Здесь была хижина для ночлега, сложенная из камня, высокий колокол на перекладине, чтобы сзывать заблудившихся, и соломенное ложе для нищих и странников. Вместе с ними в хижине остановились на ночлег два молчаливых тибетца с неподвижными желтыми лицами, старуха-нищенка из Мадраса и еще какой-то молодой усталый путник в изодранной синей повязке деревенского гончара. Тибетцы всю ночь перебирали черные четки и шептали молитвы, мать разговорилась с молодым путником. Он шел издалека, из Калькутты, и искал пути в Раджпутану – страну, откуда они с матерью пришли. Когда молодой путник сказал, что он хочет найти в той стране женщину по имени Батма-Севани, мать стала белее риса, сари поползло с ее плеча.
– Зачем тебе эта женщина? – спросила мать.
– Я знал ее мужа, – ответил путник.
– Ты знаешь Инсура? Я – его жена, – сказала мать. – Где он?
– Я видел его под Калькуттой… еще недавно.
Путник стал говорить очень тихо… «Терпеть дольше было невмоготу… – уловила Лела, – два полка восстали против саибов… Инсура схватили… он теперь в темнице…»
– В темнице? – сказала мать, и Лела не узнала ее голоса.
– Да, казнь грозит ему и еще двоим сипаям… Я обещал Инсуру найти его жену и рассказать…
Лела запомнила слегка хриплый, точно простуженный голос молодого путника, его изодранную куртку, лицо, тронутое оспой, и серые блестящие глаза. Путника звали Чандра-Синг.
Утром мать поделила с Чандра-Сингом единственную оставшуюся у нее рисовую лепешку.
– Я пойду туда, где мой муж! – сказала мать. – Может быть, еще не поздно…
Они повернули на восток и искали дороги в долину великого Ганга. Они шли очень быстро, но с того дня, как Батма услыхала дурные вести о муже, ей всё казалось, что они идут слишком медленно. Наконец голубая вода Ганга блеснула среди холмов. Они шли низким песчаным берегом великой реки; темные паруса лодок, плывущих вниз по течению, обгоняли их.
– Скорее, Лела! – говорила мать. – О, как медленно мы идем!
Как-то раз они заночевали на берегу, в сырой низине, и с тех пор Батму начала снедать эта злая лихорадка.
И вот теперь, после долгих дней пути, Батма в беспамятстве лежала на соломенном ложе, в сарае кансамаха. Батма и сейчас торопилась, уже в бреду, точно хотела еще итти дальше.
– Почему мы идем так медленно, Лела?.. Скорее, может быть, мы еще увидим его!
Чем неподвижнее становилось тело больной, тем торопливее стремилась ее горячечная, лишенная смысла речь.
– О, как далеко еще итти… Несчастье… Подгибаются ноги… Скорее, девочка, беги… Бежим! Мы еще успеем, Лела!..
– Да, да, – говорила Лела, сжимая ее руку.
Скоро руки Батмы-Севани стали слабы и потны, горячка отпустила ее. Батма открыла глаза.
– Мы опоздали, Лела! – со смертной мукой в лице сказала она. – Мы опоздали, он погиб!
Руки Батмы бессильно повисли. Она завела глаза кверху, зрачки остановились и начали медленно тускнеть.
Утром кансамах стоял над мертвой, жалостно щелкал языком и качал головой:
– Ай-май! – сказал кансамах. – Умерла!
Лела сидела над матерью не шевелясь. На лбу покойницы, теперь открытом, ясно обозначились две синие полосы – знаки браминской касты.
– Браминка? – спросил кансамах.
Лела кивнула головой.
Вдвоем с Лелой они подняли и вынесли легонькое сухое тело и положили его у стены сарая, в тени.
Кансамах ушел.
Лела прикрыла лицо Батмы старым белым сари с узорчатой каймой, сняла с ее руки на память синие стеклянные браслеты, молча, без молитвы, сжав руки, постояла над матерью и пошла прочь.
– Погоди, девочка! – остановил ее кансамах.
Он повел Лелу на веранду дома.
– Куда ты идешь?
– В Калькутту.
– Так далеко? – изумился кансамах. – Зачем?
– У меня там отец, – просто сказала девочка. – Он в темнице. Мать велела мне итти к нему.
– Разве ты можешь его спасти? – спросил кансамах.
– Я должна итти, – сказала Лела. – Мать хотела дойти и не дошла. Может быть, я дойду.
– Долгий путь! – сказал кансамах. – До Калькутты, ай-ай! – Он затряс головой. – Трудно, далеко!
Лела молчала.
– Я дам тебе рису на дорогу, – сказал кансамах.
Он достал мешочек и начал ссыпать в него из чашки вареный рис.
– Какого ты рождения? – спросил кансамах, точно вспомнив о чем-то. – Ты ела отдельно от матери.
Он хотел отдернуть сари с лица девочки, чтобы посмотреть знаки касты у нее на лбу. Но Лела шагнула назад к ступенькам веранды.
– Я чандала! – сказала девочка. – Не касайся меня.
Кансамах отступил, пораженный: «Чандала? Дитя недозволенного брака?.. Отверженная для всех каст, чандала?..»
– Ай-ай, – сказал кансамах. – Трудно тебе будет, девочка!
– Прости! – Лела хотела итти.
– Погоди! – Кансамах издали бросил ей мешочек с рисом. – Бери и иди с миром.
Лела низко поклонилась и пошла.
– Иди с миром! – кричал ей вслед кансамах. – Вон той тропой, вдоль берега Джамны, вниз, всё вниз по течению, выйдешь на Большой Колесный Путь. Иди Большим Путем, поверни на восток, спрашивай Калькутту, город саибов у моря. Проси милостыню в дороге, будешь сыта. У крестьянина проси, у райота, он сам беден, – подаст. Проси у сипая, пешего солдата, и у конного совара[5] проси – не откажет. Далеко обходи только слепцов, факиров и нищих. И не проси милостыни у саибов, они светлы лицом и темны сердцем. А пуще всего бойся тощего саиба на одноглазом верблюде!.. Иди, дитя, может быть, дойдешь.
Глава четвертая
УЗОР НА ПЛАТКЕ
Знакомая тропа привела Инсура к глухой почтовой станции, затерянной в лесу. Тростниковая крыша низкого почтового бенгало пряталась в густых зарослях. Инсур прошел прямо на кухню станции. Кансамах, повар, он же и смотритель станции, в одной белой повязке вокруг бедер и белой тряпке на голом черепе, тотчас узнал гостя.
– Добрый день! – сказал кансамах.
– Добрый день! – поклонился Инсур. – Есть ли новости?
– Есть! – ответил кансамах. Он повел гостя в свое собственное помещение, полутемную комнатку с тростниковой занавеской вместо двери. Здесь, в углу, на половике, под ворохом пахучей сушеной травы лежала небольшая связка писем.
– Вот! – сказал кансамах.
Инсур развязал пачку. Письма были и недавние, мартовские, были и старые, еще от начала февраля. Инсур быстро перекидывал конверты: он искал правительственных сообщений. Ага, вот! Серый пакет с большой сургучной печатью. Кто пишет? Генерал Герсей доносит из Калькутты генералу Ансону, в Симлу. Генерал Ансон, командующий Бенгальской армией, уже третий месяц отдыхает – это знает вся Индия, – он охотится на тигров в живописных окрестностях Симлы, в отрогах Гималайских гор. Генерал не нашел для себя более подходящего дела в такое время. Так, так. Что же пишет Герсей-саиб Ансону-саибу?
Инсур надорвал конверт.
Улыбка поползла по смуглому лицу Инсура. Он читал дальше:
Кансамах громко застучал медным котелком на кухне. Инсур сунул письмо за пазуху, быстро собрал разбросанные письма, прикрыл их травой и сел на пол перед занавеской, скрестив ноги, в спокойной позе молящегося индуса.
В щели тростниковой занавески он хорошо видел двор почтовой станции и всё, что во дворе происходило. Английская леди, проведшая ночь в бенгало, вышла во двор со всем своим штатом. Мем-саиб отъезжала. Четверо слуг вынесли сундуки и саквояжи леди. Носильщики стояли наготове, занавески, украшенные бусами, колыхались над просторными носилками. Служанки бегали по двору и испуганно суетились. Двое слуг подсаживали леди. Под балдахином носилок расправили большой походный веер. Сначала в носилки села нянька с грудным ребенком на руках, потом и сама леди с мальчиком постарше. Слуги подняли на плечи саквояжи, мешки. Наконец всё было готово. Носильщики, дружно вскрикнув, разом затопали босыми ногами и вынесли тяжелые носилки из ворот.
Снова стало тихо. Инсур вернулся к письму; дочитал его, затем сложил пополам и разорвал на много мелких кусков. Пускай командующий Бенгальской армией подольше охотится на тигров среди прекрасных холмов Симлы!.. Потом он откинул занавеску.
Двор был пуст. Кансамах сметал в угол мусор, оставшийся после отъезда английской леди.
Инсур вышел во двор. Что-то длинное и узкое лежало в тени, у стены сарая, прикрытое смятым женским платком с узорчатой каймой.
– Что это? – спросил Инсур.
– Женщина, – неохотно ответил кансамах. – Умерла сегодня ночью, в сарае.
– Голод? – спросил Инсур.
– Не знаю. Горячка, должно быть. Пришла издалека… С нею была девочка.
Трудно было поверить, что под платком лежит труп человека, – что-то узкое и тонкое, точно две-три брошенные сухие веточки, едва приподнимало смятую ткань.
Инсур шагнул к стене сарая и остановился. Узор каймы на платке – черные и красные павлины по белому полю – показался ему знакомым.
Инсур вгляделся. Что-то толкнуло его в сердце, он подошел ближе и наклонился над трупом.
– Откуда эти женщины шли? – спросил он сдавленным от волнения голосом.
Никто не ответил ему: кансамаха не было во дворе.
Инсур постоял, словно не решаясь, потом отдернул платок.
Несколько секунд он стоял недвижно и глядел в лицо мертвой. Никого не было во дворе, никто не видел муки, исказившей лицо Инсура.
Потом он прикрыл лицо покойницы белым сари и отошел.
– Батма! – сказал он. – Вот как мне пришлось увидеть тебя снова, Батма!..
Он стоял долго, точно забыл, что ему надо итти дальше.
Кансамах снова вышел во двор.
Инсур спросил его:
– Ты говоришь, с нею была девушка?
– Да, лет тринадцати… Она уже ушла.
– Какая она была? – спросил Инсур с жадным любопытством.
– Чернобровая, красивая, только очень худая.
– Имени не знаешь?
– Нет. Она сказала только, что они идут издалека. Из Раджпутаны.
– Да, – сказал Инсур, – Раджпутана…
Он долго стоял в воротах.
– Куда она пошла? – спросил Инсур.
– На юг… далеко! – махнул рукой кансамах. – Я дал ей риса на дорогу.
Инсур всё еще стоял в воротах, точно ему не хотелось уходить.
Потом он подтянул свою сумку, потуже завязал ремешок у пояса.
– Уходишь? – спросил кансамах.