Море все бушевало и успокаиваться не собиралось, но корабль, погруженный до самой линии палубы, все еще был на плаву. Мыши тысячами сгрудились вокруг меня и пока не предпринимали ничего агрессивного. Но вскоре голод должен был толкнуть их на это, и я не мог такой вероятности не учитывать.
Не теряя времени, я вооружился топором и меньше чем за час соорудил себе плотик. Закончив, я улегся на нем посреди легиона мышей, которые решили, видимо, не оставлять меня одного в беде, составив мне и дальше веселую компанию.
Настал день, но море не успокоилось; спустилась ночь, а оно разбушевалось еще больше, так что в некоторые моменты я не знал, плывет еще корабль или идет ко дну, настолько часто волны накрывали его.
В довершение всех несчастий, голод толкнул против меня моих товарищей по кораблекрушению. С горящими глазками они построились в ряды и набросились на мои ступни с яростью, которая не знала себе равных.
Я вскочил на ноги, поднял топор и принялся бешено колотить направо и налево, сзади и спереди, прыгая то на одну, то на другую ногу, чтобы как можно больше передавить этих проклятых. Но они прибывали, как морской прилив: батальоны следовали за батальонами, полки за полками — голодные, они поклялись обглодать меня до последней кости.
К счастью, волны, что поминутно обрушивались на бедное судно, смывали сотнями нападающих; но этого было, увы, недостаточно, и превосходство было на их стороне. Я чувствовал уже, как эти зверьки бегут по моим ногам, забираются под куртку, прыгают мне на плечи и кусают за уши!.. Я решил, что погиб!..
Но именно в этот момент Господь сжалился над папашей Катрамом, и гигантская волна, что обрушилась на нос корабля, смыла меня вместе с моим плотом. Я едва успел уцепиться за веревки, которыми он был связан, как оказался посреди моря.
Два дня я был между жизнью и смертью, но наконец ураган прекратился и море успокоилось. Где я был? Этого я не знал. Если какой-нибудь корабль не придет мне на помощь, я погибну — ведь у меня не было даже крошки хлеба. Мне всякий раз не по себе, как вспомню о том моменте.
— Но неужели вы не прихватили с собой даже куска солонины? — спросил марсовый.
— Или дюжину сухарей? — спросил другой.
— Ни того, ни другого. Но зато в одном своем кармане я нашел мышь с седыми усами и почти белой шерстью, настолько оно была стара, в другом — его симпатичного сына, с блестящими умными глазками; а в третьем миленькую серую мышку с двумя прелестными мышатами! Дедушка, отец, мать и дети — целая семья спасалась в глубине моих карманов.
Другой бы, наверное, схватил их за хвост и выбросил в море, но я нет. Я осторожно взял их за ушки и положил на мой плот. Кто знает, в тех обстоятельствах, в которых я оказался (желудок уже ворчал от голода), эта семейка могла еще мне пригодиться. Я ведь никогда не был особенно привередлив, а тем более в море, на своем утлом плоту.
Однако, что бы вы думали, через пару часов я уже проникся к ним такой нежностью, к этим моим товарищам по несчастью, что сто раз подумал бы еще, прежде чем отправить их к себе в желудок. Мне было приятно видеть, как они бегают по моему маленькому плоту, как смотрят на меня своими глазками-бусинками, как взбираются по моим ногам, попискивая от удовольствия. Даже старый дедушка, который поначалу был очень недоверчив по отношению ко мне, решился забраться в мои башмаки, чтобы погрызть подошву.
Но это была еще не вся семья. Пошарив старательнее в своих карманах, я нашел еще одного отпрыска — мышонка размером с орех, который спрятался в мою трубку. Я заметил его в тот момент, когда собрался закурить; еще немного — и бедный малыш бы изжарился.
И вот вокруг меня собрались: старый усатый Катрамыч, почтеннейшие господин и госпожа Катрам, молодые Катрамчик и Катраменок и микроскопический Катрамусик, по прозвищу Пипа[2]. И видели бы вы, как они сбегались, когда я звал их по имени!
К несчастью, положение мое все усложнялось. И на второй, и на третий день плот не двигался ни назад, ни вперед, земля не видно было на горизонте, и у меня не было ни крошки хлеба, а голод все возрастал. Я уже начал затягивать пояс потуже, но это, увы, не помогло. Глаза мои все чаще останавливались на этой милой семейке, а зубы лязгали, предвкушая их нежное мясцо. Они же, точно чувствуя нависшую над ними опасность, притихли и старались не показываться лишний раз на виду.
На четвертый день я уже решил пожертвовать ими, когда на горизонте появился датский корабль, шедший рейсом в Швецию.
Все мы были спасены и все могли вдоволь наесться в камбузе у кока. Я думаю, что съел зараз не меньше пяти тарелок лукового супа, и не знаю уж сколько порций жареного мяса, а им досталась головка сыру и полдюжины отменных сухарей.
Всю дорогу от нечего делать я дрессировал своих зверюшек, и когда высадился в порту, они были дрессированнее собак, а привязались ко мне так, что даже спали у меня под подушкой. Я бы ни за что не расстался с ними и дальше, но денег не было ни гроша, и я не смог устоять перед десятью гинеями, предложенными мне за них одним эксцентричным англичанином. Но, клянусь, в жизни своей я не испытывал подобного отчаяния, как в тот момент, когда прощался с моими товарищами по несчастью. Я чувствовал, как сердце разрывается у меня в груди, и слезы наворачиваются на глаза — это у меня-то, который никогда в своей жизни не плакал!
Звучный хохот покрыл эти последние слова старого боцмана. Даже капитан смеялся, глядя на горестное лицо папаши Катрама.
— А как же норвежцы? — спросили мы.
— Бог хотел наказать их, наверное. Скорее всего, они утонули.
Устало кряхтя, папаша Катрам поднялся, швырнул за борт окурок погасшей сигары и удалился бочком на своих кривоватых ногах, сказав:
— До завтра, если не привяжется какая-нибудь хворь.
И с этими словами он исчез в трюме.
СИРЕНЫ
Ровно в восемь папаша Катрам был на своем месте, готовый к новому рассказу.
Мы всматривались в его пергаментное лицо, стараясь угадать, что это будет за история, но наши попытки ни к чему не привели — лицо его было непроницаемо. Мы только заметили, что он как будто бы нервничал: то и дело вынимал изо рта свою трубку и совал в нее палец, хотя дымила она лучше обычного.
Искал ли он новую тему или старые мозги его плохо шевелились, но он долго не начинал, сосредоточенно ковыряясь в своей трубке, и лишь после того как он выпил пару стаканчиков, лицо его оживилось.
— Я верю и не верю, — начал он.
— Ого!.. — воскликнул капитан. — Папаша Катрам понемногу становится скептиком.
— Нет, — веско ответил боцман. — Но то, что я собираюсь сегодня рассказать, внушает мне некоторые сомнения. Я не могу утверждать это с полной уверенностью.
— Аргумент важный! — воскликнул капитан. — Речь пойдет о каком-то новом чудовище?
— Не то чтобы о чудовище, — ответил моряк серьезно. — Скорее, о какой-то призрачной женщине.
— Ого!.. — вырвалось разом из многих уст, и было от чего. Подумать только, боцман Катрам, этот медведище, который, едва завидя женщину, спасался бегством, словно перед ним дьявол, уделял внимание слабому полу.
— Гром и молния! — воскликнул капитан. — Не иначе, папаша Катрам собрался помирать.
— Рассказывай, рассказывай! — возбужденно закричали все.
— Ну так вот, — начал боцман, — речь пойдет о сиренах.
Громкий смех последовал за этим объявлением… Хохотал капитан, широко разевая рты, хохотали матросы, и даже юнги держались за бока.
— Ах, папаша Катрам! — перестав смеяться, сказал капитан. — Ты еще веришь в подобный вздор?.. Брось ты, черт побери!.. Будь немного серьезнее.
— Папаша Катрам крутил с ними любовь. Он ведь у нас сердцеед, — шутили матросы.
— Спокойно, ребята, — сказал боцман, который сохранял полнейшую невозмутимость перед этим взрывом веселья. — Я же с самого начала сказал, что верю и не верю. Но что-то там все-таки должно было быть, черт побери! Уже много веков моряки говорят о сиренах. Зачем им выдумывать подобный вздор? Что-то за всем этим должно быть, хотя и не могу сказать точно, что именно.
Развеселившиеся матросы продолжали осыпать его шуточками и хохотать.
— Раз вы смеетесь, — встал с бочонка папаша Катрам, — я ухожу, пусть и проведу ночь в цепях. А вам счастливо оставаться.
— Тихо! — загремел капитан. — Тихо вы! Или старина Катрам взорвется, как котел под давлением в тридцать атмосфер.
С немалым усилием мы сдержали свой смех, и глубокая тишина воцарилась на палубе.
— Я возвращаюсь к «Вельзевулу», — снова начал Катрам, — к тому злосчастному кораблю, который, говорят, был населен привидениями, и чей командир так плохо кончил. Но история, которую я вам собираюсь рассказать, не такая мрачная, как та первая.
Когда случилось это происшествие, фрегат назывался еще «Санта Барбара»; командовал им другой капитан, и в трюме не слышалось тогда ни стонов, ни звона цепей.
В одно время со мной на фрегат поступил молодой офицер, чьи манеры и внешность показались мне необычными. Кто он был по национальности, я так и не узнал, но не итальянец, поскольку наш нежный язык он страшно коверкал. Его звали Альфред и, похоже, он был из хорошей семьи — наш капитан обращался с ним почти что как с равным.
Не знаю почему, но скоро мы сблизились, он стал выделять меня из других матросов. Моя ли внушительная борода была тому причиной или оттого, что я был добрый товарищ, когда речь шла о том, чтобы заглянуть на дно бутылки, но он нередко приглашал меня в свою каюту, чтобы выпить. На свою койку я возвращался обычно на нетвердых ногах и с тяжелой головой; но, сидя за бутылкой, мы много болтали. Со мной он бывал довольно словоохотлив, тогда как со своими товарищами офицерами и рта обычно не раскрывал.
Мы покинули только что Кейптаун и направились в Австралию, не помню сейчас, в Мельбурн или в Сидней — плавание месяца на три по крайней мере. И чем больше мы отдалялись от земли, тем грустнее делался мой собутыльник за столом, тем больше какая-то тоска овладевала им. Иногда я заставал его с головой, зажатой руками, с бледными, крепко сжатыми губами и с лицом человека скорее больного, чем здорового. Не раз я слышал, как он тяжко вздыхает, бормочет какие-то слова на незнакомом мне языке, словно во власти навязчивого воспоминания.
Тщетно я ломал себе голову над причиной его тоски, а сам он не говорил об этом ни слова. Будь у меня самого погоны на плечах, я, возможно, при случае его бы спросил, но в моем положении об этом не могло быть и речи.
Однажды, когда я вошел в каюту, чтобы передать Альфреду какой-то приказ, я застал его с глазами, мокрыми от слез. Я остолбенел, я был неприятно удивлен. Какого дьявола! Моряк, офицер — и плачет! Это уж из рук вон! Значит, должна быть тогда очень серьезная причина, чтобы лить эту нежную воду.
Увидев меня, он почти с яростью стер эти слезы, стыдясь, что я застал его таким, но вдруг, словно сраженный новым приступом горя, упал на стул и спрятал лицо в ладонях.
Вообразите себе, каково же было мне в этот момент. Мне хотелось уйти, но я побоялся, что он обидится. Я мог бы остаться, но побоялся, что он выставит меня за дверь. В общем, я был, как на раскаленных углях, и не знал, что сделать, как поступить, чтобы выйти из этого неприятного положения.
Но офицерик мой не обиделся и не рассердился. Он сделал знак закрыть дверь, потом, уставившись мне в лицо каким-то пугающим взглядом, спросил в упор:
— Катрам, ты любил кого-нибудь в молодости?
Я посмотрел на него обалдело. Зачем он спрашивает меня об этом, меня, который всю жизнь провел в море и никогда не занимался ничем, кроме якорей, парусов, рей?.. Разве что… Ну, ладно, продолжим…
— Стой, стой, папаша Катрам, — прервал его капитан. — Ты что-то скрываешь, не говоришь нам всей правды. Это поспешное «ну ладно, продолжим» заставляет меня подозревать кое-что… Уж я-то в этом разбираюсь!
— Что? — спросил старик с некоторым беспокойством, которое не ускользнуло ни от кого из нас.
— Значит, и ты был когда-то не без греха? Значит, и тебя Амур не обошел своим вниманием?
— Я!.. — вскричал боцман, лицо которого потемнело. — Я!..
Он два или три раза взмахнул руками, словно хотел отогнать от себя что-то, потом сказал суровым голосом:
— Дайте мне кончить, или я замолкаю и ухожу в свою каюту с цепями на руках, и даже на ногах, если хотите.
— Нет, нет, продолжай, папаша Катрам. Так что же вышло у этого хныкалки-офицера с морскими сиренами? — спросил капитан.
— Итак, — снова начал боцман, — я стоял у двери, когда офицер задал мне в упор этот странный вопрос. Я был в замешательстве, не ожидая ничего подобного, и невнятно пробормотал что-то в ответ; а он, конечно же, ничего не понял, поскольку я сам не знал, что сказал. Впрочем, не дав мне даже докончить, он тут же прервал и заговорил сам.
— Скажи, могу ли я быть счастлив, находясь так далеко от нее! Ведь, может, я больше ее никогда не увижу, может быть, она умрет из-за меня, и я тоже… Я чувствую, что скоро окончу свое мучительное существование.
Я не знал, что ответить, лишь мял в руках свой берет и только и ждал момента, чтобы удрать. Не очень-то я разбираюсь в подобных вещах… И потом… с чего это ему выбрело в голову сделать меня поверенным своих тайн?
А он все продолжал говорить о своей женщине, и говорил с жаром, со страстью, в то время как я стоял у двери, как болван, ничего не понимая и думая о чем-то своем. Я чувствовал себя очень неловко, а он точно этого не замечал. Наконец, когда небу было угодно, он отпустил меня на свободу, и можете представить себе, я каким облегчением я выскочил на палубу.
Две недели нога моя не ступала в его каюту: не дай Бог, он снова начнет задавать мне подобные вопросы или твердить о своих несчастьях, о своих мучительных чувствах к какой-то женщине. Впрочем, он и сам не посылал за мной да редко и появлялся на палубе. А когда появлялся, то был очень бледен и грустен, а в глазах сверкал какой-то странный огонь. Признаться, он пугал меня своим взглядом — было что-то зловещее в его зрачках. Я долго потом не мог забыть этот взгляд: глаза его сверкали передо мной; и я видел их даже ночью горящими на стене или в самых темных углах. Я всерьез начинал бояться, что этот человек каким-то образом околдовал меня или передал мне свое безумие; я и сам побаивался уже сойти с ума.
Папаша Катрам прервался и как-то странно взглянул на нас. В его глазах сверкнула молния, заставившая многих из нас поежиться. Не этот ли огонь он замечал в глазах своего офицера? Во всяком случае он и нас пугал.
Но тут же молния погасла, старик встрепенулся, словно бы просыпаясь, и продолжил усталым, обессиленным голосом:
— Как-то вечером, когда я сидел в трюме, выбирая подходящие канаты на замену одного из вантов, кто-то внезапно ударил меня по плечу. Я обернулся и увидел в полутьме два глаза, которые пристально смотрели на меня в упор. Не разобравшись сразу, чьи это глаза, я почувствовал дикий ужас. Канаты выпали из моих рук, я было кинуться бежать, но железная рука пригвоздила меня к месту, и чей-то голос прошептал прямо в уши:
— Я видел ее!..
Я вскочил и оказался перед Альфредом, страшно возбужденным, с безумно горящими глазами.
— Кого? — спросил я, стиснув зубы.
— Ее!..
Не знаю, что удержало меня, чтобы не послать его подальше. Меня ошеломил этот с цепи сорвавшийся безумец, он все больше начинал внушать мне страх. Видя, что я стою остолбеневший и как воды в рот набрал, он повторил мне с безумной интонацией:
— Говорю тебе, я видел ее.
— Ну и что? — спросил я, пожав плечами.
— Ты не представляешь, как она прекрасна!
— Рад это слышать, — хмуро ответил я.
— И она мне сказала, что все еще любит меня…
— Тем лучше.
— И что вернется ко мне…
— Добрый знак.
— Пойдем выпьем, и я расскажу тебе о ней.
Я почувствовал, что лоб у меня покрылся холодным потом от этого предложения. И не потому, что не хотелось выпить, вовсе нет: но оказаться наедине с этим безумцем! Вот что леденило мне кровь. Я ответил, что я на вахте и потому не могу составить ему компанию. А сам тут же, не дожидаясь его ответа, бегом поднялся на палубу. Встретив на баке знакомого матроса, я послал его в трюм за канатами, боясь снова оказаться там один на один с этим сумасшедшим.
На другой день он велел позвать меня, но я опасался идти в его каюту и передал, что я болен. Не знаю, поверил ли он в мою болезнь или заметил, что я его избегаю, но только он оставил меня в покое, чему я был очень рад. И был бы рад еще больше, если бы он вовсе забыл про меня.
Когда он появлялся на палубе, я старался быть от него как можно дальше и часто прятался в трюме, только бы не встречаться с ним. Он же, не видя меня, спрашивал обо мне; и мои товарищи, которые все знали, отвечали, что я болен или занят по приказу капитана какой-то срочной работой. Тогда офицер, глубоко вздохнув, возвращался в свою каюту еще мрачнее, чем раньше.
Мы уже достигли австралийских берегов и даже видели на горизонте очертания их, когда как-то вечером я столкнулся с этим маньяком. Уверяю вас, что я провел скверные четверть часа, хотя они и были в его жизни последними.
Я стоял в тот момент на юте, ожидая конца своей вахты, чтобы отправиться спать. Помню, мы уже вошли тогда в Бассов пролив, который отделяет австралийское побережье от Тасмании, и находились в нескольких милях от острова Кинг. Я прикрыл глаза и едва не задремал, когда почувствовал, что моего лба коснулась чья-то ледяная рука. Резко подняв голову, я увидел перед собой моего офицера, с вытаращенными глазами, с лицом землистого цвета и волосами дыбом.
— Что вы хотите? — спросил я, обомлев.
— Там!.. Там!.. — воскликнул он прерывающимся голосом, указывая на пенящийся след от корабля.
— Что там? — спросил я его.
— Она!
— Кто она?
— Моя прекрасная!.. Моя единственная!..
— В море? Очнитесь, сударь, это вам приснилось.
— Нет, Катрам, — воскликнул он. — Я видел ее!..