Маги. – Не могу так больше, кровь к голове приливает ужасно.
– Очень хороший, – сказала Мага, чуть прикусывая ему губу. – Гораздо лучше тебя.
– Послушай, ну и грязи от этого мате. Пойду-ка я прогуляюсь по улице.
– Не хочешь, чтобы я рассказала про Осипа? – спросила Мага. – На глиглико, на птичьем языке.
– Надоел мне этот глиглико. Тебе не хватает воображения, ты все время повторяешься. Одни и те же слова. Кроме того, на глиглико нельзя сказать «что касается».
– Глиглико придумала я, – обиженно сказала Мага. – А ты выдумаешь какое-нибудь словечко и воображаешь, но это не настоящий глиглико.
– Ну так вернемся к Осипу…
– Перестань валять дурака, Орасио, говорю тебе, не спала я с ним. Или я должна поклясться великой клятвой сиу?
– Не надо, кажется, я в конце концов поверю тебе и так.
– И потом, – сказала Мага, – сдается мне, я все-таки стану спать с Осипом, потому только, что ты этого хотел.
– А тебе и вправду этот тип может понравиться?
– Нет. Просто за все в жизни надо платить. От тебя мне не надо ни гроша, а с Осипом я не могу так – у него брать, а ему оставлять несбыточные мечты.
– Ну конечно, – сказал Оливейра. – Ты – добрая самаритянка. И пройти мимо плачущего солдатика в парке – тоже не могла.
– Не могла, Орасио. Видишь, какие мы разные.
– Да, милосердие не относится к числу моих достоинств. Я бы тоже мог где-нибудь плакать, и тогда ты…
– Никогда не видела тебя плачущим, – сказала Мага. – Плакать для тебя – излишняя роскошь.
– Нет, как-то раз я плакал.
– От злости, не иначе. Ты не умеешь плакать, Орасио, это одна из вещей, которых ты не умеешь.
Оливейра притянул к себе Магу и посадил на колени. И подумал, что, наверное, запах Маги, запах ее затылка привел его в такую грусть. Тот самый запах, который прежде… «Искать через посредство, – смутно подумалось ему. – Если я чего-нибудь и не умею, то как раз этого, и еще – плакать и жалеть себя».
– Мы никогда не любили друг друга, – сказал он, целуя ее волосы.
– За меня не говори, – сказала Мага, закрывая глаза. – Ты не можешь знать, люблю я тебя или нет. Даже этого не можешь знать.
– Считаешь, я настолько слеп?