Меня зовут Ирина Николаевна, — сказала женщина, — я надеюсь Вам помочь.
Тюрьма есть тюрьма, и новый человек не бином Ньютона. Ирина Николаевна была нормальным человеком, не умеющим врать и, как это не парадоксально, честным. А главное, она была на моей стороне. Через несколько минут разговора я был в этом убеждён. Что-то стало исправляться в моей жизни, какую-то подлую ношу удалось сбросить с плеч вместе с именитым адвокатом. С этого момента следовало категорически побеждать.
Глава 27.
Да, я от Вашей жены, не сомневайтесь. Там все живы, здоровы. Сейчас она с дочерью в Японии. Надолго. Мы созваниваемся. Если не верите, я попробую принести сотовый телефон. Риск очень высок, но решать Вам. Если скажете, то принесу.
Нет, я Вам верю.
Стало совсем легко. В Японии они недосягаемы.
— Приходить к Вам буду столько раз в неделю, сколько скажете, без ограничения времени, хоть на целый день, от восьми утра до восьми вечера. А что Вы думаете про Александра Яковлевича? Вы ему не верите?
А Вы?
Я не знаю. Мне кажется, он прямолинеен, но не больше. Мы давно знакомы. Правда, мы вместе дел не вели. Подумайте, может быть, Вы преувеличиваете? Я, конечно, догадываюсь, с кем он работает, но он должен быть порядочным человеком. Мою кандидатуру приняли на условии, что я сделаю все, чтобы Косуля остался работать с Вами. Но я сделаю так, как скажете Вы. А Вам следует как-то проверить, что я говорю правду, я не знаю, как.
Я уже проверил, Ирина Николаевна. Спасибо Вам. Скажите мне одно: какие у меня шансы.
Я ознакомилась с делом. Мне позволили прочитать лишь малую часть, но у следствия против Вас нет ничего, и если Вам не предъявят другое обвинение, все в Вашу пользу. К сожалению, второе обвинение Вам готовят, но Суков сильно сомневается, что сумеет собрать доказательства, и не решил, что делать. Поэтому Вам нужно уходить как можно быстрее на свободу под залог. Вообще следствие в шоке, у них не получается ничего, и до суда в ближайший год дело не дойдёт, а значит, Вас могут выпустить за истечением крайнего срока содержания под стражей.
То есть двух лет?
Да. Но Вам следует держаться. Когда-нибудь Вы будете гордиться тем, что сидели в тюрьме.
Это вряд ли.
Поверьте.
То есть, рекомендуете?
Нет. Но Вы здесь. Скажите, Вы когда-нибудь жили или работали около тюрьмы?
Работал. Прямо напротив пересыльной.
Я так и знала. Знаете, есть какая-то закономерность.
Закономерность в другом. Но, в общем, Вы правы. Вы можете передать письмо?
Конечно. По факсу. Только не пишите ничего лишнего: меня могут обыскать.
Хорошо.
Я взял ручку и написал:
"Здравствуй! Как там, в тех краях, где ты. Что там нынче, осень или лето. И какие там цветут цветы. И какого цвета там рассветы. Что там нынче, радость или грусть. Что там дети учат наизусть, что хотят от завтрашнего дня? — напиши два слова для меня. Что там видно на краю земли, на скольких стоит она слонах. То, что мне лишь видится вдали, — можешь ли ты выразить в словах? Знаешь ли какие тайны Будды? Кто повелевает облаками? Можешь ли сказать о том, что будет, и какой ты хочешь в перстне камень. Где твой дом, и кто мы и откуда. Кто твои родные и друзья. Хочется надеяться на чудо, что тебя ещё увижу.
По пути назад, перед переходом на больницу, навстречу шёл другой стукач из хаты 226 — Валера. Этот, как и Слава, не ожидал встречи, а вертухаи, случайно, конечно, на некоторое время остановились, и не заговорить со старым знакомым было неприлично. — «Как дела?» — смутившись, поинтересовался Валера. — «Дела у прокурора» — ответил я. Видя, что дальше разговор не идёт, провожатый Валеры повёл его дальше, а я заковылял за своим. Вызов закончился действительной случайностью: на одной из лестниц повстречался кум, что мариновал нас в хате 228 и 226. Кум был в повседневной своей военной форме. (Это здесь они душегубы, а на воле они «пожарники».) Увидев меня, кум отвернулся и постарался пройти мимо. — «День добрый, — поприветствовал его я, — как Ваши дела?» — «Я Вас не помню, — очень вежливо отозвался кум, но остановился. — А Вы кто?» — «А я Павлов. Давеча с Вовой Дьяковым и Славяном гостил у Вас в два два шесть и два два восемь». — С моей стороны это была дерзость. Вертухай притормозил, не зная, как себя вести. Мне же реакция кума могла дать представление о том, насколько прочно моё положение. — «Вы сейчас на больнице?» — так же вежливо и бесстрастно поинтересовался кум. — «Да» — с удовольствием ответил я. — «Я желаю Вам всего хорошего. До свиданья» — «До свиданья». — Вертухай во все глаза глядел на эту сцену.
Заторопился в родную хату Вова: «Пойду я к себе. С врачом разговаривал. Она мне: „Надо ещё подлечиться: у Вас астматический компонент“. А я ей: „Нет, пойду в хату. Выписывайте меня. Скоро суд. На больнице был — этого достаточно“. Она мне: „А в чем обвиняют?“ Отвечаю: „В контрабанде. А Вы думали, в чем?“ Хорошая тётка. Лех, она же и у тебя лечащий?» — «Вроде да». — «Ну, и как она тебе?» — «В каком смысле?» — «Ну, как, ты же к ней не случайно попал». — «Ты по себе-то других не суди». — «Да ладно! Я и не скрываю». — «А мне и вовсе нечего скрывать. Оставайся здесь, коли можешь, здесь же лучше, чем в хате. Хоть в карты поиграем, а там пока и без смотрящего обойдутся». — «Да я уж там давно не смотрящий, там чего-то намутили, кто-то пришёл…» — Вова понёс ерунду, которую и слушать не хотелось. На следующий день его выписали. Уходил Володя их хаты с явным облегчением: «Ну, наконец-то! За полтинничек вертухай по зеленой проводит в хату — уже договорился. А то на сборке говно нюхать — на х.. нужно!»
А я остался, казалось, навсегда. Свободных мест полхаты, можно бродить меж кроватей, давить тараканов, курить и размышлять, и кажется, это верх благополучия.
Арестант Сергей слушал разговоры наши с Вовой всегда молча и никакой реакции не выказывал, но говорить о своей делюге перестал, ибо съездил на суд и вернулся с диагнозом: 6 лет колонии общего режима (что гораздо хуже строгого; разница, примерно, как между общаком и спецом, недаром тюремная присказка гласит, что хорошо бы получить срок поменьше и режим построже); а злобу вымещал на молчаливом бомже, которому, все знали, через несколько дней освобождаться за истечением срока статьи. Однажды, когда Серёга нанёс бомжу несколько сильных ударов в челюсть, тот потемнел лицом, осел на койку и стал гаснуть. Казалось, умирает. Сергей испугался, тормошил бомжа, призывая очнуться, и больше уже не бил, и тот благополучно дождался дня, когда в девять утра за тормозами назвали его фамилию. Странное чувство испытываешь, видя как арестант уходит на волю. Нет, не зависть, скорее удивляешься возможности освобождения; обводишь взглядом сокамерников и думаешь, неужели и вот этот, и тот, и я — тоже могут выйти за дверь и идти в любом самостоятельно избранном направлении? Сокамерники тем временем притихают и думают о своём. Нет, не легко провожать на свободу.
Слышу закономерный вопрос: а что же ты, порядочный арестант, не заступился за бомжа? Ведь рукоприкладство на тюрьме запрещено. Напомню: каждый имеет право отвечать только за себя. Не всякому и это удаётся. Кому-то из Вас, читающих эти строки, ещё предстоит увидеть тюрьму наяву, там и припомнятся Вам слова «не осуждайте, и не осуждены будете, ибо тем судом, которым судите, будете судимы сами».
Итак, с Сергеем у нас сложились вполне добрососедские отношения. Остальная публика была невзрачна: то бомж, то стукач, премированный отдыхом на больничке, то наркоман с одной и той же темой на все случаи жизни, то вообще не поймёшь кто, в общем, мелочь пузатая. Есть словоохотливый банкир, но от него подальше, а Серёга вообще вопросов не задаёт, и потому первое дело — карты — уселись поудобнее, чтоб в шнифт не пропасли, и хорошо коротается время. По воле Серёга крадун, специалист по карману. Между прочим, нельзя сказать «карманный вор». В лучшем случае тебя поправят. Один арестант, зайдя в хату, сообщил братве, что он воровал. — «Так, значит, ты — Вор?» — последовал вопрос. — «Да» — ответил тот. И тут же получил кулаком по репе, несмотря на запрет рукоприкладства, ибо обосновать такое исключение из правил не составляло труда. Зашла речь о взглядах на жизнь. Говорю: «Каждому своё. Жизнь не понять, её можно только прожить». Сергей в ответ: «Это так, но ты сам говорил, что существует непосредственное знание. Со временем понимаешь, например, что красть нехорошо. Жаль только, что потом забываешь». — «Что мешает помнить?» — «Ты на воле среди разных людей жил, а у меня, кроме преступников, нет знакомых. Освободился — на тебе клеймо. На работу не возьмут, люди сторонятся. Слушай, если тебя на суде освободят, я заберу себе твой пояс? На зоне качаться буду, классная вещь для поясницы. И буду их, чертей, бить. Бить». — Серёга парень крепкий, и «чертям» определённо достанется. — "Погоди! — суёт карты под одеяло и устремляется на звук звякнувшей кормушки. На продоле дежурит вертухайша, не чуждая желания пообщаться с арестантами, и Серёга, наклонившись к кормушке, говорит с ней чуть ли не часами. Уже известно, что зовут её Надя, бывшая учительница, иногородняя, приехала в Москву за лучшей долей, зарплата в пересчёте на валюту 16 долларов в месяц. Иногда Надя отвлекается по делам, но потом сама открывает кормушку, или Сергей проволочкой через шнифт (чтоб не ударили с продола дубинкой по пальцу) отодвигает заслонку и, увидев Надю, стучит в тормоза: «Старшая! Подойди к семь два ноль!» (номер хаты с этого момента повествования уже не соответствует действительности: не помню; а тюремная тетрадь не сохранилась, сжёг я её на мартовском снегу в лесочке перед домом вместе с тюремными вещами, и горели они, надо заметить, по-особенному, долго, зловонно и дотла). Надя повелительно отвечает: «Что нужно!?» — и беседы продолжаются. Я уже играю с воображаемым соперником, отчаявшись дождаться Серёгу, а тот уже расстегнул штаны и, отойдя от кормушки, покачиваясь демонстрирует Наде нечто такое, чего с этой стороны не разглядеть. Надя с каменным лицом остановившимся взглядом глядит в кормушку, а Сергей с пафосом восклицает: «Что, этого хочешь?! На, смотри! Смотри!»
Продолжим? — говорю, когда Сергей возвращается.
Не.., — отвлечённо бормочет он, — не могу: только пизда перед глазами. Негр тут был. Я ему: «Давай я тебя выебу!» А он по-английски: мол, не понимаю, чего хочешь. Я его за шкибот, кулак к носу и жестами: «Хочу ебать твою чёрную жопу! Понял?»
А он?
А он смеётся… Что тут поделаешь. То ли дело дома. Я, как освободился, мы с друзьями вечером в микрорайоне пидараса поймали и вшестером выебли. Кричал, пидер, убежать хотел, даже вырвался. Мы его опять поймали и опять выебли. До зоны доехать — там не проблема.
Эта же самая Надя, прослышав о моем учительском образовании, пыталась завести суровые беседы и со мной, но, натолкнувшись на молчание, сильно меня невзлюбила и настойчиво выпасала в шнифты, чтобы зычным голосом указать, кто в доме хозяин, когда я подымусь к решке. К дороге я подступался редко и неохотно, хотя решка на больнице не высоко. Наша хата сообщалась вверх со спидовым женским отделением и вниз со спидовым мужским. Вылавливая удочкой верёвку с малявой или грузом, я внимательно оглядывал руки, нет ли порезов, выбирал верёвку как можно меньше касаясь её, и потом тщательно мыл руки. Девчонки сверху все время просили загнать им хороших сигарет и бумаги на малявы и время от времени интересовались, нет ли у нас «баяна». Однажды они загнали Серёге ножницы, которыми он взялся стричь ногти и порезался до крови. Несколько дней Серёга гнал самым отчаянным образом, так что на лбу проступали капли пота, потом решил, что чему быть, того не миновать, смирился и постепенно успокоился. Я же отслеживал комаров, которые живут на больнице Матросской Тишины даже зимой, и исправно уничтожал их, особенно сердясь на тех, что напились крови. Говорят, комары могут быть переносчиками СПИДа, а до последнего — далеко ли. Кто-то из спидовых снизу загнал Серёге тетрадь со своими стихами, которые Сергей читал жадно и сосредоточенно, а некоторые переписал себе. Можно ли почитать, поинтересовался я. Стихи оказались плохие по форме, похожие друг на друга, трагичные и безнадёжные. Но Сергею они понравились очень. Одно запомнилось и мне. Вот оно.
Отсылая тетрадь, Сергей отписал автору в духе арестантской братской солидарности и составил, какую мог, продуктовую посылку. В основном же от мужского спидового отделения веяло грозной тишиной. Напротив, каждое утро с верхнего этажа, как в один голос, отчётливо и жизнерадостно, девчонки кричали с решки: «Доброе утро, страна!!» — и, довольные тем, что кого-то разбудили, заливались весёлым смехом. Ресничек у них на решке нет, и женские голоса разносятся далеко по тюремным дворам и, может быть, слышны в утренней тишине на набережной Яузы, где прохожих, впрочем, не бывает, там, деловито вписываясь в повороты, спешат вперёд и мимо лишь автомобили, которым неведомо, что за кирпичным забором в корпусах томятся «мамки» — женщины с детьми, рождёнными несвободными, не рассчитывают выйти на волю больные СПИДом, гепатитом и туберкулёзом, гниют заживо обитатели общака, страдают от зубной боли тысячи арестантов, а мусора калечат почём зря кого захотят, что людские страдания там столь разнообразны и собраны воедино; не есть ли это место полномочное представительство ада? Не ведают того спешащие мимо автомобили. Не хотелось думать об этом и мне. Под кроватью обнаружилась коробка с книгами. В. Катаев, «Я сын трудового народа». Издание тридцатых годов. Открываю книжку. Печать: «Внутренняя тюрьма НКВД. Отметки спичкой или ногтем на полях и между строк влекут за собой отказ в пользовании библиотекой». Книга в идеальном состоянии. С отвращением кидаю её в коробку, не хочется прикасаться. Сколько лет не было такого желания у десятков (или сотен) тысяч арестантов, которым она попадалась на глаза. И что такое внутренняя тюрьма. Значит, есть и внешняя? Или вы, «дорогие россияне», все в тюрьме, а мы, зэки, в карцере?
Шли недели, менялись люди, только Серёга оставался на больнице и ждал этапа. Остальные долго не задерживались: неделя — и выздоровел. Прошёл месяц, по-прежнему в хате неполная загрузка, контингент незаметный. Больничная лафа. Каждый день на больнице увеличивает шансы. Уколы пирацетама, анальгина и даже витаминов, бандажный пояс и кое-какие переданные через адвоката непросроченные таблетки возродили надежду, что здоровье окончательно загублено не будет. Во избежание позвоночных проблем, да и сил уже не хватало возноситься наверх, на прогулку я не ходил, вместо этого решая загадку быстро и медленно текущего времени, убедившись окончательно в его относительности и неравномерности. Глядя на стрелку часов, принесённых Ириной Николаевной, я отчётливо замечал, как время останавливалось не только в ощущении, но и сама секундная стрелка вдруг зависала на мгновенье, и секунды в вязком пространстве длились дольше, потом вдруг циферблат становился звонким и напряжённым, а стрелки, как с цепи сорвавшись, совершали стремительные обороты. «Не глюки ли» — думал я без страха, погружаясь в свои миры, из которых временами возникали энергетические смерчи, которые, казалось, или разорвут душу, или разрушат стены, в ярости я обращал эти вихри в пространство, обрушивая их на препятствия и врагов, замечая иногда при этом, что сокамерники делают то, что я им мысленно прикажу. Отныне этот инструмент подлежал заточке; если не иначе, то так, но я уйду из тюрьмы. Мир обычный встал на ребро, как монета, предметы засветились яркими фосфорическими красками двойного образа — вот они, эйдосы Платона! Каждый предмет носит в себе свой образ, и можно воздействовать на образ, чтобы поменялся предмет. Нет, я выйду отсюда. Уже пронёсся над Москвой тот мистический ураган, что зародился неизвестно где и лезвием разрезал Москву пополам, пронёсся, поднимая в воздух металлические гаражи, снося крыши, срезал кресты с куполов Новодевичьего, с корнями вырвал деревья у подъезда моего дома, разметал рекламные щиты на Тверской и, как монеты в ладонях, потряс Матросскую Тишину: задрожали стены, погас свет, зловещий и радостный гул нарастал, и воздушные вихри заиграли железными пальцами на струнах тюремных решёток. В наступившей темноте арестанты стояли как в церкви и кто-то с надеждой произнёс: «Может, тюрьма развалится…» «Я выйду отсюда» — говорил я себе, но тюрьма оставалась сильнее.
Играть в карты я мог до бесконечности и сожалел, если не хотел играть Сергей. Арестанты сторонились нас, в игру категорически не вступали. Выигрывать мне нравилось, а Сергей от частого проигрыша мрачнел и брал паузу. — «Ты чего? — изумлялся я, — мы же время коротаем». — «Цепляет» — признавался Сергей, и приободрялся при выигрыше. Откуда-то у него вдруг появилась книга Меллвилла. — «Жаль, неинтересно» — прокомментировал он, а я взялся читать и оказался как во сне. Тюрьма исчезла, и сон был хороший, каких не было со времён воли, разве что наяву. Впрочем, и этот был наяву. Прожитая жизнь ничем не отличается от прочитанной книги, как невозможно отрицать и то, что ты живёшь, если не всегда, то долго: разве ты можешь сказать, что однажды родился? Нет, скорее жил и раньше. Будучи арестантом, легко понять, как можно бояться вечности, вот мы и думаем, наверно, что рождаемся и умираем.
В зависимости от контингента обстановка в хате меняется. То все общее, и чай, и сахар, и сигареты, то каждый за себя или с кем-то, семьи на больнице сформироваться не успевают. Мы же с Серёгой, как больничные старожилы, старались помогать друг другу: то ему через решку придёт груз, то ноги (мусора, шныри) в кормушку передадут посылку от многочисленных знакомых каторжан, или мне повезёт пронести что-либо от адвоката или придёт передача. Во всяком случае, две пачки сигарет с каждого вызова — это обязательно. А то, что сигареты — «Парламент», дорогие и хорошие, подымет авторитет любого арестанта. С появлением Ирины Николаевны стало не так голодно, каждый раз она приносила бутерброды и сок, но проблема оставалась. Сергей, как старый арестант, стойко переносил чувство голода, а я вообще лишь недавно обратил внимание, что оно что-то значит, но с крепнущей надеждой возвращалось желание этого чувства не испытывать. В основном мы заглушали его сухарями, благо невкусного невольничьего хлеба на больнице давали много. — «От баланды х.. толстеет» — грустно и назидательно шутил Сергей, доставая с решки завёрнутые в грязную тряпку остатки сала (подоконник на решке служит холодильником). За решкой была какая-то погода, по хате гулял морозный ветер, круглые сутки мы были одеты во все, что было. Заглянула в хату лечащая. Все уважительно встали, я не смог (прихватило). Не подняться при посещении врача может значить рассердить его, последствия чего ясны. Я забеспокоился, но подняться не смог.
Что, холодно тут у вас? — спросила врач. — Пора поставить рамы. Я распоряжусь.
В этот же день хозбандиты под её личным руководством поставили рамы со стёклами, стало тепло и не так противно. Почему-то особенно омерзительно видеть тараканов в холодном помещении.
Назначили новый курс уколов, это страшно порадовало, значит, ещё минимум десять дней буду на больнице, это чувствовалось и по другим, едва уловимым признакам. Я вообще не хотел ни на какую Бутырку. Правда, предстояло опять посетить суд, почему-то Тверской, а не Преображенский, несмотря на то, что все, кто на Матросске, должны ехать в Преображенский. Изредка показывавшийся Косуля с значительным видом пояснил, что другой из главных обвиняемых по моему делу, некий Козлов (как говорили, мой подельник), о котором я в жизни не слышал, ушёл на свободу через Преображенский суд, и теперь там шорох, в суде якобы идёт прокурорская проверка, и мне туда никак нельзя. Приходилось соглашаться, т.к. против лома нет приёма (вопреки Косуле, я опять написал заявление с просьбой рассмотреть возможность изменения меры пресечения в Преображенском суде, но, видать, мои послания туда не доходили по определению), и бороться с синдромом Сукова-Косули я целиком по этому вопросу доверил Ирине Николаевне. Слабое место арестанта — он готов довериться всегда, хотя его и трудно обмануть. — «Потерпите, — говорила Ирина Николаевна. — Пишите, например, стихи». — «Ирина Николаевна, а Вы бы стали писать стихи на помойке?» — «Да, я слышала, какие в тюрьме условия». — «Хорошо, что не видели». — «Вы будете сердиться, но Косуля требует, чтобы на этот раз в суде Вы отказались от заседания до окончания лечения. Я согласна с Вами, но сейчас доводить ситуацию до критической как никогда опасно. Вы хорошо держите их на грани возможного, но переступать за неё не стоит. Я могу лишиться возможности Вам помочь, а я бы хотела. Особенно сейчас, когда появилась возможность получить медсправки. Тюремная больница их обычно не выдаёт, но нам даст». Как взорвался протестом воспалённый мозг! Но я ответил: «Хорошо». Потому что дальше следовала глава 28 под названием ЗОЛОТОЕ ПРАВИЛО ШАХМАТ.
«Если перевес позиционный, то не следует упрощать игру, лучше накапливать преимущество».
Сергей, подлец, дал-таки мне пинка, когда я отправился на судовую сборку. Как обычно, я разозлился, в особенности понимая, что не суждено ему сегодня завладеть моим поясом, что неизбежно приеду назад, а день предстоит долгий, полный стеснённых обстоятельств; одно хорошо — пинок почему-то, как всегда, на самочувствии не отразился, и есть ясность, ни гнать, ни надеяться нет оснований, иди себе арестантской тропой да кури табак. Поездка в суд была такой же, как с Бутырки, с той лишь разницей, что на сборку опустили (не путать с «опустили на сборке») не ночью, а утром, не пришлось высиживать в тусклом дымном дурмане долгие часы, и не было шмона. Тот же автозэк, набитый до отказа (заехали на Бутырку, подобрали страждущих), тот же суд, наручники, автоматчик в пуленепробиваемом шлеме, мусора, ещё не пьяные, а потому сердитые, какая-то судья, заглядывающая в глаза и допытывающаяся, правда ли я не хочу чтобы заседание состоялось в связи с тем, что присутствует лишь один адвокат, а Косули нет, те же узкие холодные тусклые коморки с судовыми, теряющими разум, сиротские ботинки без шнурков как символ унижения, и неизменный сосед с какой-нибудь экзотической болезнью, от которого стараешься дышать в сторону, в общем, все то, что сопутствует правосудию в том или ином незамысловатом виде одного из филиалов полномочного представительства, скажем так, государства Йотенгейм. Вся эта коричневая хренотень закончилась поздно. Вечером автозэк заехал на Бутырку, а там как раз пересменок. Часа четыре автозэк стоял на морозе, большинство пребывало в самых неудобных позах, было так тесно, что я и не старался стоять, упасть было невозможно. И очень холодно. Потом автозэк гоняли на скорости вперёд-назад по тюремному двору: это подвыпивший мусор-хохотунчик учился водить автомобиль. От разгонов и торможений голова падала в пропасть. После обучения езде автозэк перестал заводиться, стало вероятным заночевать в нем на дворе Бутырки, отчего приуныла даже молодёжь. Но все обошлось, и за полночь в малюсенькой поганой сборке родной Матросски судовые радостно зашумели за то за се. Вот рядом оказался парень из один три пять. Там мы не общались, парень был молчалив и отрешён, его лицо всегда являло застывшую маску, а здесь ожило.
Ты же из один три пять? — интересуюсь.
Да.
Я тоже у вас был с полгода назад.
Я помню.
Осудился?
Да, семь лет дали. А я не согласен! Я там вообще не при делах. Подельник утопил. Терпила меня вообще не вспомнил.
Будешь писать касатку?
Нет, на зону. Из хаты б выбраться. Все, хватит.
Что в хате?
По-старому.
Как Армен? Передай ему привет, скажи: не помощник я ему. Он-то думал: меня на волю.
Передам.
Кто ещё осудился?
Ахмед. Девятнадцать дали. Юра-хлеборез восемь строгого получил и семь крытой. Уехал крысой.
Как крысой?
Да так. В чужой баул залез, скрысил. Увидели.
И что?
Под шконарь загнали. Хлеборез теперь другой.
А он? Там же тараканы сожрут.
Спокойно. Да, говорит, я крыса. Опустился совсем.
А Строгий как? Куролесит?
Спиртягу гонит. Строгий — куражный пацан.
Сколько ему ещё?
Не знаю, года два.
Саша-то на суды все ездит? Живой?
Это Старый-то? Живой. Этот вытянет.
А Бешеный?
Нормально. Они с Сашей.
Кипеж не осудился?
Не, на дороге.
Всей хате большой привет и свободы.
Передам.
Расстались. Он пошёл в суперкошмарную хату No 135, чтобы собрать баул и уйти в осужденку, а я, с благотворным сознанием своей почти что неуязвимости, на больничку. Смешно было видеть, какими глазами меня встретил Сергей. Мой пояс был уже на нем. — «Вернулся…» — констатировал он. И полетели, е…. мать, масти перелётными птицами, и закурился табак по хате, и замлели в смертельном и сладком невольничьем недуге каторжане! Долго горела чёрным пламенем ночь, бог весть какие пожары плавили бетон между спидовым этажом женским и спидовым мужским. Молчали вертухаи, глядя в шнифты, как два зэка швыряют тузов и посылают мусоров на х.. . Никто не открыл тормозов, ибо горячо было для них за порогом. «Это тебе, Володь, повезло» скажет вертухай, читая эти строки. И будет, наверно,А прав. Где ты теперь, Серёга. И тебе я, братан, не помощник. Хотел бы, да не могу. Ну, да ты пробьёшься. Не в этой жизни, так в другой. По-любому арестантский тебе привет и всем достойным, кто рядом.
Настало утро, утро туманное, утро седое. Робкий мусор бодрячком быстренько осуществил проверку. Оставалось лишь сбросить с себя пепел вулкана. На обширном дальняке с очком вместо унитаза удалось классно помыться, кипятя воду в хозяйке. В общую баню («помойку») идти не хотелось, да и не звали. Раз в неделю на продоле в клетке за перегородкой можно было помыться, видя иногда, как перед тобой там ополаскивают полутрупы.
Зашли в хату две колоритные личности. Высокий усатый арестант с нездоровым цветом лица, едва переставляя ноги, затащил большой баул и радушно, будто достиг долгожданной цели (а это так и было), поприветствовал всех: «Здравствуйте, каторжане! Куда тут можно голову приклонить?» — «А куда хочешь, места много». Юра явил собой пример словоохотливого наркомана. Язык у Юры оказался без костей, но сердиться не было никакой возможности, хотя через пару часов все наслушались по горло про то, как Юра зарядил «машину», пустил по вене (не путать с «пустил по тухлой вене»), как поймал приход, как кумарился когда приняли, как раскумарился в хате, как пошёл на дело по Тверской, а машина всегда при нем, в кармане, как стало невмочь и опять поймал приход, как старая мама ругает, а машина в кармане и в соседней комнате зарядился белым, а когда белого нет, так на безрыбье и винтом хочется побаловаться, но винт — это низко, поэтому, бабки не жалеючи, уж лучше морфия, а луше белого так и нет ничего, благо машина всегда тут, в кармане, у него и сейчас есть машина. И так далее и тому подобное. Чтоб слишком часто не повторяться, все это Юра перемежал длинными периодами мата. Выглядело смешно. Особенно когда я в сердцах восклицал:
Юра! (Так, мол, и так). Какого (так, мол, и так) ты так грязно ругаешься! У тебя совесть есть? Ты всех уже (так мол и так)!
Ой, извини! — спохватывался Юра. — И то правда! Я больше не буду.
Пять минут передышки было обеспечено. Ну, что тут скажешь. Одно слово — Коля-Терминатор Второй.
Другой арестант сразу залёг спать, а проснувшись, внимательно исподтишка оглядел каждого и долго пребывал в напряжении, преувеличивая симптомы своей болезни, выглядевшей обычной простудой. Потом успокоился и пошёл на контакт. Оказался полосатым. Представился: «Валера О.О.Р». Что означает особо опасный рецидивист. Почему-то ко мне Валера поначалу отнёсся с опаской; наверно, потому что я курил дорогие сигареты, вёл себя уверенно, если не нагло, и даже устроил на всю хату разнос стукачу с общака, неожиданно для себя отметив, что претендую в коллективе на лидерство. «А оно мне надо?» — сказал я себе, осадил коня и взялся за старое, т.е. за игру, потому что как только начинаешь думать, что ты самый умный, обязательно случается какая-нибудь глупость. Валера присоединился к нам, и дело пошло веселей.
Сколько тебе лет? — поинтересовался Сергей.
Пятьдесят восемь. Тридцать лет в тюрьмах и лагерях.
А не скажешь. Выглядишь на сорок-сорок пять.
Тюрьма сохраняет.
За что сидел?
За карман.
Тридцать лет за карман?
Да. Карман доказать легко. — При этом невооружённым взглядом было видно, что в этой непростой жизни только карманом не обошлось.
Неспешно и с удовольствием тасовал Валера колоду старыми узловатыми и неповоротливыми пальцами, складно мурлыкая русские романсы, а когда повествовал о чем-либо, меньше трех этажей не получалось по определению. Серёга к Валере отнёсся с уважением, как младший к старшему.
Что, Валера, по воле работал?
Да что ты… — благодушно отзывался Валера.
Значит, делал?
Делал, — соглашался Валера.