– Лежим, а вор, может, клад наш берет!
– Молчи!
Третий раз грянули медные трубы. Вышел молодой паренек (соколы узнали его, это был сын лекаря Блюментроста) и начал читать вирши:
Вирши были длинные, Авдей несколько раз принимался засыпать с храпом, но Мымрин спасал его, пихая кулаком. Наконец, началась и сама комедия о Бахусе и Венусе. Четверо дюжих служителей вытащили на сцену бочку ведер на сорок, а на бочке мужика, как бы голого, но всего как есть увитого настоящим плющом. И пошла комедия.
Соколы лежали рядом с бочкой и видели только ноги Бахуса, обутые в лапти с ремнями.
– Дело говорит Бахус, – заметил Авдей.
– Точно, – прошептал Мымрин. – Я как выпил – дай да подай мне Дарьицу-Егозу…
Между тем Бахус продолжал:
– Хорошо ему, Бахусу, – позавидовал Авдей.
– Плохо ли! – согласился Васька. А Бахус рек:
– Я тоже заметил, – сказал Авдей. – Все непьющие чудные какие-то, как бы с придурью.
– Ага, – сказал Мымрин. – Данилу Полянского взять…
Бахус высоко поднял чашу, как бы выпил ее и рек:
Государь засмеялся, и все засмеялись вдогонку.
– И это правильно, – сказал Мымрин. – Когда я в Стекольне был, там на приеме у короля персидский посол чашу романеи опростал – и дух вон.
– Да ну, с чаши-то? Ему, поди, туда яду набуровили! Да хватит, давай послушаем!
Бахус
– Пойду-ка я, – сказал Авдей, пытаясь подняться. – Чего это он тут ячится? В самом-то чуть душа жива, а туда же…
– С ума слетел, – зашипел Мымрин. – Это он по действу так говорит, а не тебе. Смотри, смотри: баба!
Появилась и вправду баба, вся в цветах, в пречудном и преудивительном платье: вроде и платье сверху, а вроде и нет ничего. Бояре загудели. А баба говорила:
– Знаешь, Авдей, – сказал Мымрин. – Пытает меня давеча тот немчин Грегори: варум, дескать, ваш герр Полянский хабен цвай намен – Иоганн унд Данило? Я толкую, что Иван – молитвенное имя, для Бога, стало быть, а Данило – для мирской жизни. А немчин дошлый, смеется: кого-де ваш герр Полянский объегорить хочет: Господа или мир?
Авдей ничего не ответил. И на бабу тоже не смотрел: принюхивался Авдей. Если у Васьки был нюх, так сказать, умственный, то у Авдея натуральный, как у собаки.
– Васька, – прошептал он. – Ведаешь ли, что в бочке той?
– Неужто вправду с винищем? – удивился Васька.
– Кабы с винищем! Порох тамо!
Прошибло Мымрина холодным потом. Приподнял голову, стал разглядывать бочку. А Бахус с бочки вещал:
– Гли-ко, Авдей, а вот и фитиль! – сказал Васька.
– Поди, потешные огни станут пущать, – сказал Авдей.
– Хороша потеха, да мне не до смеха. Коли эта бочка да полыхнет, никого вживе не останется…
Ни Бахус, ни Венус не обращали внимания, что на полу кто-то бормочет, увлеченные своим разговором.
Мымрин тяжко (все же пьяного показывает!) перевернулся на спину и стал приглядываться к Бахусу, которого тем временем крылатый мальчонка пристрелил из лука.
– Я зато знаю, что творити, – прошипел Васька. – Авдей, как я тебя ногой торкну, скакивай и имай Бахуса!
Соколы разом вскочили и, возопив велегласно: «Слово и дело государево!», крепко схватили Бахуса с двух сторон. Другие актеры подумали, что пьяницы раньше времени начали славить Бахуса. Им показалось не «слово и дело», а «многая лета». И они в сорок глоток рявкнули:
– Многая лета! Многая лета! Многая лета!
Государь и другие зрители подумали, что так и положено. Тщетно немчин Грегори метался по сцене, пытаясь навести порядок. Авдей отпихивал немчина ногой. Актеры продолжали провозглашать многолетие. Бояре подняли шум. Государь уши заткнул. А в крепких руках соколов бился бритый, плющом увитый, но все-таки узнанный Иван Щур.
Глава 11,
и последняя
Нет, хорош, хорош государь-царь и великий князь Алексей Михайлович, царь Тишайший! И гневлив, да отходчив, и скуп до смеха временами, да другими временами щедр без меры.
Вот и нынче с лихвой наградил он соколов, другожды его спасших: снова не велел казнить до смерти. А за то, что все действо испортили, спосылал к Ефимке.
Ивашка Щур не запирался на спросе, только потребовал, чтобы государь его выслушал с глазу на глаз. Государю с таковым вором и злодеем говорить вроде бы невместно, да и страшновато. Всю-то ноченьку Алексей Михайлович ворочался с боку на бок: то в нем страх с алчбою боролись. К утру алчба свое взяла: привели скованного цепями вора в государевы палаты. Алексей Михайлович всех отослал прочь, чтобы не слушали. На случай же, если вор вздумает учинить какое дурно, оставил одного глухонемого арапа с пищалью. Соколы так и не узнали, что за разговор был у царя с шишом.
Поздно вечером государь призвал соколов и сказал:
– Что да к чему – вам знать ни к чему. Доподлинно скажу только, что клад тот есть, велик и несметен. И ежели вы, негодяи и бездельники, мнили, что сами добыть его можете, то вот вам мой царский кукиш!
И вправду показал кукиш. Ежели его, этот кукиш, взять сам по себе, то и не подумаешь, что царский.
– Положил князь заклятье, чтобы открылся клад только царской крови! Делать нечего, придется самому ехать. А вы – со мной. Вора возьмем, вор место укажет. Вор, поди, думает под шумок бежать, а того не знает, что я приказал весь город караулами обставить. Вчетвером поедем.
– Государь-надежа, – сказал Мымрин, которому совсем не хотелось еще раз связываться с хитрым Щуром. – А что бы нам взять целую стрелецкую сотню?
– Эх, – сказал государь. – Учат вас, учат, а чему учат? Неужели не ведаешь, холоп нерадивый, что, если заговоренный клад начнет чужой человек брать, он на аршин в землю уйдет? И так вас со Щуром трое – уже три аршина. А сотня стрельцов топтаться будет – колодезь копать, что ли? Опричь того, про клад тот только вы и ведаете, а боярам моим ни к чему. Коли узнают про толикое богатство, не поглядят, что и царь. Я ли бояр своих не знаю?!! Беги, Авдюшка, в кладовую, возьми там два заступа да мешков под золото поболее. Да смотри, чтобы никто не видел! Ключник и тот чтобы не видел. Лучше сломай замок-от…
Мымрин глядел на государя и дивился. Вчера еще был квашня квашней, а нынче ни дать ни взять – атаман казачий. Вот что золото с людьми-то делает, всех равняет – и царя, и псаря. Со стороны глянуть – не государь с холопом, а два татя сговариваются пошурудить в чужой подклети.
– А что с Ивашкой делать? – спросил Мымрин с тревогой.
– Когда клад объявит, нимало не медля зарезати! – велел государь, царь Тишайший. – Зарезати и в ту яму метнуть, засыпать землею. Здесь же, в приказе, объявить – вор-де бежал.
– Ой, государь! – спохватился Васька. – Так ведь мы тогда тебе сдуру при дьяке Полянском повинились! Он тож ведает!
Государь маленько подумал.
– И Полянского зарезати!
Мымрин не мог укрыть восхищения:
– Ну, государь-батюшка! Уж коли мы – соколы, то ты у нас вовсе орел!
– Вестимо, орел! – согласился Алексей Михайлович. – Не век же я на троне сидел. Я и на коне, я и саблей… Из пистоли промаху не знаю… Я бы и сейчас верхом, да надо под золото карету взять. За кучера будешь.
Государь и оделся соответственно: то ли купец, то ли не шибко богатый дворянин. Только кафтан был ему малость узковат, и приметливый Васька увидел, что государь-то орел в большей степени, чем ранее казалось: за поясом у него были две пистоли, не на соколов ли приготовленные? Промаху, говорит, не знаю…
Карету выбрали тоже не парадную, простую. С трудом запрягли, потому что никто не умел. Государь прикидывал, войдет ли все золото в карету, не придется ли делать второй ездки.
Авдей сходил в застенок за Щуром, хорошенько проверил железа, в которые вор был закован, подумал, что не худо бы на него «стул» надеть, да уж недосуг. А напоследок, как уходил, разбудил жившего при пыточной же ката Ефимку (хотя государь настрого запретил подымать шум) и с великой радостью, ото всей-то душеньки, брязнул его по зубам, мало не зашиб совсем. А и зашиб, не велика беда, малый катенок Истома подрастет.
Ехали в темноте и молчании. Мымрину пришлось слезть с облучка и вести коней в поводу, держа перед собой горящую просмоленную паклю на палке. Щур время от времени говорил, налево либо направо надо ехать. Гремели от тряски цепи на воре и лопаты под ногами. Иногда встречь кареты выходили караульные стрельцы, но, увидев, что карета государева, пропускали без слов. Мало ли по какому делу мог послать свою карету Алексей Михайлович!
У одного стрельца Мымрин отобрал добрый факел, а свою наспех смастряченную палку с паклей выбросил.
Выехали на пустырь. В ближних домах не было ни огонька. Щур сказал остановиться. Авдей вывел его из кареты. Васька с факелом подошел к ним.
– Веди, ворина!
Государь продолжал сидеть в карете.
Наконец раздался возмущенный вопль Авдея:
– Государь-батюшка, да тут помойная яма!
Алексей Михайлович, кряхтя (и помочь-то не догадаются, олухи!) вылез из кареты.
– Для кого помойная, – говорил он на ходу, волоча заступы (и захватить-то не могли, срамцы!), – а для царской крови сейчас преосуществится во благоухание росного ладана, мирра и нарда… Благорастворение воздухов… Так всегда с кладами, не знаете, что ли?
Но благорастворение не торопилось. Государь обошел яму и встал чуть поодаль от соколов и Щура. Яма как яма, чего в ней только нет, в ней и положено быть чему попало…
– Полезайте, коли уж приехали, – сказал царь и бросил к ногам холопей своих заступы. – Может, оно не сразу…
– Пущай ворина раньше лезет, – возмутился Мымрин.
– И то, – согласился Авдей и начал подталкивать Ивашку в яму. И тут произошло небывалое. Скованный по рукам и ногам, Щур сделал неухватное глазу движение, отчего цепи упали на землю, а соколы, матерно в царском присутствии ругаясь, полетели в глубокую помойную яму. Государь, не ведая от изумления, что творит, ногой спихнул им заступы. От падения соколов вонь от ямы пошла вовсе нестерпимая.
Иван Щур, держа в руке факел (и когда успел выхватить у Мымрина?), подошел к государю и вытащил у него из-за пояса пистоли.
– Это не царское дело, – пояснил он.
Алексей Михайлович не мог слова молвить. Наконец собрался с силами:
– Ты для чего, вор, учинил такое?
– Для души, – спокойно ответил Щур. – Очень хотелось государя царя и великого князя на помойке увидеть, а псов твоих – в яме поганой… Я бы и тебя туда посадил, кабы не боялся, что державе позор выйдет. Станут еще говорить: на Руси-де царь на помойке найден… А и быть вам, царям да боярам, на помойке, помяни мое слово! Жаден ты, царь, как последний купчишка в Зарядье! Книжную премудрость превзошел, а того не знаешь, какие такие богатства у князя Курбского могли быть, а коли и были, их давно Иван Васильевич в свою казну отписал… Клад я тот выдумал, чтобы Никифора Дурного обмануть, так на то ему и фамилия дадена: Дурной. А ты, яко бабка старая, в клады заговоренные веришь! И под таким-то вся Русь ходит!
Соколы в это время тщетно пытались выбраться из ямы. Авдей попытался подсадить Ваську, но от тяжести еще глубже уходил ногами в сметье.
– Это не я их в яму посадил, – продолжал меж тем Щур, глядя на возню под ногами. – Это ты их в яму посадил. Им бы цены в другое время не было, Ваське да Авдюшке, а ты из людей псов сотворил, ну и получай. Ты русского человека честь в других землях велишь высоко держать, а здесь под ноги себе мечешь. Говорите: мужик-де русский ленив, а немчины вам поддакивают. Да может ли мужик вас прокормить, коли вы приучены в три горла жрать? Жаль, не смог я тогда все племя ваше порохом взорвать – свежее бы на Руси стало! Одним обедом твоим две деревни накормить можно – кто ты такой, чтобы их объедать? Может, ты полки водишь, врагов державы повергаешь? Нету того. Может, ты, как царь Соломон, суд праведный творишь? И того нету. Так на кой ты нам нужен?
Щур подошел к карете и залез на облучок.
– Ныне с Москвы схожу, – сказал он. – А ведь вернусь. И не один вернусь – слыхал же, что Степан Тимофеевич в Астрахани вашему племени устроил? Как бы тебе в эту яму самому не пришлось лезть – прятаться…
Царь как стоял, так и стоял. А что сделаешь? Крикнуть – голоса нет…
– Ин прощевай, Алексей Михайлович! И помни накрепко эту яму! Помни, что русский человек до времени терпит! Не быть крепку царству, стояшу на доносе и ябеде!
Он хлестанул коней, свистнул и покатил вон из Москвы, во все горло орал при этом: «По государеву делу!» – чтобы караульные стрельцы не чинили препятствий. Докатит небось до рогаток, выберет коня получше (а выбирать трудно, кони-то царские!), да и помчится к Степану Тимофеичу. Может, сложит голову в бою либо на плахе, а может, долго будет колобродить по Руси, пугать боярское племя…
Факел, брошенный Щуром, догорел. Наступила темнота. Соколы в яме притихли. Вышла из-за тучи луна, и увидел самодержец, что стоит он на пустыре один-одинешенек. И вот тогда-то он закричал не своим голосом. Из домов никто не вышел, думали, просто так – режут кого-нибудь. Могли и вправду подойти тати и зарезать – был бы тогда еще один царь-мученик, невинно убиенный…
На царское счастье, выбрел к пустырю безместный поп Моисеище. Попа Моисеища только что с великими трудами выбили из кружала за святотатственную попытку пропить наперсный крест. Поп шел злой и алчущий злость эту сорвать на ближнем своем. Самым ближним и оказался Алексей Михайлович.
Другой бы на месте попа Моисеища спросил у одинокого прохожего: «А по морде хочешь?» Но поп Моисеище и в самом непотребном виде твердо помнил, что на него возложен сан. Поэтому он не спросил, а вопросил:
– А не дерзнуть ли тя по лику, сыне?
Когда же присмотрелся, понял: не дерзнуть. В молодости поп Моисеище принимал участие во многочисленных диспутах о вере, покуда диспуты эти еще допускались. Алексей же Михайлович в молодости был до таковых диспутов великий охотник. Моисеище доподлинно признал государя и повалился ему в ноги. Государь продолжал кричать – тоненько-тоненько уже, и поп сообразил, что с ним неладно. А сообразив, подхватил царя в охапку, как малое дитя, и побежал в сторону Кремля. Набегавших стрельцов он отгонял громовым рычанием: «Слово и дело государево!»
В царских палатах уже всполошились. Алексей-то Михайлович ладил вернуться с золотом до рассвета, а не вышло. Так что навстречу Моисеищу бежала целая толпа челяди, а впереди всех дьяк Иван (Данило) Полянский. Он выхватил царя из объятий Моисеища, начал приводить в чувство, плакал горько и от сердца. Полянский пережил государя, и невдомек ему было, что тот однажды велел его «зарезати».
Придя в себя, царь первым делом приказал скакать к яме и казнить соколов на месте. Прискакали, и веревку бросили, а взять соколов не смогли: так противно было, даже кони стрелецкие шарахались. Соколы это заметили и стали разгонять стрельцов, швыряя в них всякой пакостью, что набилась в карманы и за пазуху. Поправил дело кат Ефимка, одыбавший малость после Авдея. Он на расстоянии мог стегать соколов кнутом, вот и погнал их по городу. И впервые услышал от горожан Ефимка добрые слова:
– Так, так, Ефимушко! Ожги его! Перепояшь! Любо! Ой, любо! Гони их, Ефимушко, подале, чтобы духу их не было!