– Боже! Ну почему так неумолимо безжалостна жизнь? Почему у человека нет ни малейшей возможности исправить ее, изменить, сделать ее хотя бы немного… другой?
Федор опустился на пол рядом с ней.
– Я очень виноват перед тобой, любимая. Прости, что был не в силах сделать твою жизнь лучше. Но дай мне попытку. Я не могу просто бежать. Мне нужно вытащить нас всех из водоворота. Я чувствую ответственность за тебя, за отца, за вашу жизнь, за ваше спокойствие!
– Я не вернусь в Склянск!
Федор не знал, как ее успокоить.
– Ну хорошо, хорошо… Я съезжу туда один. Только для того, чтобы разыскать отца, образумить его и вернуть. А заодно понять, что же все-таки происходит с нами. Но сначала мне просто необходимо закончить одно дело здесь… – Он гладил Елену по голове, повторяя: – А потом мы сразу уедем. Все вместе. Скоро. Очень скоро. И жизнь будет совсем другой. Вот увидишь. Мы вдоволь наелись черными комками из серой каши. Теперь все, что останется в нашей тарелке, – белое. Вот увидишь. Я обещаю тебе: все будет по-другому. Ты верь мне, девочка.
Гаев в третий раз за сегодняшнее утро перекладывал с места на место стопки бумаг на своем рабочем столе. После звонка Лосеву он почувствовал некоторое облегчение. Теперь никому уже не удастся наворотить горы путаной мистической шелухи на месте уже похороненного уголовного дела. Он завтра же доложит начальству о новых безрезультатных попытках расследования, приложит вчерашний допрос шизофреника Лобника, который убежден, что Камолов сам искромсал себя ножом, и умоет руки. Начальство само решит, что делать дальше. Возможно, дело передадут другому следователю, а скорее всего его просто опять положат в стол. До той поры, пока о нем не вспомнят журналисты, а вслед за ними и областное руководство.
– План у меня в норме, – утешал себя Гаев, – показатели не порчу. Так что горите вы жарким пламенем, Лосевы – Лобники!
Он сдвинул бумаги на край стола и тряхнул головой – ему нужно было сосредоточиться на сегодняшнем допросе по делу о разбойном нападении на кассира завода оргсинтеза. Вот здесь точно вздуют, если он протянет со сроками. Сегодня Гаев предъявит обвинение подозреваемому и допросит его повторно – уже в новом качестве.
Он взглянул на электронные часы, висевшие над портретом Пушкина, включил чайник и достал из шкафчика банку растворимого кофе. Всякий раз, когда Гаев бросал взгляд на портрет поэта, он вспоминал остроты коллег: «Мы знаем, почему у тебя Пушкин в кабинете висит! Он же первым сказал: “ДУШИ прекрасные порывы!”»
Следователь опять усмехнулся.
В дверь постучали, и в кабинет протиснулся странный субъект:
– Разрешите?
– Вы ко мне? – недружелюбно поинтересовался Гаев, насыпая кофе в кружку с надписью «Андрей».
– Вы Гаев? – Посетитель, не дожидаясь ответа, подошел вплотную к столу и поставил на него пакет.
Следователь вздрогнул и рассыпал кофе: пакет был точь-в-точь как тот, что еще совсем недавно выкладывал перед ним на столе Лосев.
– Что это? – спросил Гаев, не отводя глаз от пакета.
Посетитель откашлялся и сказал твердо:
– Вещи.
– Какие вещи?
– Мои вещи. Все самое необходимое.
Гаев перевел взгляд на своего странного гостя. На вид ему еще не было тридцати, но глубокие морщины вдоль носа и жилистые, огрубевшие руки выдавали, что первое впечатление может быть ошибочным. Зачесанные назад жидкие светлые волосы открывали широкий лоб с большими залысинами. Из-под едва заметных редких бровей на следователя тяжело смотрели раскосые глаза.
Не дожидаясь приглашения, посетитель сел и, выложив перед собой руки на столе, произнес спокойно:
– Я пришел написать явку с повинной.
Гаев тоже сел и, чуть помедлив, не говоря ни слова, придвинул к незнакомцу лист бумаги и ручку:
– Пишите.
Посетитель охотно взял ручку, наклонился над бумагой и через секунду опять выпрямился:
– А с чего начинать?
– А в чем вы хотите признаться?
– В убийстве Виктора Камолова, – сказал гость и добавил: – В январе этого года.
Гаев не поверил своим ушам. Его мало чем можно было удивить, но от такого совпадения он раскрыл рот.
– Вы… убили Камолова?
– Да, – подтвердил посетитель. – Я не могу больше жить с этой тяжестью. Кроме того, я почувствовал, что из-за этого убийства могут пострадать невинные люди.
– Благородно, – оценил Гаев с усмешкой.
Он уже взял себя в руки и теперь быстро соображал, что делать дальше. «Еще один ненормальный?» – думал он, изучающе глядя в раскосые глаза незнакомца.
– Пишите, – Гаев положил перед ним еще несколько листов, – пишите подробно обо всем: о мотивах, о том, с чего начиналось и чем закончилось. И максимально подробно о том, как это произошло. Садитесь вон за тот стол. Там вам будет удобнее.
Посетитель кивнул, пересел за другой стол к самому окну и, подумав с полминуты, принялся писать.
– С чего начиналось… – повторил он и вздохнул. – У меня нет другого выхода.
– У меня нет другого выхода, – убеждал себя Федор, возвращаясь с работы домой. – Все встанет на свои места. Все прояснится. И жизнь изменится. Она должна измениться. Человек не может всю жизнь чувствовать себя несчастным.
Вечером он вел себя беззаботно и даже пытался шутить. Елена молчала. Она словно ушла в себя после утреннего разговора. Казалось, что надежда, которая теплилась в ней все эти дни, угасла и сорвалась в обреченность. «“Все возвращается на круги своя”, “От судьбы не уйти” – эти избитые фразы звучали сейчас в ней, будто наполненные новым содержанием. – Жизнь все равно построится так, как ей предписано построиться. Ее нельзя изменить, от нее нельзя убежать или спрятаться. Мы можем только пробовать и начинать сначала. А потом опять и опять удивляться, что финал все равно такой, о котором мы догадывались, но который все время пытались отодвинуть или изменить».
Напрасно Лосев старался развеселить ее и приободрить. Она заснула, даже не поужинав, свернувшись клубком на кровати и подоткнув одеяло со всех сторон.
В половине третьего ночи Федор осторожно встал и, стараясь не шуметь, быстро оделся. Он кинул взгляд на спящую Елену и прошептал с нежностью и пронзительной решимостью:
– Все будет хорошо, любимая… Вот увидишь.
На улице он завернул к дворницкой подсобке, ключи от которой еще днем выпросил у Фариса – местного трудяги-дворника. Если бы кто-нибудь в этот поздний час выглянул в окно, то был бы немало удивлен странными ночными приготовлениями возле дворницкой конуры. Федор выкатил из подсобки велосипед, аккуратно прислонил его к стене, затем опять юркнул в каморку и появился с лопатой и еще каким-то шанцевым инструментом. Расстелив на земле брезентовый мешок, Лосев сложил и тщательно завернул в него инвентарь, потом пристроил свою ношу на багажнике велосипеда и неспешно тронулся на нем в черную неизвестность ночного города.
Он проезжал мимо витрин магазинов, светящихся в зазывном подобострастии, мимо спящих жилых домов, мимо укоризненно нависающего в темноте здания театра.
В зыбкой тишине проплывали ровные искусственные зубы коммерческих ларьков, забытые ошейники цветочных клумб, пятнистые вереницы городских афиш.
Лосев миновал потрескивающую глыбу троллейбусного депо и долго колесил вдоль длиннющего, мелькающего белыми спицами забора целлюлозно-бумажного комбината. Очень скоро он выехал из города, съехал с трассы и запетлял по проселочной дороге, скупо подсвеченной редкими фонарями.
Еще через полчаса Федор уверенно миновал ворота старого лобнинского кладбища и некоторое время бесшумно ехал вдоль пустынного погоста.
Кладбище это действительно считалось древним. Здесь сохранились могилы и гробницы с датами позапрошлого века. Но лобнинцы и по сей день хоронили здесь своих близких. Любой зашедший сюда днем мог бы с грустью убедиться, прохаживаясь среди могил, как много людей умирает в совсем еще молодом возрасте.
Тихие погосты, наверно, существуют еще и для того, чтобы напоминать живущим о суетности и скоротечности жизни. Всяк ропщущий на судьбу устыдится здесь своей неблагодарности. Вот совсем свежая могилка. На ней даты. Сколько же ему было? Тридцать два. Совсем молодой. Вот еще надгробие. Какое красивое лицо. Девяносто восемь минус семьдесят пять… Двадцать три года! Она только жить начинала…
За последние четверть века кладбище расширилось до неузнаваемости. Его границы переносили трижды. Здесь хоронили умерших от радиации ликвидаторов Чернобыльской аварии, на глазах выросла аллея с захоронениями погибших «афганцев». Позже к ней прибавились могилы убитых в первую чеченскую кампанию. На отдельном участке покоились криминальные авторитеты и примкнувшие к ним участники многочисленных бандитских разборок. В другом конце кладбища не успевали рыть могилы застреленным и взорванным коммерсантам. Здесь же погребали и самоубийц: пенсионера, облившего себя бензином на центральной площади Лобнинска в знак протеста против нищенской пенсии; женщину, выбросившуюся из окна, когда ее выселяли из квартиры за неуплату; школьника, шагнувшего под поезд из-за насмешек «упакованных» сверстников. Когда в Лобнинске смертница взорвала рейсовый автобус, здесь появилось сразу двадцать могил.
Кладбище росло, год от года становясь все более скорбным и молчаливым. Все кладбища на свете именно потому тихие, что каждый день слышат громкие, безутешные рыдания и стенания.
С одной из самых древних могил лобнинского погоста связана история, о которой долго судачил весь город.
Это была усыпальница графини Сперанской. Под мрачными каменными сводами покоилось тело жестокой и своенравной старухи. Она скончалась перед самой революцией, и по всему уезду ползли слухи, что графиня оставила после себя несметные сокровища. В двадцатом году искатели кладов с комсомольскими значками перерыли весь ее дом от стенки до стенки, простукали перекрытия, обшарили подвалы и погреба. Наведывались они и к фамильной усыпальнице. Но величественная гробница не выдала своей тайны. Комсомольцы довольствовались тем, что уволокли с могилы тяжеленный бронзовый крест.
Через какое-то время по разнарядке из центра прибыло партийное руководство с заданием закрыть действующую по настоящее время церковь на территории лобнинского кладбища, а также торжественно снять с нее позолоченные кресты и колокол. Первых же добровольцев, пришедших на кладбище для выполнения указаний партии, нашли в тот же день мертвыми, лежащими под старым дубом с открытыми от ужаса глазами. Вторую группу, куда вошли и две девушки в красных косынках, постигла та же участь. Комсомольцев кто-то свалил в свежую яму, вырытую под фундамент памятника Кларе Цеткин. И, как в предыдущий раз, у всех мертвых молодых людей были широко раскрыты глаза.
Никто не мог дать вразумительного объяснения этим загадочным смертям. Партийное руководство теребили из центра, выражая явное недовольство медлительностью. Но в третий раз добровольцев идти на кладбище не нашлось. Даже самых смелых ленинцев обуял суеверный ужас.
Тогда начальнику лобнинского ГПУ пришла в голову гениальная и простая мысль. Он выписал себе на подмогу из центра целый грузовик красноармейцев с винтовками, чтобы назавтра привести к церкви под конвоем прихожан и заставить их под страхом расстрела снимать кресты и колокол.
– Вот увидите, – убеждал он кого-то по телефону, – все пройдет как по маслу. Как говорил Александр Македонский, рушить надо руками тех, кто строил.
Тот, с кем начальник ГПУ разговаривал по телефону, хоть и сомневался, что Македонский такое говорил, все же дал «добро» на операцию.
Ночью, накануне запланированного насилия, в дом начальника постучали.
– Кто там? – прохрипел он спросонья. – Кого черти носят?
– Кого они носят и прибирают – в доме, а не снаружи, – ответил женский голос. – Отвори!
Утром на площади собрался отряд красноармейцев, три местных милиционера и секретарь партийной ячейки. Ждали начальника ГПУ. Он опаздывал уже на два часа.
Когда стало понятно, что операцию придется переносить на другой день, догадались отправиться за начальником. Его нашли дома, в старом дубовом комоде. Он был белый, как исподняя рубашка, дрожал и быстро-быстро бормотал что-то несвязное, захлебываясь слюнями. Оправившись от шока, пришедшие с соблюдением строжайшей секретности переправили начальника в больницу.
Предосторожность не помогла – через час весь город гудел:
– Слышали, а этот-то из политуправления, говорят, тронулся?
– Так и есть. Его с полдня в психическую увезли. Говорят, молитвы читает.
– Не… Он к товарищу Свердлову на прием просится.
Следующим утром начальника навестил в больнице тот самый, что разговаривал с ним второго дня по телефону. Он долго и терпеливо убеждал больного, что сейчас не время хворать, когда враги революции не дремлют.
– Я видел! – страшным голосом кричал уже бывший начальник ГПУ. – Я видел эту врагиню! Она не дремлет никогда! Даже в могиле! – Он схватил пришедшего за отворот кожаного пальто и зашептал жарко: – Мою революционную совесть купить хотела! На-кось! Выкуси! – И больной поднес к лицу товарища слюнявый кукиш.
Сбивчивый рассказ начальника о событиях той страшной ночи визитер выслушал тем не менее очень внимательно. Со слов больного выходило, что к нему домой под утро пришла сама графиня Сперанская – в черном атласном платье. Она сказала, что готова отдать ему все свои фамильные драгоценности в обмен на клятву никогда не трогать церковь на кладбище.
– Нарушишь клятву, – сказала она, – и ты, и дети твои прокляты будут! – И старуха протянула начальнику карту, на которой было обозначено место, где якобы сокрыты сокровища.
Товарищ в кожаном пальто вышел из больницы и сочувственно бросил ожидавшим его у входа:
– Безнадежен…
Через пять дней к месту, обозначенному на карте, приехала машина. Полдюжины красноармейцев вгрызались лопатами в мерзлую землю. Не прошло и часа, как на свет извлекли ящик. Вскрыли и замерли: старухины драгоценности! Чудеса, да и только!
Сокровища отправили в Москву – по описи. Там сверили каждую сережку, каждую цепочку со списком фамильных ценностей Сперанских, составленным когда-то семейным ювелиром. Быстро выяснили, что отсутствует старинная брошь с бриллиантами. В Лобнинске повыдергивали на допросы всех, кто выкапывал ящик. Троих арестовали. Каждый из них по отдельности признался, что это он похитил драгоценность. Но успели расстрелять только одного, когда неожиданно выяснилось, что старую графиню хоронили с этой брошью. Она была приколота под воротничком черного атласного платья, в котором старуху положили в гроб. На этом дело закрыли, и с тех пор о графине и ее сокровищах никто не вспоминал.
Церковь разорили, а на кладбище возвели трехметровый монумент Клары Цеткин.
Не вспоминали больше и о бывшем начальнике ГПУ. Он провел шесть лет в психиатрической лечебнице, был выписан как «пошедший на поправку», а на второй день скоропостижно скончался от инфаркта дома, в старом дубовом комоде.
Однако спустя семь десятков лет его правнук заставил лобнинцев вспомнить и о тех давних мистических событиях, и о сокровищах графини Сперанской.
Потомок полоумного гэпэушника в начале девяностых стал вице-мэром Лобнинска. Он делал прямо противоположное тому, за что боролся его прадед, – осуществлял приватизацию государственной собственности. К концу девяностых он уже кроил и распределял городскую землю под «пятна застройки» (термин, напугавший тогда профессора Лобника). Должность обязывала его ходить под тучей уголовных статей, и он готовился к отбытию в США, не дожидаясь, пока завистники и конкуренты прольют на него эту тучу грозовым ливнем.
За несколько дней до отбытия, ночью, в дверь его квартиры позвонили.
– Кто там? – хрипло спросил сонный правнук. – Кого черти носят?
– Кого носят – тот в доме, а не снаружи! Отвори!
На следующее утро вице-мэра обнаружили в массивном платяном шкафу. Он был бледен, как шелковая пижама, дрожал и бормотал, захлебываясь слюнями:
– Графиня! Она приходила ко мне! Я выталкивал ее обратно, но она сильная! Я толкал ее в грудь, а она как каменная! Она сказала мне: «Верни наворованное у людей!»
Через три часа, в полдень, правнук начальника ГПУ умер в городской клинике сердечной хирургии. Когда наконец разжали его окостеневшую ладонь, то обнаружили в ней брошь невиданной красоты с куском черной атласной материи.
Об этом происшествии наперебой рассказывали все лобнинские газеты, перемежая повествование жуткими экскурсами в историю семидесятилетней давности. Первые полосы изданий чернели заголовками: «СТАРУХА БАСКЕРВИЛЕЙ», «ВИЦЕ-МЭР РАСПЛАТИЛСЯ ЗА ПРАДЕДА», «ПОСЛЕДНИЙ ИЗ ПРОКЛЯТОГО ГРАФИНЕЙ РОДА».
Лобнинцы читали и качали головами:
– Обычная бандитская разборка. Морочат голову мистикой всякой.
– Ох, не скажите. Про спятившего гэпэушника и про сокровища мы еще в детстве слышали…
– А вы верите всему услышанному?
– После того что случилось, приходится верить в невероятное!
– Тебе придется поверить в невероятное! – отчетливо прозвучало в ушах у Федора, и он сбавил ход, прислушиваясь.
Но гнетущую тишину старого лобнинского кладбища нарушало только мягкое шуршание колес и глухое позвякивание инструмента на багажнике.
Метров через сто Лосев спешился, оставил велосипед возле угрюмой туи, взвалил на плечо свой брезентовый сверток и углубился в мрачное сплетение надгробий и крестов. Он осторожно ступал среди могил, время от времени останавливался и, подсвечивая себе карманным фонариком, сверялся с бумажкой, которую зажимал между мизинцем и безымянным пальцем руки. Федор что-то шептал, напряженно всматривался в темноту и продолжал двигаться в глубь погоста.
Через некоторое время он убедился, что, хотя на кладбище не было ни единого фонаря, вся окрестность фосфоресцировала жутким холодным свечением. Земля словно возвращала в сырую безмятежность воздуха тяжелый, подслеповатый свет, впитанный за день.