Григорий Исаакович движется по коридору, как Эльбрус, и внимательно следит за тем, что происходит у его подножья. С такой высоты эти люди кажутся маленькими, но они действительно маленькие, потому что только начинают расти.
— Что тут происходит? — задает директор традиционный вопрос, возвышаясь над местом наиболее драматических событий. — Почему деретесь?
— Он обзывается.
Обзывался вот этот, самый маленький. Из первого «И». И обзывал не кого-нибудь, а самого директора школы.
— Как же ты обзывался?
— Я говорил… я говорил… Григорий Ишакович…
Так директора еще никогда не обижали. Конечно, на этой работе станешь не только Ишаковичем, тут работы на десять Ишаковичей…
Григорий Исаакович приводит оскорбителя в кабинет, устанавливает на таком расстоянии, чтоб его было хорошо видно, а сам садится на директорский стул и долго смотрит на этого человека, которого еще и в природе не было, когда он уже сидел на директорском стуле.
— Ты посмотри на меня, — устало говорит директор
Григорий Исаакович, — я такой большой, я директор школы… Я так много работаю… Но это еще не повод называть меня Ишаковичем.
Сам он не уверен, что это не повод. Может, только так его и следует по справедливости называть. Но если всех называть по справедливости… Справедливость — жестокая вещь.
По щекам оскорбителя текут слезы. Он стоит, опустив повинную голову, так, что видны все его три макушки — верный знак, что природа еще с ним наплачется.
— Ну вот, ты уже все понял, — смягчается директор Григорий Исаакович. — Обещай, что ты больше не будешь меня обзывать. Нехорошо директора обзывать.
Оскорбитель молчит. Потом говорит еле слышно:
— Я не обживалшя, Григорий Ишакович…
Тауэр
Кто за рулем, кто за рублем, а остальные все пьющие. Сидим мы за столиком и ведем между собой разговор.
— У нас один вернулся из Англии.
— Из Великобритании?
— Черт его знает. Из Англии, говорит. Из туристической поездки.
— У нас один был в Испании. Тоже по путевке.
— Этот, из Англии, был там в тюрьме.
— По путевке?
— Я же рассказываю: у них тюрьма — это музей… Нет, не так. Музей — это тюрьма. Тауэр.
— В тюрьме я бывал. А в музее не приходилось.
— Там, в этом Тауэре, все осталось, как было в тюрьме.
— И свидания разрешают?
— У них не свидания, а посещения. Это же музей.
— Но если ничего не переменилось…
— Это для посетителей не переменилось. У них служебный персонал переодет в тюремщиков и арестантов. Одни в тюремщиков, другие в арестантов.
Сходство удивительное. Наш, который туда приехал, специально поинтересовался: настоящие они, или их только для вида посадили.
— Ну?
— Сами не помнят. То ли они в музее работают, то ли по-настоящему сидят. Настолько, понимаешь, все убедительно.
— Великобритания, ничего не скажешь!
Да, хорошо за рулем, хорошо за рублем, хорошо и где-нибудь в туристической поездке.
Но лучше всего вот так, за столиком.
Правда, не всегда помнишь, где сидишь. С кем сидишь. Почему сидишь.
Как те, в Тауэре.
Фамильная драгоценность
Есть у меня знакомый с трудной фамилией. До того трудной, что даже вслух не произнесешь. А начнешь писать — рука дрожит, буквы расползаются, — ну прямо будто пишешь на заборе.
— Вы что, — спрашиваю его как-то, — не можете фамилию поменять? Вы же своей фамилией оскорбляете людей, уже не говоря о том, что при вашей фамилии дети присутствуют.
Улыбнулся он холодно, свысока, как улыбаются люди невысокого роста.
— А мне, — говорит, — и с моей фамилией хорошо. У него на заводе за пятнадцать лет ни одного
выговора: не решаются писать его фамилию в приказе. И пускают его всюду без пропуска — стоит паспорт показать. И на собраниях никогда не критикуют.
— А была б у меня другая фамилия… Мне бы при моих трудовых показателях ни на одном предприятии не работать. А так работаю. Не увольняют. Пусть бы попробовали уволить, да я бы их… — губы его беззвучно шевельнулись, словно он произносил свою фамилию. — А детей возьмите. Их у меня двое: один в третьем, один в шестом. И на пятерках идут, хотя учителя их никогда не вызывают. Там у них все учителя женщины, как же они могут их вызывать?
Да, вот так посмотришь — фамилия как фамилия. И даже хуже, чем фамилия. А присмотришься — настоящая фамильная драгоценность.
Страна показателей
У нас легкая атлетика опережает легкую промышленность, ее не стыдно вывозить за рубеж, а легкую промышленность стыдно держать и у себя дома.
Легкой атлетике легче. Здесь один спортсмен может быть показателем общих достижений. А один пиджак — это не показатель, его не вывезешь за рубеж. В крайнем случае в нем может выехать руководитель делегации.
Мы — страна показателей. Выставок достижений, а не народного хозяйства. Показатели культурного роста нам заменяют культурный рост, а показатели экономического развития — экономическое развитие.
Только в стране показателей могло появиться высокое звание «корова-рекордистка». Потому что при нормальном развитии животноводства коровы не ставят рекорды, а дают молоко.
В латинском языке слово «рекорд» означает воспоминание. Помните, какое мясо было до войны? Помните, какая птица была до революции? Новое — это хорошо забытое старое, поэтому, если мы по-настоящему стремимся к новому, нам ничего не остается — только вспоминать.
Обратный хозрасчет
Сторожа у нас на зарплате, а воры на хозрасчете, поэтому у нас воруют охотней, чем сторожат. И дело не только в социалистическом принципе: от каждого по способностям, каждому за труд, — но и в принципе еще более социалистическом: что уворовал, принадлежит тебе, что усторожил, принадлежит государству.
Призадумались в нашей организации: а что если воров перевести на зарплату? Материальная незаинтересованность снижает энтузиазм, она — незаменимый стимул плохой работы, могучий двигатель ее в обратную сторону.
Уволили сторожей, а на их места приняли воров. Но, поскольку воров у нас значительно больше, чем сторожей, пришлось потеснить и другие специальности.
Работают наши воры. Инженеры, инструкторы, бухгалтера. Командиры производства. Политработники.
Только однажды приходим на работу — нет сейфа. В другой раз приходим — ни единого письменного стола. И это на одной зарплате, без всякой материальной заинтересованности.
Видно, они заинтересованность с прежней работы принесли. Со своей прежней, весьма заинтересованной деятельности.
И ведь сколько мы их воспитывали, перековывали в сторожей государственной собственности, а жизнь упорно перековывала их обратно.
Стали переводить их обратно на хозрасчет, чтоб хоть на зарплате сэкономить, а они ни в какую. Упираются, жалобы пишут. Сидячую забастовку устроили — прямо на работе, на зарплате и на прочем довольствии. Им, конечно, выгодно: там у них один хозрасчет, а здесь зарплата, плюс материальная заинтересованность.
Так с тех пор и работаем: каждый сторож — и по совместительству вор. Слесарь — и по совместительству вор. Профессор — и по совместительству вор. Социалистический принцип: каждому за труд, а остальное по способностям. Труда мало, способностей много, и в результате получается ничего.
Пора закрывать нашу организацию.
Ученик архимеда
По законам планеризма вверх взлетает тот, кто летит против течения, по законам карьеризма — наоборот. Тут только попробуй против течения, в два счета крылья переломают.
В школе учитель формулирует закон: на погруженное в жидкость тело действует выталкивающая сила, не равная весу вытесненной им жидкости. Кто с этим согласится? Все соглашаются. Но один с задней парты устремляется против течения: нет, почему же? Сила должна быть равна весу вытесненной телом жидкости.
Учитель говорит: «Садись, два».
Но тот не садится. Он ссылается на закон Архимеда.
«Архимед? — учитель делает вид, будто впервые слышит эту фамилию. — Кто такой Архимед?» 38
В классе — хохот. Вот это дает, Архимед! Это ж надо — придумать Архимеда!
Ученик Архимеда говорит: «Архимед — это физик. Из учебника».
У всех учебники раскрыты на законе Архимеда. Спортретом Архимеда. Но класс продолжает хохотать.
Наконец учитель вызывает ученика с первой парты. Тот встает и отбарабанивает: «На погруженное в жидкость тело действует выталкивающая сила, не равная весу вытесненной им жидкости».
Учитель ставит ученику пятерку и спрашивает, как это можно доказать. Откуда мы знаем, что выталкивающая сила не равна весу вытесненной жидкости?
Лес рук. Отличница с косичками, каждая из которых изогнулась в форме пятерки, говорит: «Это правильно, потому что так сказал директор школы».
«Вот видите, директор. А ты — Архимед. Сам ты Архимед! — Учитель доволен. — А кто нам объяснит, почему директор школы не ошибается?»
Руки, руки… «Потому что ему сказали в гороно». «А откуда знают в гороно?» «Потому что сказали в горкоме партии». Потом, в университете, куда ученик Архимеда, конечно, не попадет, но если бы он попал, ему объяснили бы, почему выталкивающая сила не равна весу вытесненной жидкости. Потому что силы у нас некуда девать, а воды систематически не хватает. Нам нужен строгий режим экономии, чтобы двигаться… куда? Это можно всегда спросить у директора. А директор спросит в гороно. А гороно спросит в горкоме партии. Что? Архимед? Причем здесь Архимед? Вот если б в горкоме у нас был Архимед, тогда бы мы ссылались на Архимеда.
Леченье — свет
В одном городе строили больницу.
По-разному строили: одни с желанием, с огоньком, а другие — спустя рукава, через пень-колоду. И одних вывешивали на Доску почета, а других пригвождали к позорному столбу.
Чтобы помнить, что строим, через все здание протянули плакат: «Лечиться, лечиться и лечиться!»
Но все-таки не упомнили. Когда строительство было завершено, смотрят — это вовсе и не больница. Это не лечебное, а скорее исправительное заведение.
Тут лодыри быстренько отгвоздились от позорного столба и потянулись к Доске почета. И стали всем рассказывать, как они плохо строили эту тюрьму. А энтузиасты оправдывались, писали объяснительные записки. В том смысле, что они ведь не знали, что построят. Они только знали, что строили. Но — что построили, то построили. Стали перестраивать из тюрьмы больницу. Фундамент решили не менять, он был еще вполне хороший. И стены, тоже крепкие, решили оставить. Хотели снять решетки, но тут запротестовала бухгалтерия: решетки числились у нее на балансе.
Глазок в двери оставили, чтоб наблюдать за здоровьем больных. Забор с колючей проволокой — чтоб оградить больных от лишних посещений. И вышки по углам — для дежурных врачей. Вышки тоже числились на балансе.
Оставили и Доску почета. Ее водрузили на позорном столбе и написали на ней крупными буквами: ЛЕЧЕНЬЕ — СВЕТ. Правда, этот свет или тот — не уточнили.
Ночной досмотр
Люди делятся на тех, которые рождены по любви, и на тех, которые рождены по недосмотру. Рожденные по недосмотру несколько отстают в развитии, зато по служебной лестнице продвигаются быстрей, потому что продвигаются они тоже по недосмотру: кто-то где-то недосмотрел, они и продвинулись.
Недосмотра вокруг много, куда ни повернешься, всюду недосмотр. У нас одна женщина много лет ждала ребенка, а когда почувствовала, что скоро дождется, приходит записка из поликлиники: «Просим явиться на меддосмотр».
Слово «меддосмотр» было написано, вероятно, по недосмотру, но женщина была грамматически впечатлительная, выезжала за границу, летала самолетами — знала, что такое досмотр. Процедура неприятная и не для всех кончается благополучно.
А тут ребенок. Причем долгожданный, по любви, до даже не по одной любви, потому что за столько лет по одной любви не дождешься.
И вдобавок — слухи разные. Будто задержали автобус по дороге в Югославию, изъяли сто палок колбасы, кильку в томате, которой у нас уже давно никто не видал. Господи, какая колбаса, какая килька! Столько лет ждешь ребенка — и на тебе, досмотр! Как будто она собирается родить какую-то контрабанду.
Ночью ей приснилась картина Рембрандта «Ночной досмотр». В ужасе проснулась. Муж успокоил: у Рембрандта не досмотр, а как-то иначе. Кажется, ночной позор. Но женщина не успокаивается: ей только позора не хватало в ее положении!
Слава Богу, подвернулся старичок из соседнего подъезда. Я, говорит, регулярно хожу на этот меддосмотр. Кроме болезней, ничего не находят. А болезни у нас разрешенные, на них ограничения нет, хоть по десять штук в одни руки.
И в более широком плане старичок высказался: у нас, говорит, всюду нужен досмотр. Как в семнадцатом недосмотрели, так с тех пор и досматриваем. Он-то, старичок, уже не досмотрит, а молодым еще смотреть и смотреть. Тут у нас еще много чего будет.
А картина, сказал старичок, «Ночной дозор» называется. Не досмотр, не позор, а просто дозор.
Умный оказался старичок, эрудированный. И как он со своей эрудицией дожил до таких лет? Вероятно, тоже по недосмотру.
Неконвертируемый Сидоров
Впалату впорхнула сестричка.
«А кто у нас мама министра Иванова? Кто у нас мама маршала Петрова? За вами приехали кортеж и эскорт…»
В руках она держала конверты с маршалом и министром и, подпархивая на месте, говорила: «Гули-гули-гули, вот и мы, вот и мы…»