Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Донесённое от обиженных (фрагмент) - Игорь Гергенрёдер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:



Гергенредер Игорь

Донесённое от обиженных (фрагмент)

Игорь Гергенредер

Донесённое от обиженных

Роман

[фрагмент]

Обращаясь к теме Гражданской войны, автор, российский немец, касается национально-освободительной подоплёки русской революции, считая, что к ней привело правление фон Гольштейн-Готторпов, которые присвоили фамилию вымерших Романовых.

1

Вьюжным и холодным мартовским утром в Оренбург прибыл московский поезд. С площадки спального вагона бодро соскочил на перрон свежевыбритый журналист из столицы Юрий Вакер и тут же повернулся боком к ветру, что ошпарил лицо, швырнув в глаза снежную крупу. По представлениям того времени (середины тридцатых), москвич был шикарно одет: кожаный реглан мехом внутрь, дорогие новёхонькие сапоги, серые замшевые перчатки. Он ступил на привокзальную площадь, на которой буран намёл извилистые сугробы - их хрустко переезжали сани, запряжённые лошадьми с шорами на глазах; люди с тюками, с мешками спешили туда и сюда, поскальзываясь и стараясь не упасть, не уронить поклажу; таксомотора нигде не замечалось. Вакер пошарил взглядом, засёк фигуру милиционера и, подойдя уверенной, решительной походкой, дружески, с оттенком властности спросил, далеко ли НКВД? Оказалось, близко. Милиционер объяснил, как пройти. Перед зданием горчичного цвета дворники ретиво двигали лопатами, очищая панель от сыплющего снега. Укрываясь под навесом крыльца, подняв воротник, топтался часовой с винтовкой и с револьвером в кобуре. Выслушав Вакера, вызвал дежурного; тот поглядел в служебное удостоверение приезжего: - Было предупреждение о вас. Можете проходить. Москвич проследовал за дежурным через сумрачно-торжественный чисто вымытый вестибюль и оказался в коридоре. Чекист показал в его конец: - Там наша столовая - начальник туда подойдёт. Работница в кипенно-белом фартуке наливала половником суп в бидончик: его ожидал старик, на котором Вакер невольно задержал оторопелый взгляд. Как попала сюда эта донельзя ветхая фигура? Старец был одет в здорово поношенную, но ещё целую солдатскую шинель, имел распушившиеся какие-то пегие, с жёлто-зелёным отливом усы, глаза едва виднелись из-под свисающих истрёпанных век. Женщина отрезала четверть от буханки хлеба, положила на ломоть рубленую котлету. - Ну, дедуха, проживёшь сегодня? Давай иди! - и с улыбкой как бы извинения за свою щедрость обратилась к Вакеру, новому и, по-видимому, влиятельному человеку: - Приютился, подкармливаем. Чего он может? А старательный! Старается посильно помогать... Журналист подумал: спросить её, чем способен помогать НКВД измождённый жизнью древний дед? Но тут коридор наполнился шумом шагов: в столовую направлялись сотрудники. Приезжий, поставив на пол чемоданчик, не без волнения смотрел на входивших и вдруг вытянул руки: - Кого я вижу! - не удержался, шагнул навстречу мужчине, постриженному под бокс: по сторонам головы волосы сняты, а от лба до темени оставлена "щётка". Мужчину выделяли густые тёмные брови, сходившиеся разлаписто и властно, начальственно-требовательное выражение и та отработанность в поступи, в осанке, что выдаёт физкультурников. Он взял гостя за предплечья, тем избежав объятий, подержал с полминуты, затем пожал руку: - С прибытием, Юра! Хорошо ехал? - не слушая ответа, повёл к столику. - А мы здесь с ночи... - окинул взглядом сотрудников, что рассаживались за другие столы, - хлопот невпроворот! Марат Житоров возглавлял управление НКВД по Оренбуржью. С Юрием подружились лет десять назад в Москве. Тот учился в Коммунистическом институте журналистики, а Житоров был студентом-правоведом. Того и другого выбрали в районный комитет комсомола, и они развили активность, проверяя быт в студенческих общежитиях. Некоторое время оба ухаживали за девушками-подругами, жившими в одной комнате. Происходя из революционной семьи, Марат, загораясь, рассказывал о своём отце-комиссаре, что погиб героем в Оренбуржье весной восемнадцатого. Рассказы запалили в сердце честолюбивого Юрия мечту написать об этом человеке яркий роман. Гибель комиссара, помимо своей романтичности, захватывала тем, что погубители не были найдены... Житорова снедало стремление распутать загадку. Служа в столице и имея успехи, он упрямо добивался назначения в Оренбург. И вот он здесь более полугода. Всё его существо до кончиков ногтей давно предалось идее, что об отце должен быть создан роман. Вероятный автор, дождавшись от друга позволения приехать, выхлопотал у редактора командировку: собрать материал о расцвете колхозной жизни в бывших казачьих станицах. В настоящий момент журналисту не терпелось узнать, что нового раскопал Житоров и насколько оно ценно для романа. - Не хочу опережать тебя вопросами, Марат, я и без того злоупотребляю, но уверен - ты сознаёшь, что не личный, праздный интерес, а цель государственного масштаба... - произносил гость значительно и проникновенно, стараясь показать другу глубину уважения. - Знаю я тебя, хитреца! И болтуна! - прервал Житоров без усмешки. - Тебе шницель с пюре или с макаронами? - и кинул подходившей официантке: - Два с пюре! Юрий, точно за чем-то особо важным, следил, как он откупоривает бутылку нарзана. Наполняя стаканы, Житоров веско, с угрюмым огнём говорил: - Я убеждён, и не может быть сомнений: мне удалось накрыть его! Он должен был видеть смерть отца... Свидетель (я добьюсь!) прижмёт его к стенке. Еду за свидетелем. Ты со мной? Гостя встряхнуло - только и смог выдохнуть: - Марат...

2

Житоров считал: если он явится лично к свидетелю, тот не сможет замкнуться и "размотается до голой шпульки". Кроме того, сыну не терпелось попасть в те места, в ту обстановку, где витала тень неотмщённого отца. Ехали поездом до Соль-Илецка: начальник, три сотрудника и Вакер. Журналист, стараясь скрыть гордость, рассказывал: на него, командированного в далёкое таёжное село, совершили покушение - стреляли дважды. - Пули вот тут пролетели! - он прочертил ладонью воздух у головы. - Почему и нашему брату положено оружие. - Достал из внутреннего кармана пальто так называемый пистолет Коровина (украденный советскими конструкторами бельгийский браунинг) с внушительной маркировкой тульского оружейного завода на рукоятке. Житоров снисходительно, с иронией сказал: - Хорошая штука! В мужика с топором стрельнёшь - он, конечно, свалится... но до этого успеет тебе черепок раскроить. Легковатый калибр! Переночевав в соль-илецкой гостинице, дальше отправились на автомашинах: начальник с сотрудником и журналистом уселись в принадлежащую горсовету эмку. Другие чекисты и пара местных милиционеров покатили в автофургоне, его закрытый металлический кузов имел единственное (с решёткой) окошечко в двери в торце: известный "чёрный ворон" был окрашен в густой серый цвет. Эмка следовала впереди по сырой, тёмной по-весеннему дороге, в кабину проникал душок навоза, что за долгую зиму выстлал просёлок. Солнце заслонял сплошняк низких облаков, завеса тумана не давала видеть дальше полукилометра; по сторонам однообразно белела снежная целина. Потянул ветерок, погнал туман: вблизи обозначилось мутное пятно деревни. Житоров взглянул на командирские наручные часы: - Новоотрадное - бывшая станица Ветлянская.

...В Ветлянской в восемнадцатом рабочий отряд оставил гнетуще-живучую память. Отрядники вступили в станицу перед полуднем; солнце набирало силу, съедало снега в полях, орудийные колёса оставляли на раскисшей дороге глубокие рытвины. Красногвардейцам щекотал ноздри смешанный мирный запах кизячного дыма и печёного хлеба. На околице, противоположной той, через которую проходили красные, раскинулся по взгорью двор казака Кокшарова. Хозяин, взобравшись на хлев, поправлял кровлю и сверху увидел отряд. Крутнул головой, позвал тревожно: - Славка, идут хлеб отбирать! Скачи к хорунжему! Большерукий паренёк лет четырнадцати с утра ездил на хутор к отцовскому куму и ещё не успел расседлать лошадку. Провёл её задами усадьбы за юр, вскочил в седло. Приземистый мохноногий маштачок бойкой рысью вынес на зимник, что пролёг под лесистым кряжем по скованной льдом речке. А отряд вытянулся во всю улицу, единственную в станице. Перед пятистенком, крытым железом, встала группа верховых. Хозяйка загнала в конуру остервенело лающего волкодава, хозяин расхлебенил тяжёлые гладкотёсаные ворота. Верховые спешились. Первым поднялся на крыльцо человек в белой смушковой папахе. На нём серая солдатская шинель, но притом - превосходные галифе оленьей кожи. Окинув взглядом просторную сенную комнату, не удостоив словом кланяющегося хозяина, шагнул в горницу. Над крыльцом пятистенка к резным столбам прибили углы алого полотнища, по нему надпись чёрным: "Чем тяжелее гнёт произвола, тем ужасней грядущая месть". Военный комиссар Зиновий Житор повёл дознание: незадолго до этого дня в станице разоружили и избили рабочих дружинников, приехавших за "излишками зерна". Несколько человек были зарублены. Теперь местный батрак ходил по станице и указывал казаков, которые прибились к понаехавшим офицерам и разоружали красную дружину. Зиновий Силыч сидит за столом в чистой тёплой горнице. У него длинный заострённый подбородок, за углами тонкогубого рта изламываются пучки резких морщинок, подрубленные усики разделены выбритой ложбинкой от носа к верхней губе. По левую руку на столе - пачка большевицких газет, листок из школьной тетради, подточенный карандаш, торчащий из ребристого латунного футлярчика. По правую руку лежит, тускло поблескивая воронёной сталью, револьвер. Перед столом встал навытяжку (руки за спиной) только что приведённый молодой болезненного вида казак. Зиновий Силыч без интереса обронил: - Шашка у тебя есть? - Так точно! - Но ты ею наших товарищей не сёк? - Никак нет! - лоб казака едва приметно увлажнился. Комиссар с улыбочкой едко взглянул на хозяина избы, замершего у порога горницы: - Подойдите сюда. Как ваша фамилия? Тот испуганно сказал, и Житор медленно записал фамилию на листке сверху. Станичник следил за процедурой, вытаращив глаза и приоткрыв рот. - Он, - указывая карандашом на хозяина, адресовался комиссар к молодому, рубил? - Он? Не-е. Никак нет! Зиновий Силыч, бросив пристально-цепкий взгляд на того и другого, веско проговорил: - Если бы вы показали честность, советская власть вас бы простила. Зерновых излишков я бы, конечно, лишил, но в живых вас оставил. А станете упорствовать и кто-то на вас укажет: "Рубил! Стрелял!" - расстреляю на месте! Хозяин как бы поперхнулся, поднял на комиссара глаза и тут же опустил. - Видите, оно как, сударь-товарищ... на меня - могёт так выдти - могут сказать: рубил! А я не рубил ни в коем разе, у меня в руках шашки не было, я только стукнул... - Топором? - Упаси Бог! Палкой. Тонкие губы Житора чуть покривились: - С какой радости вы стукнули палкой обезоруженного, - сделав паузу, повысил голос, - взятого вашими под конвой человека? Казак, потупившись, стоял недвижно. - Да уж больно он заорал супротив души. Заелись, орёт, землёй, а мы её с иногородними разделим! А откуда же у меня лишняя земля, сударь-товарищ? У меня... - Хватит! - перебил комиссар. Лицо хозяина сморщилось, как от позыва чихнуть, он куснул с хрустом руку и вдруг прилёг грудью на стол, зашептал комиссару: - Он не рубил... а как один ваш спрятался за кладку кизяка, он его нашёл и вывел. Решил, грит, с оружьем чужое отнимать - умей и ответить! Молодой казак воскликнул изменившимся странно высоким голосом: - Благодарствую, Федосеич! О-о-ох, спасибо! - и заперхал, в груди захрипело с присвистом. Федосеич отошёл от стола, рухнул на колени и поклонился молодому, звучно приложившись лбом к полу: - Прости-и! У меня дети, а ты один, у тя - чахотка, век твой всё одно... Казак, вздрогнув, отклонился назад, словно размахиваясь верхом туловища, и яростно плюнул в застывшего на коленях. Комиссар с выражением презрения взмахнул рукой: красногвардейцы с винтовками вывели обоих.

3

Допрошенных отводили в угол двора к овчарне и оставляли там ждать под охраной пары дюжин отрядников, что упрямо-расхлябанно грызли семечки и курили самокрутки. Вооружённые люди стояли с зудом готовности вокруг крыльца пятистенка, толпились в сенной комнате, куда долетал мерный, с неслабеющей лёгкой ехидцей голос комиссара. Вчерашний перронный носильщик Будюхин, будучи при нём за денщика (звался вестовым), позаботился, чтобы Зиновий Силыч, не прерывая допросов, поел вынутого из печи супа с бараниной. Будюхин осторожно понёс и поставил на стол чашку круто заваренного чаю. Перед Зиновием Силычем предстал заросший буйной бородой станичник: вполне примешь за пожилого, но выдают молодые глаза, гладкий чистый лоб. Его спросили: размахивал ли он шашкой лишь ради веселья души или, случаем, и порубливал безоружных? Он невыразительно буркнул: - Ну. - Признаётесь, что рубили насмерть наших товарищей? - Ну! Зиновий Силыч приостановил дыхание, чувствуя себя как бы в тупике; отхлебнул чаю, обжёгся и вскричал: - Ну, хорошо! Ну, надо же и объяснить... - повторил за казаком "ну", не заметив этого. Было неуютно от ощущения некой недостаточности, что портила всё дело. Схватил газету, расправил: - Съезд советов, он проходил в Оренбурге, постановил... Слушайте! "Ввести на хлеб твёрдые цены, в кратчайший срок организовать при волостных советах продотряды, не останавливаться ни перед какими мерами для обеспечения хлебом трудящихся..." Обескуражила мысль: кому он читает? Это же тупица, недоумок! Зиновий Силыч оставил газету и, положив правую руку на револьвер, проговорил с деланно равнодушной суровостью: - Убью на месте... Казак смотрел с холодным презрением, и комиссар закричал: - Увести-и! Следующего! Этот оказался таким же бородачём, только сложением покрепче. Житор, держа обеими руками газету, смерил его взглядом исподлобья. - За нами вся рабоче-крестьянская Россия! В каждом номере печатается, что трудовое казачество тоже за нас. Сказано - читаю: "Казаки нескольких станиц собрались и решили добровольно сдать советской власти четыреста пудов..." Станичник громко хмыкнул, обнажив белые здоровые зубы, бросил с упорно-глубокой ненавистью: - Ваши газетки смердят! Когда его вывели, заглянул батрак, пояснил: - Очень регилиёзные! Окромя себя, никому из своей кружки воды не дадут староверы. Зиновий Силыч, люто злой, пил чай мелкими частыми глотками и молчал. Батрак сообщил: - Самый-то богатей Кокшаров, известный враг, сбежал. - Что-оо?! Давно-о? - Люди грят: не боле, как недавно. В санях с бабой и с дочерьми. Комиссар бросился из горницы и стал жестоко, с обидными словечками разносить своих за то, что упустили беглеца. Бывший улан большевик Маракин заметил: полями сейчас не уехать; снег подтаял - лошади увязнут. А по дорогам у саней нынче ход нешибкий: пожалуй, можно догнать... Вскоре из станицы пустились намётом три разъезда, из-под копыт летели ошмётки грязи и мокрого сбившегося в диски снега. Зиновий Силыч, страстный чаёвник, предавался своей слабости, и когда бывал доволен, и когда злобился. Он успел напиться чаю, по выражению Будюхина, "до горла", как, вбежав, доложили - богатей настигнут. Житор сидел за столом обильно вспотевший, волосы стали словно мыльные. Помощники стояли, ожидая. Выдерживая их в положении молчаливого почтения, он принялся причёсываться: на волосах после гребня оставались влажные борозды. - Поглядим его хозяйство! - Встал, вдел руки в рукава поданной Будюхиным шинели. К прошлому урожаю Кокшаров поставил новый амбар взамен старого подгнившего. Пересекая двор, Житор посматривал на прочную постройку и нехорошо улыбался. Позади шёл хозяин, сопровождаемый отрядниками, что держали винтовки наперевес. Он вдруг забежал вперёд и встал в распахнутых дверях амбара - немолодой, в самотканых штанах, в изрядно поистёртом нагольном полушубке. Комиссар посерьёзнел, спрашивая: - Всегда одеваетесь под бедняка? - Одет, как привычен! Беднее других я не был, но и в богачи не вышел, казак уведомил с кажущимся безразличием: - У меня семьдесят десятин земли. Житор со звенящей злостью произнёс: - Мало? А в средней полосе мужик при восьми десятинах - счастливец! Кокшаров хотел ответить, но тут батрак, быстро толкнув его, проскочил в амбар, устремился к сусекам. - Вот он - хлебушек отборный! И это не богачество? Хозяин ринулся за ним, с размаху треснул кулаком по затылку, схватив за волосы, развернул к себе, сжал горло: - Я тя, х...ету, сроду не нанимал! Что затрагиваешь? Батрак выкрикнул во всю силу лёгких: - А-ааа! - и захрипел. Красные ударами прикладов свалили казака. Когда он поднялся с окровавленной головой, его схватили за плечи; комиссар указал на батрака, что уже жадно рылся в россыпи зерна: - В первую очередь ему будет уделено от твоей земли! Кокшаров вмиг выдрался из полушубка, оставив его в руках отрядников, протянул руки к лицу Житора, ухватил за ухо. Маракин, дюжий сноровистый кавалерист, взмахнул шашкой: лезвие рассекло локтевой сустав - казак вскинулся всем телом, стал заваливаться... Маракин рубнул вторично - рука ниже локтя отделилась, из культи густо ударила кровь. Комиссар, прижимая ладонью едва не оторванное ухо, приказал перетянуть жгутом культю упавшего в беспамятстве. Один из красногвардейцев, трогая носком ботинка отсечённую руку, спросил: - А это куда? Зиновий Силыч повторил как бы в изумлении: - Куда это? Родным отдать! Жена Кокшарова сама не своя стояла во дворе у саней; с нею дочери - лет шестнадцати и лет десяти. Что произошло в амбаре - не видели. Батрак разгорячённо подбежал, протянул казачке синевато-серую отрубленную руку мужа, осклабился: - Отпойте и упокойте! Воздух резнули жуткий вопль и истошный детский плач. Комиссар возвратился к пятистенку, где у овчарни ожидало восемнадцать приговорённых. Казак, на допросе не сказавший ничего, кроме "ну", и другой, белозубый, были посланы под охраной - приволочь Кокшарова. Они взяли его на руки и бережно принесли. Житор зычно обратился к красногвардейцам: - Исполним священный приговор над контр-р-революцией... Через околицу гуськом потянулись фигуры, дальше начинался спуск в овражек. Кокшарова несли, он бормотал в бреду невнятицу и вдруг, на миг опомнившись, выговорил: - Хорунжий вам воздаст! - Обрубок руки перевязали плохо: на тающем снегу оставались буровато-пунцовые пятна. Красногвардейцы шли оживлённой массой. Комиссару на пострадавшее ухо наложили повязку. Он ехал верхом, недоступно замкнувшийся в себе, - из-под сдвинутой набок папахи сверкал чистый туго охватывающий голову бинт. От овражка донёсся нестройный залп: несильно, но отчётливо ответило эхо. Затем долетело стенание, нагнавшее на станицу нестерпимый ужас; стукнули негромкие выстрелы. Они раздавались ещё минут пять; жители поисчезали с улицы.

4

Улица, когда стали видны приближающиеся эмка и "чёрный ворон", вымерла. Гости подкатили к избе, которую занимал местный уполномоченный милиции с семьёй. Увидев перед своими воротами столь высокое начальство, он затрясся мелкой дрожью; страх, что это его приехали арестовать, лишил способности что-либо делать. Приотворив створку ворот, уполномоченный выглядывал из-за неё не то с гримасой ужаса, не то с какой-то странно-лукавой ухмылкой. Марат Житоров всё понял: - Мы проездом. В колхоз "Изобильный". Восковое лицо хозяина порозовело, он открыл ворота во всю ширь, метнулся в сени, появился со сверкающим ножом в руке и опрометью понёсся в хлев. На оклики не среагировал. Тогда, по знаку Житорова, один из милиционеров побежал к хлеву и вытолкал оттуда уполномоченного. Тот застенчиво развёл руками, сжимая в одной нож: - Барашка принять... Ему сказали: недосуг! свои припасы имеются. В избе на обеденный стол выложили варёные яйца, сыр, ветчину, балык. Хозяин, искательно и как бы смущённо наклоняя торс, прижимая ладони одну к другой, предложил "слетать" за водкой. Житоров сурово отрезал: - Мы на службе! Вакер, любивший, особенно под вкусную закуску, пропустить стаканчик-другой, в душе посетовал на товарища. Тем не менее подстёгивающий подъём не спадал. Творческая натура Юрия живо переживала то, что, благодаря рассказам друга, он знал назубок: действия отряда в Ветлянской, выступление на станицу Изобильную... Марат Житоров, бывало, с настойчивостью повторял: - Мягок был отец до слабости: уничтожил всего только девятнадцать врагов. А в то время зажиточных казаков, таких, что имели не менее трёх лошадей и пары быков, приходилось на станицу более сорока. Столько и нужно было расстрелять! А то - эдакую сволочь оставил. Пока возился с допросами, посыльный уже нашёл хорунжего... там и другие гады поспешили донести об отряде всё, что нужно. А мерзавец дремать не стал... О хорунжем сохранились лишь сведения общего характера: дерзкий, решительный, жестокий... Марат Житоров спросил уполномоченного милиции, сколько лет, мол, живёте здесь? - Шестой пошёл, товарищ начальник! - Согласно установке, заводите с населением окольные разговоры о хорунжем? Уполномоченный, стоя - руки по швам, - ответил утвердительно. - И что же вы выявили? - Человек громадного роста и силы! Сидя верхом, ударил пикой красного конника: пика попала в живот, пробила тело, пробила круп лошади и воткнулась в землю. Житоров переглянулся с журналистом. - Пахнет легендой. У Житора-отца имелось более семисот бойцов, при четырёх трёхдюймовых пушках и дюжине станковых пулемётов. Отряд бодро выступил на станицу Изобильную и в одночасье был почти поголовно истреблён. Кто же он, сумевший собрать, сплотить и умно направить силу, что совершила это?

...Он водил по двору буланого большеголового жеребца, давая тому поостыть после прогулки. Жеребец, сырой и сильный, был откормлен и выхолен так, что изжелта-серая, при чёрных гриве и "ремне" по хребту, шерсть отливала блестящим шёлком. Хорунжий повернул голову на конский топот. У открытых ворот верховой осадил лошадь, и она, всхрапнув, вошла шагом, роняя клочья пены и распалённо вздымая бока. Наездник соскочил с седла на утоптанный осклизлый снег - хорунжий узнал Кокшарова-подростка. - У нас в станице - войско с города! Офицер не первый день ожидал подобной вести, уговаривал казаков: откликнемся на призыв Дутова! Все, кто способен носить оружие, к нему! Будет у него армия - будет и надежда отстоять край. Хорунжий поспешил со Славкой Кокшаровым к станичному атаману: тот приказал ударить в колокол. Народ, теснясь, занял всю площадь. На казаках средних лет, на стариках - шубы и, по весеннему времени - чекмени. На тех, кто помоложе, на вчерашних фронтовиках, - долгополые шинели с разрезом до пояса. Стоит беспокойный прерывисто-мятущийся гул. Над площадью высится старообрядческая церковь, каменная, с узкими окнами. В голубом, будто свежевымытом небе с молочными гонимыми ветром облаками дробится золото креста и резко белеет, точно из сахара вытесанное, ребро колокольни. Принесли табурет. На него встал хорунжий в чёрном полушубке, при шашке с серебряным эфесом в сверкающих эмалью ножнах. - Наша законная власть - атаман Александр Ильич Дутов! Он объявил права казаков неприкосновенными. А кто против - то не власть, а беззаконие! то самозванцы, захватчики... Станичники постарше поддержали: сделать, мол, так, чтобы красные ужрались под завязку чужим хлебом и салом! и каждому уделить земли - по его росту. Над площадью понеслись крики: - Даже этого не давать! В прорубь их! К оратору упорно проталкивался казак лет тридцати, потребовал слова. Вспрыгнув на табурет, потряс кулаками: - Две зимы я не знал домашнего печного тепла, а знал ужас и мерзость окоп! Моего друга Карпуху германский снаряд ахнул - аж кишки и всё, что внутри человека, повисло на остатке осины. Кто упас меня от такой же участи? Большевики! Они дали замиренье. И чтобы я пошёл на них?! Чтобы, коли их побьют, офицеры опять послали меня под германские пушки?! Из толпы выметнулось: - Чистая правда! - И трижды истина-а! Израненный на войне Спиря Халин крикнул хорунжему: - Вы всё толкуете про закон и порядок. А на ком извеку закон и порядок стояли? На царе. Дак царь отрёкся! Молодёжь одобрила слитным восторженным рёвом. Старшие не знали, что сказать, сняв шапки, крестились двуперстием. Сход лихорадило. Из Ветлянской прискакали двое молодых ребят: большевики-де ходят по домам, берут станичников под арест (ребята умчались до расстрела арестованных). На сообщение фронтовики Изобильной отвечали: - Кто за собой знает грех - пусть скроется. А за кого-то чужую и свою кровь проливать - надоело! Снова на табурет поднялся хорунжий, сорвал с себя папаху - густые, чёрные с сединой волосы распались на две половины. - Завтра здесь встанут коммунисты - и с той минуты никто из вас не только своему двору, но и своей голове не будет хозяин... После его речи опять ожесточился спор. Словно бурлил расплавленный металл. Затем он застыл. Станица приняла решение. Хорунжий схватчиво расспрашивал ветлянских ребят об отряде. К сумеркам выехал во главе разведки к Ветлянской.

5

За дорогой мог следить полевой караул красных, и хорунжий направил буланого жеребца в обход, чтобы приблизиться к станице лесом. Прихватывал ночной мороз; парок от конских ноздрей, сносимый ветром назад, инеем оседал на гриве. Снег, прибитый дневной ростепелью, схватился леденистой плёнкой, она отсвечивала при луне, переливалась меловым текучим поблеском. Впереди над лесом стояли ясные лучистые звёзды. В одном месте небо странно мерцало: то угасало, становясь тёмно-лиловым, то вновь озарялось слабым трепещущим светом, словно какая-то огромная птица, усаживаясь, махала крыльями. Славка Кокшаров, встав на стременах, повернулся к хорунжему: - Поеду вперёд... вдруг станицу жгут? - Цыц! Не лезь в пекло вперёд старших! Лошадей оставили в лесу с коноводом. На счастье набежали тучи, сея изморось, ночь стала глуше. Хорунжий, Славка Кокшаров и ещё несколько казаков направились вгору к околице. Что-то округло-большое затемнело впереди. Офицер то двигался, то замирал, держа Славку за руку. И всё-таки силуэт стога обозначился неожиданно, а ведь как раз у стога и мог поджидать полевой секрет. Хорунжий мысленно считал: пять, шесть... девять... когда, наконец, выкрикнут: "Руки вверх!"? В следующую минуту из прорехи меж туч выблеснул край луны, и офицер, шагнув вперёд, загородил собой подростка. Тот протестующе рванулся, но хорунжий обеими руками удержал его, легонько ступил вперёд раз-другой, затем с решительным видом шагнул вправо, обходя залитый светом стог. В станицу входили с огородов. На краю её, на пригорке, возникали багровые отблески, пламенели какие-то точечки. Славка тонко вскрикнул и помчался туда, спутники бросились за ним. Обдало плотным духом гари. Там, где была усадьба Кокшаровых, тлели россыпи углей, большие груды их уже остыли. Ужасно, будто стоячий мертвец, торчала печная труба. Дом, хлев, амбар, гумно, баня - всё сожжено дотла. Славка упал на усыпанный золой снег, вдруг вскинул голову - хорунжий наконился и вовремя зажал ему рот, не дав вырваться отчаянному крику. Три казака держали бившегося паренька, пока он заморённо не успокоился. - Хошь, чтобы красные тебе за твоё вытьё спасибо сказали? Они ска-а-жут... - офицер вглядывался в избы станицы. Многие окна светились; там-сям отворялись двери - долетали голоса. Отрядники занялись выпивкой и не спешили укладываться. - Пришли не воевать, а карать! Обстановку понимают правильно: знают, какие речи на наших сходах звучат... Дозор был замечен только один: два всадника ехали по улице шагом. Хорунжий подал своим знак - залечь. Всадники, проехав мимо, спешились в поле: в темноте различились огоньки цыгарок. Офицер приказал ползком убраться с пригорка; в лесу уловил дымок: наносило его со стороны, противоположной той, где находилась станица. - На порубке кто-то есть! Один из казаков спросил: - А, случаем, красные? Офицер бесстрастно ответил: - Перережем! Сев на лошадей, направились к месту, где лес был вырублен прошлым летом, но не вывезен по причине развившегося развала хозяйственной жизни. В последнее время избёнка лесорубов пустовала, но сейчас в ней топилась печка. Поглядев, не привязаны ли где кони? - разведчики, взяв на изготовку короткие казачьи винтовки, подбирались к избушке. Снег рыхлый и игольчатый гроздьями обрывался с сосновых лап. Хорунжий распахнул дверь - кто-то ойкнул внутри жалким голосом. В печи, резко пощёлкивая, брызгая жгучими искрами, пылали сосновые чурки. К тёплой печной стенке притулилась скорчившаяся фигура. Хорунжий зажёг спичку - девушка в заячьей шубейке полуприкрыла лицо воротником. - Танюша? - Славка бросился к ней. Она схватила его руку, заплакала в голос. Через несколько минут разведчики знали: Кокшаров-старший искалечен и, вместе с другими приговорёнными, убит. Его вдова и младшая дочь приютились у соседей. Забирая добро Кокшаровых, красные приказывали вдове и дочерям: - Показывайте всё, где что спрятано! Не то зазря сгорит. Заставляли ссыпать муку в мешки, увязывать в узлы одежду - в чужие руки. Меньшая Кокшарова, Мариша девяти лет, не хотела отдавать свои новые валенки. Их отняли: протянула руки - хлестнула нагайка, на обеих рассекла кожу. Девочка, от боли немо открыв рот, завертелась на месте юлой. Мать закричала: - Разбой! Спаси-и-те! Свист плети - на лицо казачки лёг рубец, из него тут же выступила кровь, кровью залило глазную впадину. - О-ой, гла-аз!! - Мать прижала руки к лицу, её наотмашь ударили прикладом в поясницу: женщина свалилась мешком на снег. Красногвардеец улыбнулся: - Ну чё, ещё не отпустила тя жадность, кулачиха? - и затем замахнулся плёткой на Таню. Другой занёс штык для удара: - Приколоть сучку! Вспоминая, Таня вздёргивает головой. Звучные горестные всхлипы. По пунцовому лицу - слёзы ручьями. Разведчики слушают её рассказ. - Велели мне складать тёплую одёжу в ихний воз. Я наклонись, а один меня обнял, а другой сзади прихватывает. Я - кричать, а они хохочут, излапали меня всю. Идёт комиссар ихний, на самого-то на охальника как топнет ногой: "Снасильничаешь - так под расстрел!" - и кажет на револьвер у себя на боку. Ушёл, а мне велят вести нашего быка на двор к Ердугиным, к бедноте. А там военных полна изба, гуся жарят - салом несёт на весь двор. Меня обступили - не вырвешься. Ведут в избу: "Покушай с нами. Ты за папашу не виновна, ты - хорошая!" Втолкали за стол, силком суют мне в рот блины, а у меня ком в горле и ком. Один грит: "Мы теперь будем справлять наш вечер, а ты сидишь с нами немытая. Баня-то давно топится. Поди вымойся!" Повели - как вырваться? В бане меня насильно раздевать - я биться... а они: ты чё испугалась? слышала, комиссар сказал: кто насильно нарушит - того под расстрел? А нам жить не надоело. Иди и мойся без страха! Взошла в баню, а там такой жар-пар - кожа заживо слезет. Я скорей помылась, хочу выйти, а они не пускают. Стучу, кричу - нет! В глазах темно, уж я как взмолилась: "Умираю!" Выпустили в предбанник, и там один голый меня обнял. Я: "А комиссар говорил..." А они мне: комиссар говорил нельзя насильничать, а ты ж сама... "Чего - я сама?!" Стала биться, а они: "Ну, и иди назад в баню!" Затолкали в парилку, заперли. Там я от паров стала без памяти. Как опомнилась, открыла глаза - лежу на лавке, и надо мной охальничают... - Татьяна спрятала лицо в воротник. Хорунжий спросил: - Сбежала как? - Встало у меня сердце. Они меня отливали холодной водой, потом грят: "Сделаем отдых". Ушли в избу, а я оделась да в лес. Лучше, мол, помереть в лесу! После вспомнила про эту избу... добрые люди здесь спички припасли, дрова... Славка страдальчески вздохнул: - Эх, Танька, был бы отец жив, излупцевал бы тя вожжами! Татьяна ещё сильнее съёжилась, зарыдала. Хорунжий рассерженно приструнил подростка: - Ну что ты мелешь?!

6

Один из казаков, поймав звук снаружи, скользнул к двери. Донёсся голос: - Я здесь сторож, товарищи! - Зайди! Сполохи пламени от печи озарили вошедшего. Разведчики узнали жителя Ветлянской Гаврилу Губанова по прозванью Губка. Он был крепкий середнячок, держал около ста овец. Щурясь, присмотрелся, обнажил голову, перекрестился: - Прошу прощенья, земляки! Поостерёгся - сказал "товарищи". А я было к вам поехал, в Изобильную. Уж у нас творятся дела-аа... Приблизился к Славке, обнял, прижал его голову к груди. Жалостливо, но торопливо и не глядя на неё, погладил по спине ёжащуюся Таню. Поздоровавшись за руку с казаками, присев на корточки у печного устья, стал рассказывать... К комиссару привели священника-старообрядца. Комиссар сидел в избе за столом, первые его слова были: - Я должен вас расстрелять, так как вы высказываетесь против нашей советской власти! Священник отвечал: - На всё воля Божья. - Божья? А почему вы сами идёте против заповедей? Ведь сказано, что всякая власть - от Бога и кесарю отдай кесарево! - Добытый крестьянином хлеб насущный принадлежит не кесарю, а взрастившему хлеб труженику. И второе: нигде не сказано - отдай разбойнику то, на что он позарился. Священника свели к реке. Житор шёл поодаль, сцепив за спиной пятерни и поигрывая пальцами. Обогнул прорубь, носком сапога сшиб в неё льдинку. - Освежите гражданина попа! Пусть согласится объявить, что все духовные лица и он сам - шарлатаны! Загоготали, содрали со священника шубу, кто-то ребром ладони рубнул его по шее, заломили ему за спину руки - головой сунули в прорубь. Когда он, стоя на коленях на льду, отдышался, комиссар насмешливо воскликнул: - Объявите, гражданин освежённый? Священник набрал воздуха широкой грудью - плюнул. Его стукнули дулом карабина в затылок и принялись окунать головой в ледяную воду раз за разом. Житор считал: - Три, четыре... довольно! Ну, так как, весёлый гражданин Плевакин? Священник тяжело сел на лёд, опёрся руками; с волос, с бороды - ручьи. Беззвучно прошептал молитву, привстал - плюнул опять. Комиссар молчал с выражением скрупулёзного внимания. Красногвардейцы вокруг, чутко навострившись, молчали тоже. Наконец Житор ласково, сладострастно подрагивающим голосом произнёс: - Для тебя ничего не жалко... весенней свежести не жалко... Опустили человека головой в прорубь семь раз. Лицо сделалось сизым, почернели губы. Глаза выпучились и, мутные, застыли. Будто одеревеневший, священник опрокинулся навзничь. Житор распорядился: - Оставьте так! Его домой унесут - и пусть. Отлежится - тогда и расстреляем. После расстрела девятнадцати станичников, после мученья священника во многих избах воцарился ужас. Ужиная в избе Тятиных, красные поглядывали на молодую хозяйку. Слесарь оренбургских железнодорожных мастерских Федорученков, отправив в рот кусок жирного варёного мяса и отирая пальцы о пышные, концами вниз, усы, вкрадчиво сказал: - Вот что нам известно, милая. Муженёк твой - в банде Дутова. Ермил Тятин, старший урядник, в самом деле был дутовец, отступил с атаманом к Верхнеуральску. Казачка вскинулась в испуге: - Что вы говорите такое?! Муж в плену у австрийцев, должен скоро вернуться. Федорученков зачерпнул из деревянной миски ложку густой сметаны, проглотил с удовольствием. - А как щас созову местную бедноту - и будешь ты уличена! Хошь? Молодая покраснела. - Перейдите покамесь туда, - Федорученков указал двоим товарищам на переднюю половину избы, - а мы с хозяюшкой потолкуем о муже... Двое были моложе и не так нахраписты, как уважаемый ими приятель: охотно послушались. Он задёрнул цветную занавеску, похлопывая набитое брюшко, распоясался, спустил солдатские шаровары. - У нас насильников стреляют на месте, без суда! Но против доброго согласия, против свободной любви революция не идёт! - Облапив, повёл к кровати молчащую смирную казачку. То же делалось и в других домах. Артиллеристы со своим командиром Нефёдом Ходаковым стояли у деда Мишарина. Поев, выпив, начали приставать к двум его дородным снохам - их мужья накануне ушли к Дутову. Изба полна малых детей - мешают. Артиллеристы загнали детей в свиной хлев: ещё сегодня в нём похрюкивали два борова - закололи их отрядники. - Чего тёплому сараю пустовать? - шутили, запирая плачущих ребятишек. Затеяли играть. Пьяно рыгнув, Ходаков, кряжистый толстоногий детина более шести с половиной пудов весом, вскричал: кто с ним поспорит, что он одну, а за нею вторую казачку на себе пронесёт вдоль горницы туда и обратно, вынесет из избы и воротится назад? Двое вызвались спорить. Для интересности Нефёд разнагишался, оставшись лишь в сапогах. Раздели догола и визжащих казачек. Могучий артиллерист склонился - белотелую бабу, крупную, сдобную, понудили усесться на него, обжать торс ляжками. Проделал он с одной, как обещал, затем - с другой и тут от надрыва задохся, прилёг на лавку, три часа не мог оклематься. Без него на кроватях вгоняли казачек в жгучую испарину. А у Колтышовых молодка притворилась, будто ей в радость ухаживания красных, перебирает стройными ножками - сейчас в пляс пустится... сама к двери ближе-ближе... Кинулась - и убежала. Тогда красногвардейцы принялись было донимать свекровь - но уж больно стара. И решили на ней по-иному отыграться. - А ну, старая карга, сними чёрный платок! Этим трауром на нас погибель накликаешь? Старуха упрямо не снимала, яростно плевалась, и Цыплёнков, вчерашний мойщик паровозов, выхватил из печки головню - поджёг конец платка. В ужасе бабка сорвала его - к буйной радости красных: - Распустила свои космы, старая развратница! - Вид делала, что не хочет, а сама только и думает, чем прельстить, ха-ха-ха-аа!! Старик, бессильный (больше года, как не встаёт), взялся проклинать нехристей. Неожиданно голос у него оказался на редкость громкий, скрипучий. Красногвардейцы выбросили лежачего на двор, а чтобы отттуда не доносились его проклятия, накрыли старика деревянным корытом, в каком дают корм свиньям. Брал отряд вволю радость от жизни. Сам Зиновий Силыч уединился с розовощёким холеным мальчиком - младшим сынком зажиточного станичника Цырулина. Папаша в тот день лишился всех своих десяти коров и овечьего стада - а мог бы расстаться и с жизнью... Рассказывая то об одном, то о другом случае, Губка время от времени восклицал: "Что делается-то!" или: "И что теперь?" Люди в полутёмной избёнке не отвечали: думали о происходящем. Когда Губка совсем умолк, хорунжий подытожил: - Знать, они завтра - на нас? Губка слышал разговор комиссара с его конной разведкой; позже удалось подслушать, что говорили между собой артиллеристы. Поутру команда обозников повезёт в Соль-Илецк реквизированное зерно, погонит скот, а отряд выступит на Изобильную. На подходе к станице разделится на две колонны: одна двинется коротким путём, по зимнику; вторая пойдёт по летней дороге. Если казаки Изобильной вздумают сопротивляться - нападение противника с двух сторон должно будет ошеломить их.

7

Снег вдоль дороги лежал побуревший. Ощущалось тепло янтарного плавящегося солнца. Красногвардейцы шли с ленцой. К отворотам шинелей приколоты алые банты, к картузам, к городским поддельного пыжика шапкам, к снятым с казаков папахам - вырезанные из жести или фанеры и обтянутые кумачовой материей звёзды. Поезд саней давил полозьями шипящую слякоть, под которой ещё твердел толсто наросший за зиму лёд. Перед головой отряда открывался просторный дол. По его дну протянулась под углом к дороге замёрзшая речка, укрытая снегом, но намеченная полосами тальника и камышей. Дальше белел увал, подпирая серо-голубое небо. От горизонта стали густо распространяться по белому чёрные точки. Их россыпь, широко захватывая увал, медленно сползала навстречу. Комиссар, сидя на старой спокойной кобыле, посмотрел вправо, на конного знаменосца. Тот приосанился, сжимая длинное древко с тяжело свисающим алым знаменем. Ехавший верхом немного позади комиссара Будюхин, показывая вытянутой рукой вперёд, закричал громко, беспокойно: - Каза-а-ки! На нас наступают! По колонне загуляло: - Казаки озверели! Первые лезут! К Житору подскакал Ходаков: - Разрешите остудить их? Враз накрою шрапнелью. Зиновий Силыч повелительно махнул рукой: - Давай! Красные поспешно развернули орудия. Ходаков совался к прислуге, суетливо распоряжался, с похмелья трудно ворочая налитыми кровью глазами. Пушка, подпрыгнув, с хлёстким молниеносным ударом грома выметнула снаряд, за нею - другая. - Недолёт! Заряжай! Сизые облачка возникли на миг над увалом - растаяли. Масса чёрных точек стала рассеиваться. Комиссар, прижимавший к глазам окуляры бинокля, вдруг воскликнул: - Почему - коровы? Маракин, тоже смотревший в бинокль, пришпорил лошадь, понёсся к Ходакову: - По коровьему стаду лупишь, пушкарь х...ев! Подъехал и Житор. Рассерженный тем, что об ошибке пойдёт слава, накричал на командира артиллерии. Отряд двинулся снова. Развеселясь, люди смаковали и мусолили происшествие, состязались, фантазируя: а в другой раз-де Ходаков начнёт палить по скирдам в поле! по колодезным журавлям! по плетням с глиняными горшками, ха-ха-ха!.. Весенний ветерок всколыхивал красное знамя, за хвостом колонны неслись стайками бойкие воробьи, проворно устремлялись на обронённые конские "яблоки". Минуло четыре часа пополудни. Впереди, несколько справа, гребень раздваивала выемка: то начиналась седловина, где расположена станица Изобильная. К ней вилась, забирая вправо, летняя дорога. А напрямки спускался к замёрзшей речке зимник, пропадал в заросшей кустарником и деревьями приречной низине: так называемой уреме. К комиссару подъехал Маракин: - Может, не терять время - не делить отряд? - насмешливо выругался: Какое там, к х...ям, вооружённое сопротивление... Житор подумал. - С военной точки зрения, охват - грамотнее! Пусть увидят в нас военных и зарубят себе на носу! Артиллерия, дроги со станковыми пулемётами и три с лишним сотни стрелков потянулись по зимнику. Вёл Ходаков, сидящий на огромном коне-"батарейце". Их путь короче, и они должны приблизиться к Изобильной раньше другой части отряда. Им следует развернуться по косогору над седловиной и ждать подхода Житора. Тот собирался повести своих людей на станицу цепями. Если казаки обнаглели бы и стали стрелять, то, по дымовому сигналу комиссара, Ходаков должен был обрушить на станицу шрапнель, а стрелки - ударить казакам во фланг. Без окопов, без батареи - что станичники могли?

..."Смогли - а всё остальное: семьдесят процентов неизвестности..." Марат Житоров подрёмывал в легковой машине, катившей по мартовскому просёлку. Поля лежали тусклые, от поросших березняком холмов летел по сырым осевшим снегам низовой ветер, напитанный терпковатым запахом обнажившейся палой листвы и валежника. Небо роилось, глухое, с тёмными клубами на бело-сером фоне. Скоро линию горизонта приподнимет возвышенность, машины проедут плотину через реку Илек, и покажется въезд в колхоз "Изобильный". После гибели отряда большевицкое руководство Оренбурга направило в Изобильную новые силы: при пехоте - три батареи трёхдюймовок, бомбомёт, бронеавтомобиль, кавалеристы. Но в бой вступать оказалось не с кем. Заняв станицу, красногвардейцы принялись арестовывать, в первую очередь, нестарых молодцов. Все они отвечали как один: оружия против красных не поднимали. В тот день были на гулянии в станице Буранной - праздновали день святого Кирилла. В Буранной установили как факт: там в самом деле угощалась и веселилась казачья сила Изобильной - и именно в день и час, когда истреблялся отряд Житора. Конечно, несмотря на это, на площади принародно расстреляли станичного атамана с сыном, священника, мельника и полдюжины самых зажиточных станичников. Помимо того, был поставлен к стенке, после основательных измывательств, каждый седьмой житель в возрасте от девятнадцати до сорока пяти лет. Однако оставалась неудовлетворённость: никто не признался и под пытками да, мол, рубил, колол (или видел, как другие колят) отрядников Житора. "Староверы-фанатики! Упрямство железное! - отмечали следователи. - Однако признака, что лгут, не просматривается". Удалось лишь узнать: слыхали-де, что руководил хорунжий Байбарин, местный житель, он потом с семьёй скрылся. - А люди под его началом? - Как я их мог видеть? Я был на гулянии в Буранной - тому полно свидетелей! - с этими словами отлетали на небо. Большевики предположили - Дутов, обосновавшийся в Верхнеуральске, заслал своих казаков, и они, сделав дело, вернулись назад... Разумеется, на этом комиссары не успокоились, собирались глубже копать - но тут, в конце мая, полыхнуло выступление чехословаков, в июле Дутов без боя взял Оренбург, в Изобильной, как и окрест, провозгласилась белая власть. Когда красные появились вновь, то застали одних баб, детей, стариков. Все, кто чувствовал в себе силы, ушли с белыми. Оренбургская ЧК возобновила расследование по гибели Житора с отрядом. Имея разведчиков при штабе Дутова, ЧК получала сведения: хорунжего Байбарина никто в штабе не знает! К чекистам попали документы белых. Среди многих фамилий не мелькнула ни разу фамилия "Байбарин". Почему белые столь непроницаемо засекретили свою удачную операцию в Изобильной? Возглавив оренбургский НКВД, Марат Житоров изучил и обнюхал каждую бумажку, что хоть как-то касалась изнуряющей его загадки. Его сжигало чувство, что истинные виновники не найдены - отец не отомщён! Житоров выискал справку: в 1932 к семье в колхоз "Изобильный" возвратился Аристарх Сотсков. В день, когда в его станице уничтожали красный отряд, он гулял в Буранной; последовавшего расстрела счастливо избежал: не ему выпала "семёрка". Позднее служил в одном из дутовских полков, угодил в плен: отсидел в большевицкой тюрьме, затем - в концлагере, а потом отбыл ссылку в Восточной Сибири. Дома, застав двоих нагулянных женою детей, повёл себя тихо; колхоз поставил его скотником. Его привозили в Оренбург на допрос. Промаявшись три часа, Житоров не добился ничего нового. Разумеется, он мучал бы Сотскова энергичнее и дольше - если б почуял скрываемое. Но в надорванном жизнью человеке не чувствовалось ничего, кроме разбитости, и начальник отпустил его покамест в колхоз... В одно утро, просматривая, как обычно, сообщения, поступающие по линии НКВД, Житоров впился глазами в несколько строчек. В Ташкенте разрешено поселиться "Нюшину Савелию, уроженцу станицы Изобильная, бывшему белогвардейцу, прибывшему из Персии..." Марат присосался к справке и вскоре выявил. В известный день Нюшин тоже праздновал святого Кирилла в Буранной; впоследствии, как и Сотсков, воевал в казачьем полку Дутова - вместе с ним отступил в Китай. Потом перебрался в Персию. Не подвезло где-нибудь благополучно осесть - мотался по жизни неприкаянно. И соблазнили уговоры большевицких посланников, призывавших беглецов к возвращению. Ждала же Нюшина, как и других, тюрьма. Но, отсидев три года, он не поспешил в родной Оренбургский край, а предпочёл Ташкент. В чём начальник и раскусил зацепку. Опасается мразь показать нос на родине - как бы кто чего не вспомнил... А что же ещё могут припомнить, если не участие в избиении отряда? Увяз, ой, увяз в горяченьком Савелий! Не может тот же Сотсков ничего не знать о тебе (а ты, не исключено, имеешь что-то о Сотскове). Тот был неразговорчив, пока не стояла перед ним живая изобличительная личность. А поставить вас пастью к пасти - одно останется: разинуть. В Ташкент полетело отношение - Нюшина арестовали и этапировали в Оренбург.

8

Житорову муторно сидеть в медленно ползущей, как ему кажется, эмке. Он изнемогает от нетерпения. Скорее шагнуть в избу Сотскова, поразив его своим появлением, произнести фамилию Нюшина - лицо Сотскова изменится (пусть - на какую-то долю секунды!). Этого достаточно, чтобы знать: кончик верёвочки в руках... Юрий Вакер поглядывает на неприступно-напряжённое лицо товарища, мучается тоже - но по прозаическому поводу: приспичило справить нужду по-большому. Попросить остановки и присесть в голом поле на виду у сопровождающих он конфузится. Но вот у дороги подвернулся пригорок с кустарником. Вакер, несмело хихикая, высказал товарищу просьбу. Эмка, а за нею "чёрный ворон" встали. Юрий побежал за пригорок: сапоги неглубоко проваливались в снег, под ним хлюпала вода. Облегчившись, журналист увидел ниже всхолмка ярок с оттаявшими глинистыми краями; в его откосе видно отверстие, там что-то двинулось. Зверёк как будто бы никак не выберется из норы... Да это же хорь вытаскивает из норы суслика! Вакера с тех пор, как он получил пистолет, съедала страсть испробовать его на живых мишенях. Выхватив оружие, торопливо прицеливаясь, он выстрелил четыре раза - меж тем как хорёк бросил ещё живого суслика и улизнул. Донеслись спешаще-чавкающие шаги - из-за горки выскочили с наганами в руках Житоров и его помощники. Юрий с косой ухмылкой пожал виновато плечами: - Хорь - мех на шапку. До чего удачно подставился! - Хо-о-рь? - Житоров побелел, убрал револьвер в кобуру и вдруг залепил другу пощёчину. - Тут колхозные поля, бар-ран, а не охотничьи угодья! Какого х...я я взял тебя на операцию?! Отдай! - он вырвал у журналиста пистолет и передал своему помощнику. Вспыльчивый, крайне властный, Марат находился в таком настроении, когда его от малейшего непорядка кидало в бешенство. Схватил Вакера за руку, рывком развернул и стал толкать вперёд, с силой накреняя: - А ну - в машину, засеря! С тобой ещё возись!

...Возись теперь! Остановив рысившего коня, Нефёд Ходаков матерился зимник пересекала, как раз посреди покрытой льдом речки, полоса воды. - Проверьте - лужа или что? Артиллерист побежал назад к берегу, где из-под снега торчали заросли ивняка, вырубил тесаком прут подлиннее. - Не проехать! Это или полынья, или нарочно пробили... - прут целиком ушёл под воду. Командир опасливо посмотрел по сторонам: на противоположном берегу кустарник тянулся вправо и влево и превращался в лес. Высились огромные дубы, вязы, осокори. Не укрывают ли они засаду? Ходаков отправил разведчиков для огляда ближних участков леса, а также велел опробовать в тающем снегу путь в обход полыньи; восседая на могучем коне, придерживал на луке седла укороченную драгунскую винтовку. Над деревьями взмыли, стрекоча, вспугнутые разведкой сороки. В бинокль была видна на вершине тополя пара грачей: они деловито устраивали гнездо. Солнце клонилось к закату, воздух плыл умиротворяюще тёплый, приятно располагая к лени. Тишина объяла чащу леса, тишь безмятежно спала на полевых просторах. Страхи не подтвердились. Разведка не заметила никого. Трёхдюймовые пушки благополучно обогнули полынью, и колонна зазмеилась по берегу в направлении станицы: слева протянулся пологий склон возвышенности под слоем вязкого снега, справа, по приречной низине, густела полоса леса. Задержка сказалась: не людям Ходакова пришлось ждать товарищей, что двигались к Изобильной летней дорогой, а наоборот. Ходаков в бинокль увидел: красногвардейцы Житора уже стоят тёмной массой у места, где начинается некрутой подъём к окраине станицы. Было похоже, что они не спешат идти вперёд цепями по снежной целине. Стоило ли, в таком случае, тащить орудия на косогор? Грунт под мокрым снегом всё равно что растопленное сало. Возможно, это невыполнимо - вытянуть батарею наверх по такому скользкому скату. И Нефёд продолжал вести по дороге вытянувшуюся колонну. Понаблюдав за ней, Житор ничего не стал менять. Снега кругом налились под солнечными лучами тяжёлой влагой, на пригорках зачернели первые проталины. Давеча, когда миновали плотину через Илек, комиссар приказал было колонне рассыпаться по равнине. Ему доложили: в поле человек проваливается по колено в мокреть, идти целиной - то же, что топать вброд по болоту. И он отменил своё распоряжение. После долгого утомительного марша, после того как по дури обстреляли из пушек коровье стадо, "охватывать" станицу по военным правилам, точно это укреплённый пункт, представилось глупым. В станице тихо как в вымершей, жители наверняка сидят по избам в смертном страхе. Красные надвигались с северо-востока, закатное солнце резало глаза. Житор, пустив кобылу мелкой рысью, поехал вдоль колонны назад. Он наслаждался тем, что предстаёт перед бойцами непреклонным, мужественным повелителем. Возвратясь в голову колонны, с силой прокричал металлическим голосом команду: послал вперёд конную разведку под началом Маракина. До околицы - немногим более версты. Меж белых покатых склонов в седловине темнеют крайние избы и хозяйственные постройки. Разведчики гуськом проскакали седловину и скрылись. Красногвардейцы, толпясь на дороге, устало переговариваясь, курят самокрутки, ждут. Скорее бы вдохнуть домашний бесподобный запах наваристых щей! Утолив зверский аппетит, успеть до ночи нажарить убоины и наедаться уже обстоятельно, до отвала... По небу плыла с востока белеющая на ярко-голубом фоне рябь, а запад сиял чистой нежной лазурью. Из станицы выехала группа конных, понеслась вскачь, приближаясь. Конники остановились метрах в двухстах и стали подбрасывать папахи, махать руками, кричать. Глядевший в бинокль комиссар со сдерживаемой яростью бросил: - Нашей разведки не вижу! Какие-то посторонние старики... Будюхин угодливо подсказал: - Вон Маракин-то! С ним - тоже наш! А то, - догадался ординарец, - местные посыльные. Подмазались - вроде сами нас ждали и с радостью принимают. Других разведчиков, уж будьте спокойны, усадили за стол и поят... Житору живо вообразился едоков на двадцать стол, уставленный жирными деревенскими яствами, бутылями и фляжками с самогонкой. Разведка, ничего более не помня, кинулась к стаканам, к жратве... На удлинённом худом подбородке комиссара забилась жилка, тонкогубый рот сжался и стал наподобие страшного шрама от бритвы. - Маракина - ко мне! Будюхин, нахлёстывая лошадь, помчался к конникам. Маракин что-то проорал ему, группа развернулась и ускакала в станицу. Вернувшийся ординарец спешился и уж тогда доложил в испуге: - Маракин сказал: чего взад-вперёд кататься? Жители в полном покорстве. В сухой избе поговорим. "Сейчас же арестую! - твёрдо решил Зиновий Силыч относительно начальника разведки. - В Оренбурге поставлю вопрос перед ревкомом! Пусть посидит годик в подвале на сухарях и воде". Он приказал расчехлить пулемёты и входить в станицу, держа ружьё на руке: но не потому, что ждал нападения. Он пребывал в гневе - и как никогда желалось произвести сурово-устрашающее впечатление.

9

Зиновий Житор был сыном тобольского сукновала, ревностно показывавшего религиозность: по воскресеньям ходил к заутрене и к обедне. Взяв в приданое за женой небольшой деревянный дом, сукновал нажил и второй. В одном жила семья, другой сдавали внаём. Отец назидательно повторял Зиновию, своему старшему: той части наследства, которая ему достанется, будет достаточно для приобретения флигеля. Если сын окажется не промах, то ухватит через женитьбу дом с мезонином. Коли и дальше станет жить с умом, сберегая каждую копейку, - к старости будет хозяином трёх домов. Вот счастье, что к мириадам бедняков приходит только в мечтах. А Зиновий может его заслужить как вожделенную награду за умную, правильную жизнь. "А четыре дома? А пять домов и собственная карета на дутых шинах?!" Услышав это от мальчика, сукновал взял плётку, предназначенную для дворовых собак, и, левой рукой сжав Зиновию шею, в полную силу стегнул его по заду девять раз: "Чтобы ты выплюнул эти мысли, как сопли! У кого эти мысли, те - картёжники и прочие проходимцы. Они не живут в собственном доме, а шляются по номерам и подыхают в ночлежке". Картины "правильной жизни", что рисовались мальчику тем чаще, чем старше он становился, всё больше заражали унынием. Он возненавидел мирный бревенчатый Тобольск с его дощатыми тротуарами, с растущей вдоль них сорной травой, с коровами, что зачастую спокойно шествовали по переулку. Убежищем стала городская библиотека, он искал книги, в которых описывались роскошные мавританские и итальянские дворцы, средневековые корабли, набитые аравийскими и индийскими сокровищами; с нездоровой страстностью читал о властителях. Влюбился в молодого модно одевающегося Юлия Цезаря, каким он показан в романе Джованьоли "Спартак". Прочитав рассказ Стендаля "Ванина Ванини", вообразил главным лицом произведения не Ванину, а прекрасного знатного юношу. Зиновий видел себя этим юношей. Он бесстрашно спасает преследуемого раненного молодого революционера - и их странно, головокружительно бросает друг к другу любовь. Зачерствевший от борьбы, от опасностей революционер отдаётся пылкому нежному спасителю... Мечты, сбудьтесь во что бы то ни стало! Или это будет не жизнь, а иссушающий нудёж. О, до чего хочется бежать от свинцово-давящих будней, бросить безоглядно-открытый вызов пошлому эгоистичному обществу! Ни отец, ни забитая мать не прочли ни одной книжки. Насколько он выше их! И ему тоже быть сукновалом? Жить среди мелких скупых, тупых мещах и ханжей? Носить в починку подаренные отцом немецкой работы часы? Искать по Тобольску невесту с приданым? Считать на счётах гроши? Пропади оно пропадом! Его будут любить, горячо поддерживать самоотверженные, преданные революционеры - он сделается вождём. Обожаемым, но и вызывающим трепет, ужас! А какую потрясающую зависть вызовут у других владык наслаждения, что станут его повседневным занятием! Реальность покамест говорила другое: пора зарабатывать на хлеб. Зиновий просил отца послать его в большой город в университет. Отец прикинул: придётся платить не только за учёбу, но и за квартиру, то есть отмыкай обитый медью сундучок. Родитель заявил: и в их городе есть где учиться. "Училище учителей чем тебе не нирситет?" (Имелась в виду учительская семинария). Поступив в неё, Зиновий ронял словечки о гнёте, о "страдании тех, кто имеет полное природное право на счастье" - и его приметил один из преподавателей, что был связан с политическими ссыльными. Однажды он привёл к ним безусого Житора, и тот стал упиваться речами, которые услышал, ненавистью, что дышала в них. Как и эти люди, он ненавидел общепринятые порядки, власть, нравственность, религию. Житора приблизил к себе влиятельный ссыльный: в будущем - видный большевик. Став интимным другом этого человека, Зиновий рьяно участвовал в подготовке его побега из ссылки. Дело удалось, но Житора исключили из семинарии, а скоро и арестовали за распространение противоправительственных прокламаций. При нём нашли два револьвера. Около полугода он проводит в тюрьме, и его ссылают в посёлок к поморам. Сюда, в колонию ссыльных, добирается из-за границы послание известного друга: о Зиновии высказаны самые жаркие похвалы. Уважаемый в колонии поселенец (через несколько лет он станет одним из ретивых соратников Ленина) счёл, что не мешает попрочнее привязать к себе высоко оценённого молодого товарища. С поселенцем в ссылке изнывала его дочь: девушка двадцати шести лет, попавшаяся в Новороссийске на цементном заводе, где, по заданию отца и его друзей, вела пропаганду марксизма. Девушка носила имя Этель - в честь писательницы Войнич, автора революционного романа "Овод". Этель была совершенно непривлекательна, имела широкие мужские плечи, непропорционально длинный мускулистый торс. Однако Житору это как раз импонировало. И, что было решающим, ему в его двадцать лет страстно желалось утвердиться среди чтимых революционеров. Он стал мужем Этель. Спустя два года, в 1903-м, родился Марат. В девятьсот пятом Житор бежал из ссылки, участвовал в организации боевых групп в Москве, стрелял из маузера по городовым, по верным царю гвардейцам-семёновцам. Наработав авторитет, скрылся за границу, познакомился лично с большевицкими вожаками и был, под чужим именем, вновь направлен в Россию. Он превратился в ярого большевика, чьё честолюбие могло удовлетвориться лишь обладанием той особой властью, какая создана представлениями коммунистов: ревниво-безраздельной властью над всей собственностью и бытом людей, над историей, над природой. Февральская революция избавила Житора от ссылки, отбываемой в Пелыме. Зиновий Силыч ринулся в Петроград, чтобы быть одним из первых в обретении власти - однако тесть велел проведать жену и сына. Они жили на деньги партии в Челябинске, Марат учился в частной гимназии. Житор приехал к семье, и тут из Петрограда поступило указание: он нужен в Челябинске, нужен на Урале, его ждёт ответственная организационная работа. После Октябрьского переворота партия направила его военным комиссаром в Оренбург, здесь он возглавил военно-революционный комитет и стал председателем губисполкома. Зиновий Силыч спешил почувствовать, наконец, что такое власть. Выбрал квартиру в одном из лучших домов города, в бельэтаже: её раньше занимал важный чиновник - начальник государственного контроля. У Житора, жены и сына теперь было по кабинету и спальне, имелись, кроме того, две гостиные, столовая и просторная лакейская. Пустой она не осталась: семью обслуживали истопник (он же уборщик), кухарка и горничная. Почти безотлучно при Житоре находился смазливый Будюхин, он зачастую ночевал в кабинете хозяина. Поджарая Этель, поседевшая ("посуровевшая"), ещё более похожая на мужчину, тоже дала волю своим слабостям. Она обожала пиво, воблу, бифштексы с кровью, жадно курила крепкие папиросы. И вот шофёр на французском автомобиле стал носиться по городу исключительно в поисках ставших редкостью пива и папирос. Запах жареного мяса доносился из кухни не только перед обедом и ужином, но и рано утром. Мысли о карьере не сжигали женщину, она удовлетворилась тем, что её поставили начальствовать над штатом машинисток губисполкома. Этель и не только она, многие большевики Оренбурга были удивлены тем, что Житор захотел лично возглавить поход в неспокойные станицы. Это не дело руководителя губернии. Его отговаривали, но Зиновий Силыч остался твёрд. На принаряженном алыми флагами вокзале состоялись торжественные проводы: часть пути до Соль-Илецка отряду предстояло проследовать поездом.

10

Прозвучали патетические речи, под сводами зала отдались клятвы умереть, но отнять хлеб у проклятых историей богатеев. Затем отъезжающие подошли к своим близким, чтобы, как прочувствованно писала большевицкая газета, "получить родное напутствие и взять приготовленную в дорогу пищу". Зиновий Силыч обнял жену и сына. Невысокий подросток, внимательный, собранный, проговорил тихо, но упорно: - Папа, я еду с тобой-с-тобой-с-тобой!!! - что есть силы сжал веки, но всё равно из-под ресниц показались слезинки. Он был в новом рыжем кожухе, отороченном мерлушкой, в финской ушанке с кумачовой звездой над козырьком. Отец с гордостью смотрел на него, наслаждался тем, что сын преклоняется перед ним, считает его великим. Житор чуть улыбнулся и, с жёстким выражением, с огнём исступления произнёс: - Когда я вступлю в бой с врагами, я буду представлять тебя сражающимся рядом со мной! И это станет реальностью через год, когда революция охватит всю Европу и Азию! Заворожённо слушавший Марат энергично кивнул и мокрым от слёз лицом прижался к шинели отца. Оба застыли. Потом Житор протянул руки, и Этель положила в них свёрток: деревенский сыр, сухари, две фляжки с вином (влияние заграничных романов, которыми увлекались и она, и муж). Возраст, опыт не мешали детской игре с собой: мысленно переноситься в центр той или иной романтической картины. Он чувствовал себя прославленным революционным вожаком, который во главе угнетённых идёт на Рим - расправиться с толстосумами и попами... Спустя несколько дней, в пронизанный весенними лучами вечер, когда в полях над почерневшими взгорками курились испарения, не в станицу въезжал Житор на старой кобыле - кровный арабский скакун нёс его в Вечный Город. Церковь впереди за безлюдной площадью виделась монументально огромной. Солнце, наполовину зайдя за купол, грубо кололо глаза, раздражая и подстёгивая. За всадником нестройной колонной, по пятеро в ряд, двигались, выставив штыки, красногвардейцы, шлёпали по лужам копыта лошадей, что везли двуколки с пулемётами. Их рыльца смотрели: одно влево, другое вправо - на медленно проплывающие добротные избы за частоколом изгородей. Житор, порядком уставший, изо всех сил старался прямо держаться в седле. Он думал, как кстати повязка, прижимающая к голове ухо, которого он едва не лишился давеча... Сдвинутая набок папаха и выглядела лихо, и не скрывала бинта. Соединить своё имя с образом революционного спартанца, что одержим до фанатизма единственным: как неукоснительно чётко и быстро выполнить задание партии. Пусть в ЦК узнают, что он сам лично, "в роли простого бойца, винтовкой и штыком отвоёвывает у сельской буржуазии хлеб, столь необходимый Республике". Газета "Правда" напечатает, сколько эшелонов зерна предгубисполкома Житор, "раненный в бою за хлеб", отправил в Москву, в Петроград... Двери церкви закрыты; перед церковью, а также слева и справа, отделяя от площади сад и кладбище, чернеет кованая ограда. Комиссару вдруг захотелось замедлить шаг кобылы. Будюхин, ехавший поодаль, отвлёк: - Ага! Баню топят! - указывал рукоятью нагайки в один из дворов: на дальнем его краю стоял сруб с трубой, из которой повалил дым. Невыносимо завизжала свинья под ножом. Ординарец и вовсе возликовал: - Подлизываются граждане казаки - борова нам режут! Житора царапало по сердцу: "Что-то не так... надо б остановиться..." Он уже выехал на площадь, до церковной ограды - немногим более тридцати шагов. Обернулся. У площади, по обе стороны улицы, заборы стояли глухие. Запоздало осмыслилось: "Они частоколы досками обшили!" Осозналось и другое, что беспокоило подспудно: почему до заката на окнах всех изб затворены ставни? Долетели откуда-то звуки баяна, весёлый пересвист. "Обман! - бешено завертелась мысль. - Западня!" Он хотел прокричать приказ: занять круговую оборону!.. Но вдруг массивная церковная ограда опрокинулась вперёд - за нею возникли на секунду цепочки блестящих точек: сокрушающим толчком, разорвав воздух, метнулся близкий рассыпчатый гром. Комиссару показалось - его вместе с лошадью взвило ввысь... но он упал наземь, бок кобылы придавил его ногу. Со стороны сада грянул невероятно тяжёлый, плотный убийственный удар, над землёй скользнул металлический визг: картечь... На площади и дальше, в улице, легли вкривь-вкось тела и не двигались. Из-за глухого заплота полетела, кувыркаясь, бутылочная граната, катнулась под ноги бегущих сломя шею отрядников. Жёлто-багровая вспышка - подброшенное взрывной волной туловище рухнуло боком, минуту-две оставалось мёртво-недвижным и вдруг стало сосредоточенно, с какой-то странной однообразностью биться. Над заборами поднялись головы в папахах, сторожко выглянули стволы винтовок - и понёсся оглушительно-резкий, густой, звонкий стук-перестук. Почитай, каждая пуля попадала в живое: станичники для удобства стрельбы приставили к высоким заплотам лавки.

11

Часть отряда во главе с Ходаковым двигалась узкой лентой по зимнику, что извивался в низине; с наступлением лета она станет топкой, непроходимой. По правую руку у красных теснился близко к дороге приречный лес, подальше была покрытая льдом река Илек; слева же тянулся высокий склон под сырым снежным одеялом. Колонна приближалась к месту, где зимник пересекала летняя дорога, по которой только что прошла в станицу часть отряда под командованием Житора. Каких-нибудь десять минут, и на перекрёсток выедет Ходаков, рысящий на коне впереди своей колонны. Вдруг из станицы, скрытой холмом, долетели гулкий ружейный залп и пушечный выстрел. Ходаков встал на стременах, словно это помогало понять, что надо делать. В это время посыпались выстрелы сверху, словно лопались туго надутые резиновые шарики: казаки переползали через гребень и, лёжа на снежном склоне, крыли вытянувшиеся вдоль по зимнику полторы сотни красных. Чтобы как можно скорей вывести растянутую колонну из-под холма, Ходаков скомандовал: - Бегом вперёд! В поле можно будет построиться в боевые порядки, развернуть пушки. Поднялась суматоха, падали убитые, раненые, и тут позади красных разлилось устрашающее завывание - по дороге во весь опор неслись конники с пиками; с ходу смяли задних, кололи, рубили мечущихся красногвардейцев. Отточенные клинки блекло посверкивали, косо падая на живое, остро взвизгивали. Пулемётчики, что ехали в двуколке ближе к середине колонны, успели изготовить пулемёт к бою, но перед дулом теснились в свалке свои, не давая открыть огонь, а когда, наконец, перед пулемётом оказались казаки, было поздно: первый и второй номера обливались кровью, подстреленные станичниками с холма. Нечего было и думать - в такой сутолоке и неразберихе установить орудия. Возницы хлестали кнутами лошадей, и те рвались вперёд, давя пехоту. А станичники сзади наседали и наседали. Конники рысили и лесом справа от дороги: под их шашки попадали красные, что ныряли с зимника в лес. Ходаков почувствовал, аж хребет взялся испариной: когда колонна вырвется в поле - это будет горсть людей. И он приказал срываться в лес, сбегаться "в кулак" и отстреливаться. Около ста красных сумели занять в лесу оборону, казаки отошли. В это время стали различимы громкие крики с другой стороны: из станицы во весь дух бежали остатки тех, кто входил в неё вместе с Житором. Несколько бегущих бросилось к лесу. Ходаков встретил их яростным: - Где комиссар? Что с отрядом? - Убит комиссар! Почти все убиты!! Весть в момент резнула всех, кто собрался вокруг Ходакова. А тут ещё из станицы намётом вынеслись, с шашками наголо, казаки. Паника сорвала красных с места: кинулись врассыпную на лёд Илека, стали расползаться в прибрежных зарослях; самые отчаянные бежали сломя голову дальше, надеясь, что успеют уйти в поля от погони... Ходакова жальнуло в бок, пуля прошила мощный торс, не задев сердце. Нефёд заполз в мёрзлые камыши - но перед этим его увидел и, подъехав, рубнул по голове шашкой станичник. Клинок рассёк шапку и скользнул по черепу, сняв кожу с виска. Нефёд потерял сознание, залился кровью, но остался жив. Когда стемнело и кругом лежали лишь трупы, он на четвереньках пересёк по льду Илек, а там и побрёл. Его заметил проезжавший в лёгких санках школьный учитель из ближней деревни переселенцев и взял к себе. Уцелел ещё начальник конной разведки Маракин. Остальных казаки переловили. Всё мелькнуло столь страшно для красных, что вряд ли кто-то из них разглядел в противнике некую странность... Маракин, отвечая в ревкоме на вопросы, поведал, как его с разведчиками встретили в станице хлебом-солью. Над домом атамана был вывешен белый флаг. Нигде ничего подозрительного. И он поддался уговорам стариков: оставив товарищей рассёдлывать уставших коней, поехал к отряду доложить, что в станице спокойно... Его и команду пригласили в здание школы, где накрывали столы к обеду. Внезапно снаружи раздалась стрельба. Разведчики бросились во двор, а там их встретили предательские пули казаков, тишком окруживших здание. Маракину удалось отскочить назад в школу, здесь он проскользнул в подвал, и ему посчастливилось, что туда никто не заглянул. Дождавшись темноты, прокрался на кладбище, оно было рядом, и через него бежал из станицы. Члены ревкома неохотно верили в чью-либо искренность, и на Маракине осталось подозрение. По меньшей мере, он был виновен в том, что "послушался хитрого врага" и завёл отряд в западню, а также - что "дал перебить разведку, как куропаток". Его исключили из партии, посадили в оренбургскую тюрьму; впереди маячил расстрел. Нефёда Ходакова, чей торс охватывала повязка (забинтована была и голова), приводили в ревком под руки. Тяжело дыша, раненый говорил хрипло, еле слышно, с паузами. По его рассказу, прибежавшие из станицы красногвардейцы сообщили: "товарищ Житор сплотил вокруг себя самых верных революции бойцов..." Они бесстрашно отбивались от врагов, что во множестве набрасывались со всех сторон. В комиссара дважды попадали пули, но каждый раз он, окровавленный, вставал с земли и продолжал стрелять во врага, пока, наконец, не был сражён казацкой пикой... Ходакова обвинили в том, что он не выслал людей на гребень холма и "подставил" свою часть отряда под огонь сверху. Однако потом он дрался храбро, и это учли. От угрозы расстрела он был избавлен. Меж тем дознание в Изобильной воссоздало подробности разгрома. Станица умело подготовилась к встрече отряда. Часть казаков затаилась за заборами по обе стороны улицы, что выходит на площадь. Напротив через площадь высится церковь, справа от неё кладбище, слева - сад. Перед ними тянется кованая узорчатая ограда, прикреплённая болтами к основанию. Гайки были загодя отвинчены - ограду оставалось лишь толкнуть. За нею залегли казаки с винтовками, приготовили и старинную пушку, из которой на масленицу палили тыквами; на этот раз её зарядили картечью. Когда ограда упала, по красным пришёлся опустошительный удар картечью и пулями. Отрядники кинулись по улице прочь - за ними, нацеливая в их спины пики, помчалась конница... Через недолгое время всё было кончено.

12

Автомашины проехали околицу, нагнали группку баб, что опасливо шарахнулись от дороги. Это были свинарки, возвращавшиеся домой с колхозной фермы. Житоров выглянул из эмки: - Эй, вы, молодая в ушанке, подойдите! Колхозница робко приблизилась. - Покажите дом Сотскова! - начальник велел ей встать на подножку "чёрного ворона" и пропустил его вперёд. Дом у Сотсковых отобрали ещё в Гражданскую войну, когда Аристарх ушёл с дутовцами; с тех пор семья жила в избёнке с двумя перекошенными оконцами, расположенными так низко, что желающий заглянуть в них снаружи должен был наклониться. Житоров, без стука распахнув дверь, увидел сидящих за столом людей; в избе было сумеречно. - Э-э, свет зажгите! - приказал раздражённо и гадливо. Из-за стола встал мужчина, чиркнув спичкой, зажёг висячую десятилинейную лампу. Осветились перепуганные лица: девушки лет шестнадцати и другой, помладше; женщина, ей за тридцать пять, но она ещё миловидна, держала на коленях маленького мальчика. Мужчина смотрел на вошедших стариковскими тусклыми глазами, хотя он нестар; у него худая шея, чахлая борода. На столе - глиняные миски с надщербленными краями, почерневшие деревянные ложки, перед каждым из сидящих лежит ломоть хлеба. Никто из них не сказал ни слова. Слышно, как в лампе потрескивает фитиль от нечистого керосина. За начальником в избу вошли сотрудники, влез и Вакер. Несказанно обозлённый на приятеля за пощёчину и ругань, он держался бойко, с видом "да ни хрена не было". Сотсков как встал, так и продолжал стоять у стола, руки висели плетями. Обращаясь к нему, Житоров назвал себя и как гвоздь вбил: - Конечно, не забыли?! Глаза мужчины блеснули, изменились. Вакеру они показались сумасшедшими. Начальник, повернувшись к Сотскову вполоборота, молчал. Вдруг хищно шагнул к нему: - Арестован Савелий Нюшин! Он в Оренбурге! На лице человека мелькнуло какое-то подобие улыбки. Или это только показалось Вакеру? "Блаженный?" - подумал он. Марат сунул руки в карманы шинели и бешено - девочка взвизгнула - рыкнул на Сотскова: - Онемел?! С чего побелел так? Мужчина неожиданно внятно и ровно произнёс: - Ну что ж - Савелий Нюшин. Я его знаю. Марат, впиваясь взглядом в Сотскова, поманил его пальцем. Аристарх обошёл стол. Крепкая пятерня прикоснулась к его лбу, пальцы проползли по бровям, по векам закрывшихся глаз. - Почему я, о-очень крупный, занятой начальник, приехал самолично к тебе, в твою халупу? Разве я не мог дать распоряжение, чтобы тебя вытащили в наручниках? Я делаю ради твоих детей, вон они глядят на тебя и на меня, ибо как коммунист могу понять сердце человека... Скажи два слова - и мы уйдём, а ты останешься с семьёй. Вакер усмехнулся про себя: "Как бы не так!" Сотсков не открывал глаз, видимо, мысленно читал молитву. Марат выдвинул вперёд голову, будто желая вцепиться в его лицо зубами. - Нюшин участвовал в расправе над отрядом? Аристарх отшатнулся, начальник обеими руками скомкал на его груди рубаху женщина ахнула: - Го-о-споди! Муж тихо заговорил: - Сколько меня выпытывали про тогдашнее. И вы в Оренбурге вызнавали так и эдак. Весь тот день я был в станице Буранной - и Нюшин был там же. Праздновали святого Кирилла. - Не отлучался Нюшин? Можешь поручиться? - Дак всё время был у меня на глазах. Житоров выговорил с переполняющей злостью: - Интересно, что все вы друг у друга на глазах были! - бросил взгляд на детей. - Другое помещение есть? Туда пройдём! Женщина вскрикнула: - Что же делается? - зарыдала. Старшая дочь взяла у неё захныкавшего ребёнка. Пришедшие меж тем слегка расступились, пропуская Сотскова в сени. Там он указал на дверь холодной кладовки. Прошли в её полутьму - немного света проникало сквозь узкое окошко. По сторонам стояли кадушки с солёными огурцами, с квашеной капустой, горшки с отрубями, на стенах висели сбруя, серпы, пила-ножовка, связки лука, мешочки с семенами, пучки сухого укропа... Житоров приказал Сотскову зажечь стоявшую в стакане на полке сальную свечу и держать её перед лицом. - Нюшин знает тех, кто напал на отряд? - Вам бы у него лучше спросить. - Но ты знаешь, что он знает? - Нет. Кулак приложился к правому подглазью Аристарха - стакан со свечой глухо стукнулся об пол. Сотсков упал. Подошва сапога опустилась на его рот. - Убью, блядь! Говори-и! Марат убрал ногу с лица лежащего, в неполную силу пнул в правую сторону груди: раздался сдавленный стон. Нога вновь занесена для удара. - Встань! Свечу! Аристарх поднялся, подобрал потухшую свечу, зажёг. Житоров с удовлетворением следил, как дрожат его руки от ожидания побоев. - Морду свою освети, та-ак! Даю тебе подумать три минуты. Или ты говоришь то, что знаешь, о Нюшине - и я ухожу. Или мы увезём тебя в Оренбург, и уж я тобой займусь... - поднял руку, приблизил к глазам Сотскова циферблат наручных часов. - Три минуты пошли! - Жестоко вы меня пытаете... невиновен я. - А Нюшин? - Про него ничего не знаю. Марат резко замахнулся - лицо Сотскова дрогнуло, глаза закрылись. Обошлось без удара. - С нами поедешь! - обронив негромко, Житоров, с ним сотрудники и Вакер вышли во двор. Сотскова пустили в комнату одеться, за ним последовали милиционеры, оставив дверь нараспашку. Из избы донеслись детский плач, женские причитания, окрик милиционера: - А ну, поспешай! Некогда нам! На дворе, несмотря на приближение ночи, температура была плюсовая. С крыши, крытой толем, срывались частые капли. Где-то неподалёку заржала по-весеннему неспокойно лошадь. Вакер, показывая наслаждение, глубоко, всей грудью вздохнул; топчась возле Житорова, высказал: - Решил стойку держать. Тебя не знает... Приятель удостоил ответом: - Ну-ну, знаток ты наш! Ночевать остались в колхозе. Сотскова под охраной сотрудника НКВД и милиционера поместили в сельсовете. Начальник, сотрудник по фамилии Шаликин, а также Вакер расположились в доме председателя сельсовета, человека в прошлом городского, направленного в село партией. Его жена была известна тем, что умела готовить по-городскому. Житорова снедали свои мысли, своя неистребимая страсть, Шаликин казался человеком малоразборчивым в еде - зато журналист оценил по достоинству рагу и соусы. В четверть седьмого утра Марат, полный злой нетерпеливой энергии, молодцевато взбежал по ступенькам сельсовета, шагнул в комнату, где на брошенном на пол тулупе провёл ночь Сотсков. - Встать! Аристарх и без того уже торопливо поднимался. "Ни минуты не спал", отметил Житоров, всматриваясь в напряжённые, с багровыми прожилками, глаза. - Ты крепко подумал? Всё зависит от тебя! Два слова о Нюшине - и иди домой к жене, к детям. Ведь как обрадуются! Аристарх смиренно развёл руками, и снова по лицу скользнуло что-то вроде улыбки: - Я бы рад всей душой, но не врать же... - Нет! Мне нужна правда! - Дак всё уже сказал. Житоров произнёс неожиданно мирным тоном, со странным безразличием: - Сволочь ты. Не жалко тебе семьи. Иди в машину и потом не жалей, коли не вернёшься! Сотсков без суеты надел полушубок и вышел. Дверца "чёрного ворона" захлопнулась за ним. Марат, идя к эмке, поглядел по сторонам: - Дом хорунжего тогда, я знаю, отдали бедняку... Один из милиционеров услужливо пояснил: - Ну да! Потом он сгорел - а семья-то спаслась. На том месте построили дом, где вы ночевали.

13

Хорунжий с женой с утра собирались в дорогу. Станицы не поднялись общей дружной силой - через несколько дней сюда беспрепятственно придут красные каратели. Нетрудно представить, что Прокла Петровича Байбарина ожидает смерть не из лёгких. Это его послушались самые обстоятельные, умные казаки - таких набралось в Изобильной и в ближних местах до полутысячи сабель. Приняли план хорунжего - и не стало красногвардейского отряда, побитые свалены в наспех выкопанную яму. Не одни Байбарины уезжают; тут и там грузят на возы поклажу. Станичники, непричастные к побоищу, глядят на беглецов с горьким раздражением и жалостью: зачем вы ввязались? Вот приходится принять жестокую участь: скитания по бесприютным чужим краям. Не навек ли бросаете родные дома, землю? Хорунжий запряг в тяжелогружёную телегу двух рослых рабочих коней. В возницы подрядил работника из иногородних - неженатого, склонного к перемене мест малого лет под сорок Стёпу Ошуркова, любившего, чтобы его звали Степуганом. Сам Прокл Петрович с женой поместился в крытой коляске; впряг буланого жеребца и неприхотливого меринка с сильной примесью ахал-текинских кровей. С обозом шли три запасных лошади, несколько коров и отара овец. Байбарины встали на колени на крыльце, неотрывно глядя в проём распахнутой двери. Прокл Петрович с непокрытой головой, крестясь двуперстием, прочитал короткую молитву. Жена Варвара Тихоновна плакала в безысходном мучении, слёзы лились неостановимо. Оба поклонились зияющей пустоте дома, на добрых три минуты прижались лбами к доскам крыльца. Потом Прокл Петрович быстро взял жену под руку, с усилием помог ей подняться, грузной, ослабевшей, повёл к коляске и усадил под кожаным пологом. Во дворе толпились люди - смущённые, придавленные страхом перед близким будущим. С разных сторон раздалось: - Прощай, родимый! - Храни тебя Богородица! - Счастливо возвернуться! Байбарин, стоя в таратайке на передке, растроганный и горестный, крикнул: - Прошу за нас молиться! А я за вас буду - я всех, всех помню... - голос пресёкся, хорунжий заслонил от людей лицо рукой в рукавице. Лошади взяли с места машистой рысью - он пошатнулся, но продолжал стоять в повозке. Работник щёлкнул кнутом, погнал со двора овец, их блеяние походило на человеческий стон. Коровы не поспевали за повозками, и коней пришлось придержать, хотя и очень хотелось сократить минуты расставания. Байбарин направлялся в станицы, которые не признали комиссародержавие, и там, по слухам, собирались антибольшевицкие силы. Первые дни путники держались Илека, на котором ноздревато припух, приобрёл оттенок серы подтаявший сверху лёд. Потом стали забирать севернее, и вот по левую сторону завиднелись придавленные линии грудящихся кряжей. Низовой ветер обжигал холодом, и подмороженная ночью дорога не раскисала. Лошади шли размеренным шагом, под колёсами хрупко шуршал, сдавливаясь, сшитый ледком грунт. Часа в три пополудни поравнялись с зимовьем; огороженный плетнём загон пуст - казаки угнали скот, зная, что иначе его реквизируют красные. Прокл Петрович слез с козел, заглянул за плетень: посреди загона темнела мёрзлая земля, местами покрытая навозом, а по сторонам ещё лежал снег, поблескивала ледяная корка. - Хозяева отменные - потрудились и корм увезти! - сказал с похвалой и вместе с тем с сожалением: своего-то корма надолго не хватит. Работник живо откликнулся: - Увезли, да не всё! Сейчас увидим... У казака душа без скупости! Раздольем избалована. - Он перемахнул через городьбу, проломал руками тонкую корку, разгрёб снег и поднял охапку слежавшегося сена. Варвара Тихоновна истово возблагодарила Бога. Муж её открыл ворота, и овцы, чуя сенный дух, устремились в загон. Мужчины кидали им огромные охапки сена, и Прокл Петрович соглашался со Стёпой, что оно - "тёплое, как на печи полежало!" Глядя на свою бездомную скотину, что с хрустом пожирала корм, Байбарин готов был заплакать от радости и оттого, что это чувство так хрупко. В сторожке развели огонь, подвесили котелок на треножнике, и хозяин опять поспешил к животным - подбрасывал, подбрасывал им сено. Дыхание обступавших овец волновало, он наклонялся и с нежностью трепал рукой шерсть на их спинах. Когда присели вокруг огня поесть каши, он принялся с болезненным пылом хвалить здешний край. Вспомнил: недалеко от зимовья есть заросшая лесом долина, изумительно привольная летом, когда её берёзы, ивы, осины, ольху, черёмуху обвивает цветущий хмель и кругом свисают его желтоватые шишечки. Работник поддакнул: - Богатое место! Тому уж десять лет - попалась мне в силки куница. Становой пристав услышь - велит меня к нему привести. Ты чё, грит, врёшь, будто куниц ловишь? Я в ответ: не я вру, а люди, мол, врут. Он: это хорошо, что не хвастаешь, правду говоришь. На-а - выпей! Напоил меня, я и сболтни: правда-де водятся куницы. Ну, он и стал ездить сюда. Ездил год за годом, пока не выбил всю куницу. Байбарин хотел что-то сказать, но только дёрнул головой. Жена предложила ещё каши - отмахнулся. Утварь прибирали в неспокойном молчании. Варвара Тихоновна вытирала глаза рукой и шевелила губами, читая по памяти молитвы. От зимовья поехали дальше не по дороге, а по тропке, что заворачивала на неровную поросшую мелким кустарником местность. Дорога же проходила через деревню, чьи жители, переселенцы из нечерноземных губерний, могли быть на стороне большевиков. Мужики на новой земле вышли в зажиточные хозяева, но так как между ними и казаками тлела застарелая вражда, они поверили, будто красные хотят отдать им на раздел казацкие угодья. Байбарин знал: тропка приведёт к оврагу, где есть съезд и выезд, неопасные для умелого возницы. Он первым подъехал к спуску, и в груди неприятно толкнуло - в овраге стояла вода, схваченная ледяной плёнкой. Подошёл соскочивший с телеги Стёпа, снял и надел шапку. - Только на пароме и переплывать! Приходилось возвращаться на дорогу, катить деревней. Прокл Петрович, чтобы не пугать жену, зашёл, якобы по нужде, за повозку, вынул из кармана полушубка заряженный револьвер и проверил. Взявшись за вожжи, обернулся подбодрил улыбкой сидевшую позади под пологом Варвару Тихоновну. Поцокали колёса на железном ходу, хорошо смазанные, вращались без скрипа; за таратайкой двигался воз, шагали коровы, лошади, семенила отара. Дорога привела в обширный дол, куда за зиму снегу намело несметно; он успел здорово потаять, но всё же у зарослей ещё косо лежали небольшие сугробы. К концу дня выглянуло низкое солнце, и сугробы отливали стеклянной синью. Проехали плотину, засаженную по сторонам редкими тополями. Навстречу чужим, захлёбываясь злобным надсадно-хриплым лаем, помчались деревенские собаки. Обоз втянулся в непомерно широкую улицу, которая, казалось, состоит вся сплошь из кочек замёрзшей грязи. Однако приземистые бревенчатые дома справа и слева смотрели весело; оконные наличники светились жёлтой или небесно-голубой краской. Из калитки вышел, куря козью ножку, пожилой мужик в шубе, зорко всмотрелся в лошадей и застыл. Байбарин понял - считает овец. Другой мужик, стоя за заплотом, положив на его край руки, а на них - подбородок, проводил обоз внимательным неотрывным взглядом. Попавшийся навстречу парень нёс на спине мешок, в котором дёргался и взвизгивал поросёнок. Прохожий ни с того, ни с сего загоготал, крикнул Байбарину: - Эй, бога-а-той! Куды едешь, бога-а-той? - скверно выругался: - В п... езжай! Степуган, уважавший Прокла Петровича, ответил с телеги парню: - Ты там уже был? Расскажи! Парень, поражённый, остановился, глаза смотрели тупо и яростно. Байбарин, не глядя по сторонам, правил лошадьми с видом угрюмой сосредоточенности. Оставили позади колодец с торчащим ввысь журавлём, впереди показались группки берёз на равнине, деревня стала отдаляться. Прокл Петрович услышал воодушевлённый голос Степугана: - Даром глазели, козлы! А одного волкодава я ожёг по самой морде!

14

Неприятный сосущий холод не отпускал грудь. Байбарин решительно крикнул лошадям: - Тпру-у! - и сошёл на дорогу. Стёпа остановил воз, не понимая, чего хочет хозяин. А тот смотрел туда, где за юром скрылась деревня... Так и есть: на юру появилась подвода, конь бежал рысью. Работник повернул голову: - Может, это так... по своим делам. Байбарин бросил: - Держись поближе к коляске! Обоз двинулся дальше. Позади нарастали конский топот, стук колёс. Чей-то манерный голос понукал лошадь и с шалой игривостью прикрикивал: - А-ай, как по пуху вези-ии, ха-а-р-роший! Подвода обходила слева; обогнала запряжку Стёпы, поравнялась с коляской. Стоя в телеге на коленях, мужик в саржевом чекмене правил вспотевшим чересчур раскормленным конём. Два молодых мужика сидели на грядке подводы, свесив ноги в новых сапогах. Сбоку от того, что сидел ближе к задку, торчало из телеги ружьё. Он взял его на изготовку и остервенело, будто не в себе, завопил: - Вста-а-ли, как вкопанные!! Байбарин осадил лошадей и, не слезая с сиденья, повернулся к подводе. Он увидел: направленное на него ружьё - однозарядная берданка. Второй мужик, крутнувшись, достал из телеги трёхлинейку пехотного образца; она была длинна, и он задел стволом того, что держал вожжи. Ткнув приклад в землю, опираясь на винтовку как на палку, с важностью спросил Байбарина: - Почему нарушаете? - Что я нарушаю? - Едете и не кажете бумагу! У нас, чай, сельсовет есть! - На крестьянине стёганые защитного цвета шаровары: побывал в солдатах. Его товарищ закричал Стёпе, сидевшему на передке воза: - Иди сюда! - и выстрелил. Пуля звучно клюнула ребро телеги - на ширину ладони от ноги возницы. Тот моментально спрыгнул наземь, почему-то пригнулся, затем стал неуверенно приближаться. Прокл Петрович медленно, тяжело, как бы неохотно сошёл с коляски, вдруг выхватил из кармана револьвер и левой рукой взвёл курок (револьвер был устаревший, не самовзводный). Бывший солдат, вскидывая винтовку, рванул затвор - и тут же в грудь вошла пуля. Тот, что с берданкой, успел нашарить в кармане патрон и поднести к казённику - опять треснул выстрел. Хорунжий целил в ногу, но попал мужику в надпашье. Ружьё упало, человек грянулся на дорогу боком и стал извиваться. Возница, обомлевший было, погнал коня вскачь. Раненый в солдатских шароварах (от удара пули он стал заваливаться в телегу), упал с неё. Байбарин подобрал винтовку, крикнул вслед удиравшему мужику: - Сто-о-ой! и, прицелившись повыше конской головы, выстрелил. Возница съёжился, хорунжий пальнул ещё раз - теперь по подводе. Мужик натянул волосяные вожжи так, что лошадь завернула голову - удила раздирали губы. - Воротись! Крестьянин, перепуганный, подъехал. - Распрягай! - Байбарин держал его под прицелом. Мужик стал суетливо выпрягать взмыленного коня, с удил срывалась кровавая пена. Лёжа на дороге ничком, раненный в надпашье стонал; он, видимо, в бреду; руки шарят по подмороженной грязи, а ноги не шевельнутся. Другой раненый сел на земле, рот, дёргаясь, приоткрылся, по подбородку потекла кровь, голова склонилась на грудь. В коляске причитала, охала за полстью Варвара Тихоновна. Стёпа то и дело отбегал от повозок в поле, глядя в сторону деревни. Появятся вооружённые мужики - и конец придёт не только хозяину, но и ему. Он не провинился ни перед красными, ни перед белыми и, при всей симпатии к Проклу Петровичу, не желал терять жизнь за чужие счёты. Стёпа мысленно клял себя за то, что подрядился ехать. Хозяин указал: - Гляди - овцы разбегутся! Когда велел привязать к задку таратайки крестьянского коня, работник заметил: - Прибавить бы надо - за риск! Прокл Петрович произнёс не без обиды: - Неужели я забуду?! Поехали, оставив возле раненых возницу с подводой. Он неожиданно кинул вдогонку: - Отплата будет! Байбарин остановил запряжку. Взбешённый, шёл назад, поднимая руку с револьвером. Варвара Тихоновна высунулась из-за полсти: - Упаси тя Бог, батюшка! Брось ты его, отец! Мужик прятался за телегой. Хорунжий плюнул и вернулся к лошадям. На пути темнела осиновая роща, густая даже без листвы. За осинником оказалось перепутье: одна дорога вела на северо-восток, другая тянулась в юго-восточном направлении. Байбарин разнуздал чужого коня, шлёпнул его ладонью по крупу: гуляй! Обернулся к работнику: - Решат - мы спешим к Верхнеуральску, - показал на северо-восток. - А мы кружным путём поедем. За обочиной раскинулась огромная лужа, покрытая ледком. Прокл Петрович выдернул затворы из отобранных ружей, забросил в разные стороны, а винтовки швырнул в лужу: ледок проломился, и они легли на дно.

15

Дорога пролегала по косогору, с которого уже сошёл снег. Низко, как дым, прижатый ветром к земле, стлались сумерки. Вдали на возвышенности виднелся верховой, по войлочной шляпе Байбарин признал башкира. Всадник пересёк дорогу и пустил коня торопким шагом по дну яра, далеко объезжая встречных. С воза Стёпа крикнул хозяину: - Ну и лисица - башкирец! Боится, как бы не подстрелили! Прокл Петрович подумал: "А ведь и впрямь подстрелят..." Для красных этот всадник - вероятный "буржуазный националист", для белых - нехристь, не желающий, скорее всего, воевать на стороне казаков. Взошла ущербная луна, обоз приближался к замершему в темноте маленькому селению. Там так тихо, что подумалось: уж не покинуто ли оно? Но вот несмело забрехала дворняжка, метнулась за полуразвалившуюся постройку. В другом строении Стёпа разглядел едва теплившийся огонёк - повернули туда. Вокруг избы торчало несколько кольев - остатки плетня; труба над крышей дымила. Пригнувшись в дверном проёме, вышел хозяин. - Живём в нужда, хорош человек! Конь нет, быки нет... - Это был старик-башкир. Прокл Петрович поклонился ему в пояс и попросился переночевать. Чего башкир не ожидал, так это поклона. Стоял безмолвно и недвижимо, затем, опомнившись, поклонился сам до земли, показывая руками на дверь. Стёпа, стаскивая с воза торбы с овсом, обронил: - Загон-то вон, а коней всамделе не видать. Байбарин провёл в избу смертельно уставшую Варвару Тихоновну, он и сам едва переступал от утомления. Посреди помещения в грубо сложенном из дикого камня открытом очаге догорали, сильно дымя и почти не давая света, кизячные лепёхи: дым утягивало в расположенный над очагом дымоход. У огня сидела на корточках женщина, трое ребятишек возились на постланных на земляной пол овчинах. - Господи, бедность-то какая... - перекрестившись, Варвара Тихоновна прилегла на лавку, что тянулась вдоль бревенчатой стены. Башкиры, кочевой в недавнем прошлом народ, приноровились умело рубить избы. Старик бережно положил в очаг дрова, они быстро разгорелись, затрещали, и в избёнке стало светлее. В ней почти ничего не было; на прибитой к стене полке стояло несколько деревянных мисок и чашек. Прокл Петрович увидел: у женщины симпатичное лицо, из-под платка спускаются на спину две толстые чёрные косы. Она вскипятила котёл воды и бросила в неё немного измельчённого в порошок вяленого мяса. Стёпа, коверкая язык, как обычно делают русские в разговоре с инородцами, спросил башкира: - Почему баран не резал? Почему нет свежий мяса? Старик испуганно, жалобно поглядел на Байбарина, и тот поспешно сказал: - Не надо мяса! У нас всё есть! - послал работника к повозке за припасами. Тот принёс каравай хлеба, туесок коровьего масла, варёные яйца и два круга копчёной домашней колбасы. Прокл Петрович, отрезая куски колбасы, принялся протягивать их хозяевам и детям. Ребятишки стали жадно есть, старик и женщина (очевидно, молодая жена) сдерживались, но было видно, что и они не избалованы сытостью. Стёпа взглянул на башкира, осенённый догадкой: - Может, тебя кто мал-мал грабил? Тот закивал, возбуждённо заговорил на родном языке. Байбарин и работник, немного понимавшие по-башкирски, узнали: с осени на посёлок нападали дважды, потому в нём и не осталось почти никого - люди бежали в большие сёла. Банда убила несколько мужчин. Один из бандитов выстрелил в дочь старика - девушку, когда она, перепуганная, бросилась в поле. Трое суток она мучилась от раны, пока умерла. У семьи забрали лошадей, коров, жирных баранов - оставили дюжину овец... Женщина отвернулась, плечи вздрагивали от плача. У Байбарина тонко, переливчато зазвенело в ушах - подскочило кровяное давление. Он сидел на овчине у очага, смотрел на свои ладони и не вытер побежавшую по щеке слезу. Душила ненависть к бандитам, изводило сознание своей беспомощности. Спросил башкира: - Кто грабил... у них шашки были? - Рус грабил! Шашка - нет. Ружьё был. У всех был ружьё. Морда чёрный был. Сажа. "Не казаки! Казак без шашки не поедет, - отметил про себя Прокл Петрович. - И не станет сажей мазаться: прикроет низ лица платком". Стёпа, понимая его мысли, сказал: - Переселенцы делают! Распоясались мужики. Сколько их пришло с войны с оружием! Сладко зевнул и лёг спать, завернувшись в тулуп, раздался могучий храп. Прокл Петрович думал - волнение не даст уснуть. Но тоже провалился в сон как в смерть. Когда наутро собрались ехать, Байбарин сказал хозяину, что оставляет ему лошадь из запасных и корову. Тот долго не понимал, но и когда как будто бы понял - сохранял насторожённость, предполагая коварство. Щупал бабки у молодой рослой кобылы, осматривал корову, а Прокл Петрович повторял: - Отгони в лес и там паси, чтобы не отобрали. Старик в немом напряжении глядел вслед уезжающим. Когда ближе к полудню расположились на привал, Стёпа высказал с завистью: - Коня и корову подарить чужому башкирцу!.. Простите меня за слово, но верно говорят - блаженный вы, Петрович! Байбарин стал горячо говорить о справедливости - разнервничался. Показывал рукой на север, на пологие, а местами крутые холмы - отроги Уральских гор, показывал на юг, куда уходило широко раскинувшееся поле, поворачивался лицом на запад: - Всё это раздолье принадлежало башкирам, они - исконные хозяева этого огромного края! Я читал книги путешественников, да и старики вспоминали какое невероятное было изобилие зверей, птиц, рыб... Роскошные пастбища, леса: оленей, лосей, косуль, кабанов, белок, лисиц - несметно! Все породы диких гусей, уток, куликов плодились тут и там, на лесистых холмах пропасть тетеревов, в степи в великом множестве - дрофы, стрепеты, кроншнепы. Табуны башкирские ходили - взглядом не окинуть их. А как полез народ с истощённых расейских земель, как стали хватать да гадить! Нынче поверь-ка, что водилась в здешних речках форель? В лесах нет ни оленя, ни кабана, ни медведя, ни диких пчёл, да и сами-то леса посократились изрядно. Сейчас поедем - будет бор. В мою молодость по нему катили целый день. А в прошлом году я был - и часу бором не ехал. И разор дальше идёт! Да притом как поступают с башкирами? Работник пытался понять, к чему ведёт хозяин. - Насчёт разора вы верно... Но по-чудному выражаете: вроде сами вы нерусский. Прокл Петрович махнул рукой: - Уже слыхал я это! Подумай над стихом - я прочту тебе. Его написал русский человек в старые времена, написал о здешнем нашем крае: "Вот люди набегут толпами, твоё приволье полюбя, и не узнаешь ты себя под их нечистыми руками! Вот тук земли неистощённой всосут чужие семена, чужие снимут племена их плод, сторицей возвращённый!" - Байбарин с настойчивостью обратился к Стёпе: - Подумай, кто был здесь чужим в старое время? Россияне из-под Вязьмы, из-под Калуги, Курска, Твери! То есть сказано в стихе о племенах Московии. Степуган догадался: - Ага-ага! А вы - казацкого рода. Вы - на особицу. Байбарин в досаде издал что-то похожее на рык. - Мои предки - такие же незваные гости здесь! На мне те же грехи, что и на всех русских хищниках! Работник аж крякнул: не подозревал в хозяине этой страстишки "представляться", валять дурака.

16

Спустя два дня беглецы достигли местности, куда уже растпространялась власть белых повстанцев. Поздним вечером обоз остановился в большой деревне русских переселенцев. Здесь они должны были быть смирными. Байбарин попросился на ночлег к хозяину просторного, под железной крышей, дома. Высокий курносый мужик, постриженный под горшок, увидел, что перед ним не нищие и выказал гостеприимство. Его работник-парнишка, поймав выразительный вгляд, распахнул надёжные, навек сколоченные ворота. Хозяин велел пустить байбаринскую скотину в стойло. Прокл Петрович, тёртый человек, предложил заранее рассчитаться, но поселянин хитро отводил взгляд: - Чай, нас не гонят. Наедите, напьёте, животина подкормится - утречком и сосчитаемся. Байбарин вслух, при хозяине, прикинул, какая может быть сумма, и протянул деньги. Мужик с вниманием глянул на царские рубли, но не отступил: - Как так? Я не понимаю! Ничего этого не нужно, - обеими руками отталкивал руку с деньгами, посмеивался. В горнице жена уже поставила на стол бутылку самогона, заткнутую капустной кочерыжкой. Хозяин, усаживая Байбариных, вопросительно зыркнул на Степугана. - С нами сядет! - приказал Прокл Петрович. - Лишь бы как лучше дорогим гостям! - проговорил крестьянин со сладостью, бросил жене: - Щи уже простыли - живо согрей! - и опять улыбнулся Байбарину. - Уж мы знаем, как принять. Взвизгнул поросёнок - лежал у печи на сермяжной подстилке. Хозяин пояснил: болен-де, отпаиваем овечьим молоком. Велел бабе позаботиться о поросёнке чугун со щами принёс сам. Батрак тем временем слазил в подпол за студнем и копчёной рыбой, сбегал в курятник за яйцами - жарить глазунью с салом. Варвара Тихоновна посетовала, обратясь к поселянину: - Не такие уж мы, землячок, прожорливые. И грех ведь - пост! Он возразил: - Ничего-ничего, какие теперь посты? В дороге, коли выпало угощение - едят от пуза! - сам не ел, не пил: помогал освободившейся жене обслуживать путников. Степуган накрошил в миску со щами варёное мясо, так что щи едва не перелились через край, хватил стакан самогона и навалился на еду. "И умещается!" - поражался Прокл Петрович, в то время как Стёпа с неослабным усердием поглощал одно, другое, третье... Изба была щедро протоплена, и гостей прошиб пот. Варвара Тихоновна, довольная, сказала: - Уж как иззяблась в дороге! Теперь лицу тепло, а кости ещё только отогреваются. - Попросила прощения, что хочет лечь пораньше. Хозяйка предложила ей спать на печи. Пока Варваре Тихоновне помогали на неё влезть, Степуган захрапел на тулупе. Прокл Петрович присел на лавку, где ему постелили постель. Подошёл, держа под мышкой толстую Библию, хозяин, опустился на табуретку. - Вы, сударь, как грамотный и обходительный, то я смею вас по вашему образованию спросить... Вы как казак лишены через красных земли и спасаетесь? Байбарин кивнул, и поселянин, сдерживая чувства, договорил: - Значит, правда отнимают землю у казаков. Прокл Петрович поправил: - Не у казаков отнимают, а у всех мало-мальски состоятельных хозяев! Вот у вас сколько десятин? Мужик с неохотой сказал: - Что обо мне говорить?.. Ну, сыновей я отделил... и осталось у нас на двоих сорок десятин с небольшим. "На четверть убавил!" - подумал Байбарин. - И вы надеетесь, что на вас, двоих едоков, сорок десятин оставят? Хозяин, не веря казаку, пробормотал не без насмешки: - И то назвать - богатое имение: сорок-то десятин!.. - ему хотелось переменить тему, и он раскрыл Библию. - Я всё разбираюсь и давно за жизнью слежу по Писанию, - прищурившись, стал читать: - Один овен стоит у реки... с запада шёл козёл и, приблизившись к овну, рассвирепел на него и поразил овна, поверг его на землю и растоптал его, и не было никого, кто мог бы спасти овна от него. Крестьянин смотрел на Прокла Петровича ясным, уверенным взглядом: - Таковое видение пророка Даниила. Для нас следовает, что овен - это казак. А козёл - пахарь, к примеру, как я: пришлец из Орловской губернии. Вот и поймите, чья будет победа! Байбарин старался спрятать волнение: - А про башкир почему не поясняешь?.. как они голодают... Мужик презрительно обронил: - У них зимой от бескормицы лошади, овцы, как мухи, дохнут! И сами башкиры - старики - бывают чуть живы. Прокл Петрович со строгостью сказал: - На месте их пастбищ - чужая пашня! - и попросил Библию. Найдя нужное, прочёл: - Горе вам, прибавляющие дом к дому, присоединяющие поле к полю, так что другим не остаётся места, как будто вы одни поселены на земле. Хозяин взял у гостя книгу, въедливо перечитал, лукаво улыбаясь. Думал: "Видать, было у тебя не менее полтыщи десятин. Притеснял голытьбу, батраков голодом морил, а как отобрали землю - Бога вспомнил! Коришь себя, обличения на себя читаешь - авось Бог простит, и вернётся земелька". Поутру он потребовал с постояльцев в четыре с лишним раза больше того, что вчера прикидывал Байбарин. Тот хмыкнул: - Я ожидал - втрое запросишь, а ты похлеще хват! Таких денег не дам! Поселянин не удивился. Глянул на своего батрака, что возле хлева точил вилы, кивнул на закрытые ворота. - Не отопру! Хотите - перелезайте и идите пешком жаловаться вашим. Пущай меня накажут! Но есть и другая власть, за ней - вся Россия! Прокл Петрович поморщился и швырнул деньги, желая как можно скорее уехать. Сколько уж раз пришлось ему испытать это жгучее, тяжёлое чувство. Скорый отъезд - средство, которое и в былые времена помогало утишить безысходную душевную бурю. Но и вообще был он охоч путешествовать. Его детство проходило близ Балтийского моря. С первой поездки, в которую взял его с собой отец, помнится чистая мощёная дорога, могучие частые дубы по сторонам, красивые витые из медных прутьев ворота, громадная красновато-бурая, с белым пятном на ляжке корова, её набухшее розовое вымя. К отцовским дрожкам подошёл дородный господин, обутый в башмаки с жёлтыми гетрами, одетый так богато и с такими закрученными усами, что мальчик решил - это сам барон, к которому у отца есть дело. Неожиданно господин снял шляпу и почтительно поклонился. То был старший слуга барона... Отец Прокла, по происхождению казак, способный образованный человек, служил в гарнизоне Риги, занимаясь его продовольственным и вещевым обеспечением. Старшего Байбарина снедал страстный интерес к тому, как ведут хозяйство лифляндские землевладельцы, он ненасытно восхищался их плугами, боронами. Когда приходилось съездить по делам в Россию, возвращался чуть не в нервном расстройстве: "Отдельные люди стараются - но мужик враждебен прогрессу! ленив, упрям в своей косности и злобен! Среди помещиков есть умницы, но они не получают поддержки. А большинство помещиков головотяпы". Отец негодовал, что русский народ убеждён, будто его хлебом "Европа заелась". "Не хотят и знать, что, к примеру, в Восточной Пруссии с нечерноземных бедных земель берут урожаи прекрасной пшеницы, неслыханные для российского тучного черноземья!" Старший Байбарин жаждал прояснить для себя неразрешимость явлений. Наружно не набожный, вчитывался в Библию, стремился своим умом дойти до глубин её смысла - чем подал пример сыну. Человек честный, отец обзавёлся влиятельными врагами - не крал и мешал другим красть. В конце концов его вынудили уйти в отставку. Он перевёз семейство на свою родину в Оренбург, поступил управляющим к богатому купцу-старообрядцу. Тот узнал о мечте Петра Байбарина - накопить денег на покупку имения и устроить образцовое хозяйство. По-видимому, ему недостало бы жизни - заработать необходимую сумму. Но неожиданно на Пасху купец, придя после утренней службы из церкви, объявил: - За честность даётся вам, раб Божий Пётр, награда! И помог купить около старообрядческой станицы Изобильной тридцать семь десятин земли. Пётр Байбарин был уже преклонных лет; успел поставить в станице дом - слёг в горячке и умер. В то время у Прокла Петровича только что истёк медовый месяц. Проживая в Самаре, он женился на дочке приказчика и совершил с юной женой путешествие на пароходе по Волге.

17

Проклу Байбарину шёл тридцать четвёртый год. Жизнь успела уже основательно испытать его. С раннего детства он был очень жалостлив: когда резали свинью, убегал куда-нибудь подальше, чтобы не слышать её визга. Ненавидел охотников. Если представало перед глазами окровавленное убитое животное, обращался к словам Екклесиаста: "Нет у человека преимущества перед скотом, как те умирают, так умирают и эти. Кто знает: дух сынов человеческих восходит ли вверх, и дух животных сходит ли вниз, в землю?" Взрослея, стал таить в себе ранимость, боясь, что сочтут "немужественным". Он окончил в Оренбурге Казачье училище, попросился в действующую в Туркестане армию генерала Скобелева, участвовал в походе 1875-76 годов на Коканд. За храбрость его наградили орденом Святого Владимира IV степени и Георгиевским крестом, произвели в хорунжии. Но в нём укоренилось отвращение к воинской службе: нагляделся до мути на заколотых русскими штыками, на зарубленных казацкими шашками местных безоружных жителей - в том числе, баб, старцев, малых детей. Солдатские лица в их большинстве всегда представлялись ему добродушными, и его поражало: сколько злобы открывалось в этих людях, стоило им войти в селение бедных, забитых дехкан, с каким азартом солдаты, исполняя офицерский приказ, вешали муллу, преследовали и убивали прячущихся. Он уволился в отставку, но воспоминания о страшном не давали жить. Отзывчивость на чужое страдание привела его к тому, что он сделался ходоком по делам обиженных ("Открывай уста твои за безгласного", - сказано в Священном Писании). Писал за притеснённых жалобы, прошения, ходатайства, челночил по присутственным местам, досаждал судьям, стучался в двери к самым высокопоставленным сановникам. В этом занятии перемещался по России, обычно оставаясь в том или ином городе до необоримой неудачи. Она погружала его в неизбывно-теснящее состояние расстройства, и он переезжал: из Перми в Екатеринбург, из Читы в Хабаровск. В такие шаткие периоды постился, не употребляя в пищу ничего, кроме ржаного хлеба. Но, благодаря его уму, такту и растущему опыту, удач было значительно больше - и Проклу Петровичу счастливо чувствовалась осмысленность жизни. Он брал с более-менее имущих умеренное вознаграждение; тем, кто ничего не имел, помогал бесплатно. Заработка хватало, чтобы прилично одеваться. Долговязый, гибкий, с тёмными горячими глазами, он одержал немало сердечных побед. Солнечным, ещё по-летнему тёплым днём, когда расцветали астры, Байбарин познакомился на народном гулянии в самарском городском саду с Варварой обворожительной девицей семнадцати лет. Воздушное белоснежное платье, доходившее до щиколоток, делало её, рослую, ещё выше и стройней. Широкополая соломенная шляпа, отделанная палевой лентой, подчёркивала зеленоватый блеск её глаз. Поверх платья на Варваре была узкая кружевная блузка, и она тоже очень шла ей. У давнего холостяка стала крепнуть мысль о женитьбе. Родители Варвары были старообрядцы, но не из истовых - многих запретов не соблюдали. Отец девушки, служивший старшим приказчиком у владельца нескольких москательных и скобяных лавок, не пришёл в восторг, когда выяснил имущественное положение Байбарина. Дочь, однако, была влюблена в него. Родитель, желавший для неё не такого жениха, не уступал. Тогда Байбарин решился на манёвр: взялся похлопотать для владельца лавок по одному запутанному тягомотному делу. Он здорово поусердствовал - тяжба выигралась, после чего произошёл разговор хозяина с приказчиком. Отцу Варвары было объяснено: бедность Байбарина проистекает всего лишь от доброты - мало берёт! - От тяги к вину нельзя отбиться, а от доброты - можно, - заключил купец. - Станет брать как положено - к моим годам богаче меня будет. Приказчик отметил выражение убеждённости на лице богача - и весной Варвара была выдана за Прокла Петровича. Байбарин-старший, умирая, оставил ему именьице и наказ - создать образцовое хозяйство. В последнее время сын и сам подумывал остепениться, "сесть на землю". Он и жена приехали в Изобильную, преисполненные охоты въесться в труд. У Прокла имелись две младшие замужние сестры: одна жила в Саратове, другая в Воронеже. Мать настояла, чтобы отец написал в завещании: сын должен в течение пяти лет выплатить сёстрам по трети от той суммы, в какую оцениваются земля, дом и скот. Молодожёнам пришлось впрячься в крестьянскую работу, а мысли о технических новшествах отложить - нет на них денег. В муже и жене оказалась заложенной страсть к земле, благодаря своему рвению они стали уважаемой семьёй в Изобильной. Прокл Петрович к тому же, когда просили, писал за притеснённых жалобы, давал советы, всегда к месту цитировал Священное Писание, чем вселял трепет в старообрядцев. Вскоре в станице прижилась потребность отзываться о нём почтительно. Небольшой чин, в котором он вышел в отставку, получил несвойственное ему значение. "Хорунжий!" - произносилось с той серьёзностью, с какой говорят: "Атаман". И, что было неслыханно, любой местный богатей первым снимал шапку перед отставным хорунжим: имея пахоты вчетверо больше, чем он. В несколько изнурительных лет Байбарин рассчитался с сёстрами. За это время умерла жившая с ними мать - она непрестанно брюзжала, очень недовольная крестьянским бытом. Варвара Тихоновна трижды родила: первенец умер в младенчестве, но появившиеся потом дочь, а за нею сын росли крепкими. Прокл Петрович сумел выиграть десяток казавшихся бесконечными тяжб, и его, "народного стряпчего" (так писали о нём губернские газеты), принимали в Оренбурге чуть не все влиятельные люди. Он продумывал блестящий план, как превратить своё хозяйство в образцовое, и часто ездил к передовому хозяину Михаилу Артемьевичу Калинчину. Трудолюбивый, предприимчивый Калинчин был известен гостеприимством и открытостью. Он владел прекрасным поместьем в шестидесяти верстах к западу от Оренбурга. С отнюдь не лучшей земли снимал урожаи, вызывавшие зависть у остальных землевладельцев. Среди них есть такие, кто имеют более десяти тысяч десятин пахоты. Михаил Артемьевич хозяйствует на четырёх тысячах. Его работники пользуются первоклассным инвентарём. Исправно действуют паровые молотилки, производственный (мельничный) элеватор, построенный по последнему слову западноевропейской техники, локомобиль, приспособленный для выработки электрической энергии. Сам Калинчин - и агроном, и бухгалтер, и механик. Небольшого роста, но с выпуклой грудью и могучими плечами, русоволосый, гладковыбритый даже в разгар хлебоуборки, он, по приезде Байбарина, показывает ему, как всегда, своё хозяйство. - Нынче у меня и куколеотборники действуют от электричества! - Ну-ка, ну-ка! - вырвалось у нетерпеливого гостя. Куколеотборники - вещь жизненно важная. Если семена куколя, зловредного сорняка, попадут, пусть и в малом количестве, на перемол вместе с зерном, мука окажется отравленной. Поев испечённого из неё хлеба, можно слечь. Хозяин повёл Байбарина на элеватор. Гость так и залюбовался: полновесное пухлое зерно рекой шло на очистку; огромные тяжёлые блестящие барабаны, медленно вращаясь, выливали в одну сторону поток отборной чистой золотисто-серой ржи, а в другую - иссиня-чёрную ленту куколя. Из-под куколеотборников горячая от всей этой передряги рожь снова поднималась под самую крышу мельницы, где её в открытых жёлобах, в прохладном токе электрических вентиляторов, винтами Архимеда, мешая, двигали к цилиндрическим резервуарам (силосам), куда зерно падало обильным золотым дождём. Калинчин упёр в бока здоровенные кулаки. - Намедни здесь был - кто, вы думаете? Князь Белосельский-Белозерский! Прокл Петрович заинтересовался: - Я знаю, он командирован в нашу губернию... Этот разговор происходил в конце июля 1904. Россия увязала в войне с Японией, всё государево окружение демонстрировало патриотизм. Князь Белосельский-Белозерский вызвался возглавить комиссию по закупке провианта и фуража для действующей армии. Минуло около недели после поездки Байбарина к Калинчину. Будучи в Оренбурге, Прокл Петрович увидел в дворянском собрании князя: стареющего, с животиком, мужчину - напудренного, с подкрашенными бакенбардами, остриженного под машинку предельно коротко, чтобы сделать незаметным намёк на плешь. Его сиятельство, выступив, похвалил дворянство и казачество "за верноподданническое служение на благо Российской империи", а затем, отмечая "добросовестных тружеников губернии", назвал и Михаила Артемьевича Калинчина. Стало известно: комиссия, закупая у него рожь, выделяет ему поощрительную доплату за качество зерна. Вскоре, однако, Прокл Петрович прослышал: другие землевладельцы, что продали зерно невысокого качества, получили из государственной казны ту же самую доплату. Князь Белосельский-Белозерский принял от них взятку.

18

Прокл Петрович примчался к Калинчину. Гостя встретил изжелта-бледный осунувшийся, больной человек. Байбарин едва не воскликнул: "Вы ли это, Михаил Артемьевич?!" В кабинете, плотно закрыв дверь, хозяин излил душу. Все его достижения князь использовал, чтобы обосновать перед комиссией доплату как прогрессивную, государственно мудрую благородную меру поощрения. За этим "благородством" стояло желание жирного куша, какой и хапнул князь с десятков поставщиков. Самое же страшное: многие поставщики решили - коли они дали взятку, об очистке зерна заботиться излишне. Их засорённая куколем рожь была смешана с той отборной, которую продал Калинчин. Он то хватался за голову, то яро обмахивался полотенцем, будто в кабинете стояла духота. - Меня попросту употребили для наживы! Там, в Маньчжурии, солдаты будут массой попадать в лазареты, причина вскроется - среди поставщиков назовут и моё имя... О-о, позор! Этот алчный проходимец, эта грязь в шёлковом белье приставила к моему виску револьвер, и я сам должен спустить курок! Байбарин пытался успокоить приятеля: так ли уж достоверны слухи? Тот сослался на целый ряд лиц, в том числе, на тех, кто занимался погрузкой и перевозкой зерна. Прокл Петрович знал этих людей. Приходилось верить. Да и сами помещики, давшие взятку, не больно-то скрывали дельце. Приятно поговорить о столь высоком вельможе, который превосходит их безнравственностью. Они были убеждены, что ничем не рискуют: кто в губернии посмеет задеть князя Белосельского-Белозерского? В голове "народного стряпчего" взвихрились мысли, возникали и один за другим рушились планы - как ущучить лихоимца? Прокл Петрович взволнованно взывал к гордости Калинчина: уж не собирается ли тот, богатый, влиятельный человек, сдаться? Помещик разбито ответил: - Вам ли объяснять: моё состояние и местные связи - ничто перед тем щитом, которым заслонён этот преступник. - Калинчин, морщась, выпил стакан вина. - До этого дела я наслаждался жизнью. Я верил в себя, ибо верил в устои. Но теперь здесь, - он приложил руку к сердцу, - вместо веры в устои ледяной ужас и гадливость. Голова империи протухла! Распалившийся Прокл Петрович на это заявил: - Паника! - Бездействовать в таких обстоятельствах? Для "народного стряпчего" это немыслимо. Выбив в конце концов доверенность у Калинчина, посетив в губернии людей, какие должны были пригодиться, он поехал в Петербург. Здесь ходатай ходил по приёмным, вручал рекомендации, уговаривал, просил и, проявив всю свою недюжинную настырность, добился того, что его провели к коменданту Зимнего дворца. Прокл Петрович красноречиво обрисовал его превосходительству суть дела, особенно упирая на то, "что тысячи русских воинов, идущих на вражеские пули, обречены есть хлеб с отравой", и передал пространную жалобу на князя Белосельского-Белозерского, подкреплённую свидетельствами нескольких мужественных людей. - Ваше превосходительство, можете обещать мне, что эти документы дойдут до государя императора? Речь Байбарина подействовала на коменданта, и он внушительно заверил: бумаги будут доставлены его величеству. Четыре дня ждал ответа Прокл Петрович. Он жил в номерах на Большой Вульфовой улице, неподалёку от Аптекарского моста. Рано утром раздался требовательный стук в дверь - Байбарин крикнул с постели: - Я раздет! - Так оденьтесь скорее! - повелительно произнёс голос за дверью. Спустя пять минут в номер вошли жандармский штаб-офицер в дорогого сукна пальто с золотыми погонами, два ражих жандарма и два господина в партикулярном, одетых у превосходного портного. Штаб-офицер, видный, надменный, лет тридцати с небольшим, спросил резко, зло и презрительно: - Байбарин Прокл, сын Петров? - Он самый. К вашим услугам. - Предъявите все вещи для осмотра. "Стряпчий", в первую минуту немного растерявшийся, запальчиво потребовал: - Где основания, что это не произвол?! Офицер уставился на него вдруг побелевшими бешеными глазами: - Молча-а-ать!!! - обтянутая белой перчаткой рука сжалась в кулак. Два жандарма схватили Байбарина своими ручищами, а один из агентов бесцеремонно обыскал его. Второй принялся рыться в вещах. Прокл Петрович выворачивался как уж, всеми силами пытаясь освободиться: - Я жаловался его величеству императору! От него скрывают, но до него дойдёт... Штаб-офицер усмехнулся высокомерно и ненавидяще: - Я исполняю высочайшую волю! И советую быть спокойнее - коли не желаете угодить в сумасшедший дом. Слова о "высочайшей воле" подрезали "стряпчего". Однако он старался, несмотря ни на что, не уронить себя: - Па-а-звольте, ваше имя? Офицер сделал знак, и Байбарина повернули, держа за руки, к стене, притиснули к ней носом. Только после этого "стряпчий" услышал чётко и гордо произнесённое: - Подполковник жандармского корпуса барон фон Траубенберг! У Байбарина забрали все, за исключением паспорта, бумаги и даже письменные принадлежности. Затем ему было сказано: - Сейчас вы отправитесь с нашим служащим на вокзал и незамедлительно покинете Санкт-Петербург! Вам оплачен проезд в вагоне второго класса до станции Тосно, - подполковник протянул железнодорожный билет. Это могло свидетельствовать, что жалоба действительно попала к царю. Прогоняя "народного стряпчего" прочь, государь сопроводил высылку поистине царственным жестом. Обида, возмущение разрывали грудь Байбарина, и он излил это в возгласе: - Почему - Тосно? Что мне делать в Тосно? - Катиться оттуда, куда будет угодно! - с холодным безразличием указал фон Траубенберг. Агент в щегольском костюме, взяв извозчика, проехал с Проклом Петровичем на Московский вокзал. В купе франтоватый господин, усаживаясь, упёр в пол дорогую "палку-зонт" (модный, сделанный в виде трости футляр, надевающийся на приспособленный для этого шёлковый зонтик), накрыл рукоятку ладонями и принял скучающее, отрешённое выражение. Байбарин был вынужден притворяться таким же спокойным. По его требованию, помощник кондуктора принёс ему билет до Москвы. Господин, выходя в Тосно, сказал вместо прощания: - Советую не задерживаться в Белокаменной. Езжайте домой! В Петербурге, в Москве никогда больше не показывайтесь!

19

Марат показался Юрию в то утро юношески воодушевлённым. Предстояла очная ставка Сотскова с Нюшиным. Присутствие там журналиста, безусловно, исключалось, и, когда приятели позавтракали в столовой НКВД, Вакер поплёлся в городскую библиотеку, в музей... Формальной целью его командировки было написать очерк "Дорогами революционного отряда". Вспоминая героизм Житора и его красногвардейцев, требовалось рассказать, какая, благодаря заботам партии и правительства, благословенная колхозная жизнь расцвела в местах, где восемнадцать лет назад беспощадно столкнулись новое и отжившее старое. Готовя очерк, Вакер предвкушал, что за подробности будут щипать его воображение вечером, когда он увидится с приятелем. ...Марат многое связывал с этим днём. От избытка трепетного огня он едва не вскочил из-за стола, когда к нему, в специально предназначенный для допросов кабинет, привели Нюшина. Видать, в своё время это был казак большого здоровья, "дядя, что надо". Но сейчас Житоров отметил: исхудавшее лицо с землистым оттенком, глаза заморённо запали. - Пра-а-шу садиться! - проговорил ехидно, натянуто-звенящим от нетерпения голосом. Казак сел на табуретку, положив тяжёлые руки на колени, тягостно смотря в пол. На остриженном под "нулёвку" черепе белели два шрама: вероятно, следы клинка. - Расскажите, как вы решили вернуться на родину! Нюшин не поднял глаз: - Много раз рассказывал, гражданин начальник. Всё у ваших записано. Голос захирел в покорности. - А вы лично мне расскажите. Уж уважьте! - Марат подчёркнуто говорил "вы", играя издевательски-любезной интонацией. Арестованный сказал с тоской: - Никому не дай Бог по чужбинам странничать, быть бездомным и для людей чужим. Всяко натерпелся. Конечно, мечтал про родину, думал... А тут ваши послы сагитировали, обещали... - Дальше пока не будем! - прервал Житоров. - Остановимся на ваших словах, что всегда вы желали на родину. Было? - А как иначе? - Тогда почему вы на родине, в станице Изобильной, носа не показали, а хотели затеряться в Ташкенте? Нюшин не глядел на начальника. Молчал. - Боялись?! - в крике выразилась высшая степень злорадства. Пригнув придавленно голову, арестованный стал объяснять: - Мать умерла ещё в германскую войну, отца убили ваши в девятнадцатом... Два брата были со мной у Дутова - убиты в боях. К кому мне ехать-то в Изобильную? - У вас сестра имеется, - напомнил Марат; он не сказал, что сестра Савелия и её "кулацкая" семья были отправлены в тридцать первом году к низовьям реки Лены. Нюшин ответил со старанием передать искренность: сестра, по его предположению, должна быть замужем за советским; зачем же ему, бывшему белогвардейцу, бросать на неё тень своим появлением? Житоров подпустил в крик бешенство нападения: - Не вра-а-ть!!! Ты боялся - в Изобильной тебе припомнят эпизод... как ты, вместе с другими, предательски напал на отряд Житора! Внезапно арестант тоже закричал, и неожиданно громко: - Не участник я ни сном, ни духом! Марат едко рассмеялся. - Сотсков Аристарх повинился, всё нам раскрыл. О тебе - тоже! - Обо мне он может одно сказать: оно вам и так известно. Да, был я у Дутова, воевал с вашими. Житоров отрицательно помотал головой: - Нет-нет, не это! Сотсков раскрыл, как ваша банда тайно готовилась напасть на отряд... как ты добивал раненых... - Не было этого! - теперь Нюшин смотрел противнику в глаза. - Зазря на пушку берёте. Тот, сидя, с необычайной быстротой пристукивал сапогом по полу. - Чернуху налил на тебя?! - он как бы в изумлении выпучил глаза. Значит... - продолжил в остром волнении, словно ухватывая догадку, - сам он был среди напавших? Убивал?! Что же ты молчишь о нём - могилу себе роешь? Чтобы его спасти? Арестант как-то весь потемнел. - Зря вы, гражданин начальник. То, что про Сотскова сказали, я про него не знаю! Марат, жгуче подброшенный порывом, взлетел с места: - Шаликин! Лейтенант Шаликин и двое конвоиров ввели в кабинет Сотскова. Тот, сделав два шага, увидел земляка и оцепенело остановился. Нюшин смиренно произнёс: - Вот, привёл Бог свидеться. Аристарх ответил опустошённо: - Здравствуй, Савелий. Помоги нам Бог! Сотскова толкнули в спину: - Ну-ну-у!! На середину кабинета передвинули стоявший у окна небольшой стол. Арестантам было приказано сесть за него друг против друга. У каждого за спиной встал чекист. Житоров подошёл сбоку к Нюшину, а руку протянул к лицу Сотскова, защемил у того нижнюю губу большим и указательным пальцами. Аристарх не шелохнулся. - Что же ты мою руку не отведёшь? - Марат улыбался улыбкой неумолимо-лютого вдохновения и, не выпуская губу арестанта, повернув лицо к Нюшину, прошептал одержимо-убеждающе: - Гляди! Он говорит, ты причастен к гибели отряда. Сотсков пытался возражать - его тянули и дёргали за губу. Он, не смея с силой схватить, взял обеими руками руку чекиста, однако тренированные железные пальцы не разжимались. Будто из-под спуда вырвался мучительно-упрекающий голос Нюшина: - Пустите его, гражданин начальник, пусть он мне в лицо скажет! - Скажи! Скажи ему! - Житоров, выпустив губу Сотскова, без взмаха ударил его кулаком по носу. Скрежетнувший болью вскрик, казалось, родился где-то рядом с человеком, что залился кровью помертвело-беззвучно. Кровь бежала из носа, струилась изо рта: нижняя губа полуотодранно отвисала страшным комком. Сплёвывая, не утираясь, Аристарх одеревенело, не двигая ртом, выговорил: - Нет ни одного мово слова... против тебя, Савелий. Марат, клоня торс вперёд, бросил над столом руку - в правое подглазье Сотскову. Конвоир у того за спиной не дал ему упасть, схватил за уши. Избитый прохрипел Нюшину: - Показываю лишь правду: в Буранной ты был! Житоров метнулся к своему столу, рванул дверцу тумбы, выхватил стальную трубку, на которую был натянут резиновый шланг. - Выручаешь подельника? Заботишься? - плеснул глумливой злобой в окровавленного и повернулся к Нюшину: - Так пусть будет ему хорошо-оо! сплеча рубнул его трубкой по скуле. Казак немо качнулся в сторону и усидел на табуретке. Марат странно, словно собираясь что-то съесть, приоткрыл рот, на побелевших щеках резко выделились розовые пятна. Савелий не пытался прикрыть голову руками после пятого или шестого удара повалился боком на пол. Житоров самозабвенно наотмашь бил и бил его трубкой...

* * *

Вечером у начальника не нашлось времени встретиться с Вакером. Тот, втуне призывая сон в номере гостиницы, изнемогал от любопытства. Утром в столовой НКВД, куда журналиста пускали "как своего", Житоров так и не показался. За одним столом с гостем завтракал оперативник из тех, с кем ездили в колхоз "Изобильный". Вакера неприятно сосало: тот видел, как ему влепили пощёчину. Казалось, чекист посматривает не без презрения. Юрия развлекло появление давешнего ветхого старца с бидончиком. Чекисты принялись с живостью затейников подтрунивать над ним. - Ты свою Устинью маленько мнёшь? Старик, очевидно, не понимая, кивал, покашливал. Молодой типчик сказал ему в ухо: - А девку потрогал бы? Кругом захохотали в удовольствии здоровья и силы. Дед бормотал какую-то невнятицу. Раздатчица отрезала ему хлеба, положила сверху шницель. Старик трясущимися руками протянул бидончик, иссечённое морщинами лицо тронулось радостью от слов женщины: - Сегодня у нас флотский борщ! Вакер не преминул хихикнуть про себя: даже работников НКВД обворовывают в борще попались лишь обрезки жил. Допив какао, он отправился в киоск за газетами. Под ногами позванивал ледок, и следовало скорее ожидать снега, чем дождя. Купив свежие газеты, Юрий приметил: от здания НКВД удаляется старческая фигура в шинели. Вакеру, щедро наделённому любопытством, не захотелось терять деда из поля зрения. Наверно, он живёт где-то поблизости? Однако тот брёл и брёл всё дальше... Юрий пару раз едва не бросил его, но мешало то, что очерк уже написан, а Марат среди дня вряд ли примет приятеля. Следуя же за стариком, можно найти пищу для догадки: что связывает это существо с грозным НКВД?

20

Шатко ступающая фигура достигла кладбища. Пройдя старую его часть, где там и сям, на месте богатых каменных памятников, валялись кучи мусора, человек в шинели приблизился к забору. В нём оказалась калитка, старик скрылся за ней. Переждав немного, Вакер прошёл в неё. Старец брёл узкой тропкой, что убегала вдаль, петляя среди обширных по площади углублений. Вскоре Юрий поравнялся с одним из этих четырёхугольников размерами примерно двадцать шагов на десять. "Братскую могилу не засыпали как следует!" - клюнула догадка. Он увидел впереди людей с лопатами. "Ещё одну копают..." Вдали протянулась линия забора, за нею темнел лесной массив. Поодаль от могильщиков застыло несколько фигурок; журналист почувствовал - эти люди смотрят на него. Вдруг он заметил двух несущихся в сжато-молчаливом бешенстве овчарок - его чуть не кинуло бежать что есть духу назад, к калитке... мозг подсказал: собаки настигнут раньше. Пистолет (Марат возвратил его после поездки) от греха подальше был засунут на дно чемодана, и сейчас Вакер смертельно обессилел в ужасе. Первой к нему мчалась овчарка с чёрными лбом, спиной и с песочной грудью. Он не помня себя прижал руки в перчатках к паху: - А-а-ааа!!! Издали донеслись голоса: окликали собак. Если окрики и повлияли, то лишь отчасти. Пёс рванул клыками полу реглана и, оказавшись за спиной человека, остервенело взрычал. Вторая овчарка в шаге от Вакера (он уже видел, как она прыгнула и сейчас вцепится в горло) припала к земле, не прыгнув, беснуясь в хрипатом захлёбистом лае. Подходили люди - без энтузиазма урезонивали собак. Мужчина в демисезонном пальто, в галифе, в сапогах угрожающе спросил Юрия: - Что ищете? - Уберите ваших зверюг... Я журналист из Москвы! Меня чуть не разорвали... - Документы! - обрезал мужчина. Удостоверение едва не выпало из дрожащей руки Вакера. Его повели к видневшемуся забору. Овчарок взяли на поводки, но они не переставали рваться к нему, он то и дело нервно отскакивал. Улучив момент, обратился к человеку в галифе: - Видите ли, я лично знаком с товарищем Житоровым, с Маратом Зиновьевичем... Мужчина ковырнул его взглядом. Журналист постарался улыбнуться по-свойски: - Марат Зиновьевич не похвалит, что меня волкодавами травят... Ответа не последовало. Вышли за забор. Юрий увидел справа косенькую сколоченную из горбылей будку, над асбестовой трубой курился дымок. Дверь будки отпирал дед в шинели, к этому времени добравшийся сюда. Слева подальше десятка три рабочих в чёрных бушлатах спиливали сосны, расчищая площадку. На воз, запряжённый неказистой лошадкой, грузили обрубленные сучья. Тарахтел мотором полуторатонный грузовичок. Рядом стоял традиционно окрашенный в густой серый цвет "чёрный ворон". Люди, что задержали журналиста, отошли к машине, уведя, на радость ему, собак. Он понимал, что пока ещё не отпущен восвояси. Привлекая к себе внимание, помахал рукой и, крикнув: - Я погреюсь! - направился к будке. Знакомая фигура склонилась возле печурки, в которой догорали угли. Старец положил на них пару чурок и только тогда повернулся к вошедшему. Тот сказал с деланной приподнятостью: - Вот, дорогой товарищ, зашёл к вам в тепло! - глядя на распушившиеся рыжевато-зелёные, какие-то пегие усы деда, гость чувствовал, что почти оправился от передряги: сейчас он расколет "загадочную личность". Старик уселся на самодельную скамейку; напротив стояла такая же. Поперхав, проговорил надтреснутым голосом: - Чего... в ногах правды нет. Юрий понял, что его пригласили сесть. - Спасибо, товарищ! А и разбаловался народ! средь бела дня брёвна воруют? Нагнали оперов с волкодавами! Что ж ты сам-то плохо сторожишь? - говоря, заметил: глаза деда в мешках и складках не потеряли живости. Старик сказал одобрительно: - Хорошее на тебе пальто! Кожа свиная? - Верблюжья! - Вакер с сожалением смотрел на полу: зияли четыре отверстия от клыков пса. Подумалось - а у собеседника-то, вопреки дряхлому виду, мозги ещё не сгнили. Тот молчал, и гость повторил шутливо: отчего же эдакий матёрый, закалённый зверолов сторожит никудышно? Не слышишь, понятно... В голове Юрия билось: "Расстреливают пачками, поди, ежесуточно! Зарывать не успевают. А этот отгоняет от мертвецов бродячих собак - чтобы человечьи обглоданные руки на дороге не валялись". Гость попробовал окольный подходец: - Кто ж, когда тебя не было, печку топил? На этот вопрос дед отвечал охотно: - Устя, баба моя! Придёт, затопит - и ушла на жизнь добывать! Молодая, быстрая. Я ей грю: ешь, чего надо жевать, а хлёбово мне оставляй. На что тебе жидкость? Она - не-е! весь приварок съедает. Журналист нашёл занимательными и слова "молодая, быстрая", и всю характеристику, загорелся слушать дальше, но в будку вошёл давешний мужчина в галифе. - Об чём разговор? - ощупывал острым, подозрительным взглядом лица беседующих. - Я грю, Устя как станет хлебать... - Э-ээ! - опер махнул на деда рукой: знаем, мол! а Вакеру сделал знак выйти наружу. - Сейчас полуторка пойдёт в управление - на ней поедете. Там разберутся. ...Грузовик не остановился на улице, а въехал во двор учреждения; глухие металлические ворота тут же закрылись. Юрий вылез из кабины - выпрыгнувшие из кузова оперативники повели его в двухэтажную с мощными стенами пристройку, что тянулась от главного здания. Сошли в полуподвальную комнату: стены на высоту человеческого роста были свежевыкрашены масляной кофейного цвета краской. На треножнике стоял цветочный, ведра на два земли, вазон, откуда, видимо, давно вырвали высохший цветок; окаменевшую, в трещинах, землю усыпали окурки. Вакер увидел открытую в другое помещение дверь: там на раскладушке кто-то спал, укрывшись казённым, без пододеяльника, одеялом. Из другой двери появился Шаликин - он выглядел измотанным, однако рассмеялся дежурно-дружелюбным смехом: - Быстры вы, журналисты, быстры-ыы! Опять с вами трудность! - с видом несерьёзности пожимал руку Юрию, который, в свою очередь, кивал и смеялся - отметив это "опять". - Товарищ Житоров просит вас подождать его. Ну... до встречи! - и Шаликин увёл с собой парней, что привезли Вакера. Они скоро вернулись: двое зашагали к выходу, а один забежал на минуту в помещение, где стояла раскладушка. Там в глубине уселся на стул дядька в гимнастёрке, закурил и принялся, углубясь в занятие, пускать ртом колечки дыма. Вакер понимал, что это - ненавязчивое, косвенное наблюдение... Он с фамильярной беспечностью прохаживался перед окном, чей нижний край приходился вровень с асфальтовым покрытием двора; снаружи окно прикрывала литая решётка. Думалось: из-за своего происхождения, из-за того что дед по матери - видная кремлёвская шишка, Марат всегда был агрессивно-самоуверенным, чванливым. Их студенческую пору озарял знаменательный эпизод. Марат отбил у друга красавицу, которая приняла во внимание, из какой семьи Житоров. Вакеру пришлось удовлетвориться её подружкой - смазливой, тогда как та была неотразимо "изюмистой". Чёрное чувство давало себя знать, и однажды он не совладал с ним и расписал девушке: друг якобы рассказывает ему про все "штучки", какие они с возлюбленной выделывают... Девушка передала подруге, и, когда Юрий вечером входил в подъезд своего общежития, навстречу шагнул поджидавший приятель: ни слова не обронив, двинул правой в челюсть (занятия спортом не пропали зря). Он помог оглушённому Вакеру подняться и стукнул повторно - правда, уже вполсилы. Следовало ожидать продолжения - и Юрий стал униженно извиняться, после чего дружба возобновилась: перейдя в стадию своеобразной закоренелости... Положению Житорова он завидовал "опосредованно и условно". Юрия прельщало прилюдное сияние писательской роли, а Марат, при всём его значении и влиянии, сверкать на публике не мог. Но хотел бы, ибо, с таким самомнением, вероятно ли - не желать всеобщего поклонения? И он в угаре голодающего тщеславия силится вознести как можно выше свой транспарантик "Я служу!" - безудержно ретиво размахивая топором. Вакер в то время, в 1936-м, не знал всех интимных особенностей, расчётов, тёмных ходов сталинского творчества и полагал, что железная метла метёт не вовсе безвинных. Сажают и расстреливают, рисовалось ему, трепачей, разносящих слухи "с душком", рассказчиков анекдотов, прочую подобную "массовку", которой - как он себе объяснял - "в качестве упреждающего примера и из потребности серьёзного стиля" пришивают обвинения в контрреволюционных заговорах и даже в терроризме. Но и здесь немыслимо без "рамок", которые, подозревал Юрий, Марат испытывает на прочность, самоупоённо позволяя себе то, что запрещено.

21

"Запрещено ездить в обе столицы!.." - Прокл Петрович хмыкал, стараясь обмануть себя, что случившееся "смешно, ибо карикатурно-дико!", однако настроение держалось скверноватое. По возвращении в Изобильную он не мог побороть горькую оторопь и навестить Калинчина. Рассказать тому только то, что имело место, не увенчав это каким-либо разящим объяснением?.. Да они оба возьмут револьверы и застрелятся! По станице распространилось смущение: "Хорунжего в Питере отклонили!" Кто говорил: когда он уезжал туда, дорогу ему перебежал русак. Уж куда как несчастная примета! Другие толковали: "Чай, не Божий ангел - царю в окошко влететь. Как ни бился - не допустили. А родня князя и все друзья налегли гуртом. Обидели". Никто не мог измыслить, что сам царь "внахалку" выгородил князя Белосельского-Белозерского. К хорунжему пришли уважаемые казаки - с водкой. - Мы нынче, Петрович, не за делом, а по-душевному. С утра Зиновий-синичник на дворе: синичкин праздник! Запамятовал? Считалось: в этот день ноября слетаются к жилью из леса синицы, щеглы, снегири, свиристели и прочие птицы-зимники. Байбарин принял от Панкрата Нюшина большой короб с вырезанными из липы птичьими кормушками: подвешивать их на деревья в саду. С радушной возбуждённостью начав застолье, Прокл Петрович вдруг в гвоздящем самоедстве сказал: - Наделала синица славы, а моря не зажгла. Стало слышно, как дышат степенно задумавшиеся станичники, оставив на некоторое время выпивку и кушанья. Владелец двухсот голов скота, обычно нелюдимый, даже к близкой родне чёрствый Никодим Лукахин обиженно, словно за себя вступаясь, воскликнул: - Ну-ну! Не с корову синица, да голосок востёр! Общество за столом одобрило, и перед хозяином развили убеждение: его голос есть местное достояние подороже коровьих стад. В стаканы журчала смирновка, челюсти перемалывали тушёную воловью грудинку и сладкую жареную поросятину. Прокл Петрович не урезал себя и, когда пел со всеми казачьи песни, ощущал действительную растроганность, а не самопринуждение к ней. Поздно вечером проводив народ, который из-за гололёда двигался с тщанием (то и дело кто-нибудь остерегал: - А здесь, гляди, ужас как скользко!), он встал у ворот на улице. Справа и слева блестел, уплывая в полутьму, лёгший на землю смугло-серебристый слой. Луна бесконечно высоко над обрывками туч то ли стояла, то ли неслась в надменной небрежности. Прокл Петрович, памятью увлечённый в Библию, отдался сентиментальным наитиям: к нему, обиженному высокой гордящейся волей, привело людей прочное чувство, и чувство это - та самая Любовь, которая пребудет вовеки. На миг показалось даже, что, может, царь и правительство на то и господствуют спесиво, дабы их заботами росла Любовь. ...Менее чем через два месяца узналось о свирепой безмозглости - о грянувшем побоище перед Зимним дворцом. Прокл Петрович как раз разбирал российскую историю, словно ревизор - бухгалтерские отчёты. Когда-то, живя холостым, он предавался чтению: романы о благородстве, о страданиях, переносимых стоически, о бунтах против повседневной невзрачности погружали его в состояние изменчиво-безымянного опьянения, когда в груди струнила то ли болезненная, то ли сладкая судорога. Позже всевластие крестьянских забот удалило его от хмельного цветения сада. Но невольничьи свинцовые дни преображались дельностью составляющих моментов, хозяйство развивалось, и доход с тридцати семи собственных и с семидесяти взятых в аренду десятин позволил привлечь наёмных работников. Заманчивый сад вновь стал доступен. В последнее же время умственные поиски Прокла Петровича получили характер усиленно-упрямого правдолюбия. Обострённость внутреннего созерцания сосредотачивалась с иронически-стыдливой гордостью на образе прадеда яицкого казака, что родился в год Пугачёвского восстания, не ел ни мяса, ни рыбы, не пил ничего, кроме воды, временами носил власяницу, вериги и проповедовал по родне и соседям о "Воинстве Правды и Благодати". Должно быть, от шума его тоскующей крови и происходило незаурядное в мышлении и в действиях хорунжего. Когда он добыл из отечественной истории плутовски припрятанную подделку, запечатанную фальшивыми печатями, всё его существо прониклось неутолимой, особенного рода мятежностью. Сходив по щиплющему морозу к заутрене, он приказал запрягать, запахнул на себе поверх полушубка тулуп до пят и повалился в сани. Полозья полосовали в степи нежный пух снегов - Байбарин нёсся к другу Калинчину; хороня лицо в лохматый воротник, видел плотные серые, прибелённые поверху островки рощ, что, казалось, тихо плыли по сахарному полю. Невдалеке из-за заснеженной скирды взмыл степной орёл холзан, в какие-то мгновения поднялся далеко ввысь; теперь он виделся кратенькой чёрточкой и, однако же, величественно парил в молочной стуже неба. Перед закатом на северо-западе, на фоне перистых облачков по горизонту, разгляделись текучие столбцы дымков. Имение Калинчина звало блаженством тепла и обжитости. Михаил Артемьевич выбежал к саням, хрустко топча затверделый снег дорогими ботинками. Он обобщённо знал уже, что бросок друга в Петербург с суровостью отбит, но нынче услышал детали. Как жандармы и агенты охранки вломились в номер на Большой Вульфовой улице и офицер выхватил из ножен саблю (чего не было), как обшаривали вещи и карманы ходока, выкручивали ему руки, а затем препроводили до станции Тосно (что действительно было). Не дав хозяину опомниться, вставить слово, гость перескочил на свои исторические изыскания. Беседовали в райски натопленном кабинете, обставленном мебелью розового дерева; на венецианском окне - портьеры французской работы, у кушетки на паркете - текинский ковёр, на столе старый, елизаветинских времён, письменный прибор из малахита и серебра. - Представьте себе, читаю немецкое издание Брокгауза, со словарём, конечно, - повествовал Прокл Петрович, стоя около кресла и из-за живости настроения не садясь, - читаю и перечитываю одно и то же место и хватаюсь за голову: подлог, форменный подлог! Он призвал Калинчина "взяться за факт". В 1730 году умер царь Пётр Второй - последний мужчина из Романовых(1). Потом правили женщины; правила Елизавета, дочь Петра Первого(2). Она не произвела на свет продолжателей рода. Кому же она завещает престол? Одному из германских государей. Его зовут Карл Петер Ульрих фон Гольштейн-Готторп. Он родился от эрцгерцога Карла-Фридриха фон Гольштейн-Готторпа и его жены Анны, которая, как и Елизавета, была дочерью Петра Первого. Её выдали замуж в германскую землю, она перешла в лютеранство, стала эрцгерцогиней фон Гольштейн-Готторп и, родив мужу наследника, через три месяца умерла. Отец умер, когда молодому человеку было одиннадцать: он занял голштинский престол. И вот того, кто третий год являлся эрцгерцогом Гольштейна и остался им, Елизавета определила в российские императоры. Прокл Петрович продолжил тоном наболевшей, страстно продуманной темы: - Не подлог ли, что Карла Петера Ульриха фон Гольштейн-Готторпа преподнесли россиянам как Романова? Какой же он Романов, когда и его мать уже была не Романова? Извольте любить и жаловать нового русского царя Петра Фёдоровича! Даже его отца Карла Фридриха не оставили в покое в родовом склепе - окрестили покойника Фёдором. Байбарин ждал, что скажет его слушатель. Тот собирался с мыслями: "Надо будет у историков посмотреть. Если всё впрямь так..." Решив пока следовать намечающейся линии, проговорил: - Но такое... э-ээ... - Надувательство! - подсказал гость. - Предположим, надувательство - как его оправдывают? - Никак! Потомков Карла Петера Ульриха - то бишь Петра Третьего - и урождённой принцессы Софии Фредерики Августы фон Ангальт-Цербст называют Романовыми: вот и весь сказ. Калинчин, не веря, что дело и впрямь столь нахальное, почувствовал любопытство к истории, в которой был не силён. Впрочем, кое-какие вещи он знал: например, то, что София Фредерика Августа стала Екатериной Второй. - Что она немка, известно всем, - говорил гость. - Ну, а Пётр Фёдорович, люди-с полагают, р-русачок? Его мать Анна и та была русской лишь наполовину. Михаил Артемьевич остановил: - Не будем носиться с кровью. От сего исходит, знаете, запашок... - Никакого запашка нам не нужно! - гость, наконец, сел в кресло. - Мы лишь сделаем пометку: Пётр Гольштейн-Готторп, на четверть русский, и истая немка, кстати, его троюродная сестра София Фредерика, то бишь Екатерина произвели на свет Павла, коего ни один немец не мог бы не признать немцем. Эта кровь в дальнейшем сливалась опять же с германской, главным образом, кровью, но никогда - с русской! Опережаю ваши возражения! - Байбарин поднял руки, в то время как хозяин, что сидел на кушетке, почему-то перешёл за письменный стол. - Я первый же вам назову, - обращался к Калинчину гость, - назову множество чистокровных немцев, кои принесли и приносят пользу России, их имена вселяют уважение в сердце каждого честного русского. Немецкие замечу - имена! Возьмите министра Витте. Его мать русская. Но он не прячется под её девичьей фамилией, он - Витте, как и его отец! Михаил Артемьевич глядел выжидательно и отчасти растерянно. - Во мне, по предкам отца, татарская кровь есть. А мать матушки - из семьи евреев-выкрестов... Байбарин поспешно кивнул - он вёл не к вопросу о чистоте породы. - Я об ином! Прошу вообразить, что правда не была скрыта и все у нас знают: с 1761(3) года, с Петра Третьего, Россией правят самодержцы Гольштейн-Готторпы. Вдумайтесь! Было видно, что Михаил Артемьевич вдумывается. Гость нетерпеливо сказал: - В войну с Наполеоном армия, народ не доверяли ни в чём не повинному талантливому Барклаю де Толли, и царь заменил его Кутузовым. Но если б народ знал, что сам царь-то - Гольштейн-Готторп?! Калинчин прищурился с многозначительностью и неопределённо сказал: - Картина, однако-с! Прокл Петрович развёл руки ладонями кверху, выражая скромную покорность: - Я не оспариваю выбор Елизаветы... - он устало вытер платком вспотевший лоб и положил руки на подлокотники кресла. - Я, гм, о непристойности. Пристойно ли, что народу втирают очки, будто им правят Романовы?

22

Тепло прожорливых печей перенасыщало вместительный крепкий дом, а кругом него воздух был выстужен до мёртвого каления, вширь и вдаль отсвечивали под строгой луной снега, над ними курилась сухая морозная дымка, и оставленный зайцем-беляком помёт через минуту превращался в россыпь твердейшей гальки. Поглядеть оттуда, из глухой январской степи, на горящие окна имения, и пронижет чувство уверенной, сгущённой жизни, что господствует средь отчуждённости темноты и непереносимого холода. В комнате, освещённой двумя люстрами с восковыми свечами, сидящий в кресле человек оживлённо обращается к другому, что устроился за изящным первоклассной работы письменным столом: - Если бы Россия, народ знали, что слова: "За веру, царя и отечество!" означают, по меньшей мере: "За веру, Гольштейн-Готторпа и отечество"? Или точнее - "за Гольштейн-Готторпа и его вотчину"(4)? - Ах, вот вы к чему... - уяснил угол зрения человек за столом. - Но ведь терпели же Екатерину Вторую. Замечание, по-видимому, только обрадовало собеседника: - А вы учтите немаловажное: что она немка - не скрывалось! Она была исключительно одарённый правитель, и ей неизменно сопутствовал успех. Но и при её успехах разбушевалась Пугачёвская война, трон под ней зашатался. Помимо других причин, народ подхлёстывало на войну то, что царица - немка. Недаром Емельян противопоставился ей в роли русского государя Петра Фёдоровича, - последние слова Байбарина окрасила горькая ирония. - Если бы народ, - вырвалась у него вся пронзительность сожаления, - если бы народ знал, что действительный "Пётр Фёдорович" плохо говорил по-русски, что его папаша "Фёдор" был на самом деле Карл-Фридрих... За зашторенным окном тихо запел ветер, он наращивал силу и разыгрывался по равнине, вылизывая промёрзшие плотные снега, жемчужно-серые и мерцающие в темноте. Калинчин, подойдя к окну, отвёл портьеру в сторону. - Побеги "снежных растений", - так он выразился об узорах на стекле, пошли вверх. Значит, морозы продлятся. Прокл Петрович, будто они говорили о морозах, продолжил тоном подтверждения: - Конечно!.. Потомки Екатерины не были умелыми правителями. Их неуспехов страна не простила бы Гольштейн-Готторпам. Следовали бы войны, подобные Пугачёвской, и... Калинчин бросился к письменному столу, словно самым важным сейчас было сесть за него: - Но ведь это же сплошь усобицы! Да нет, невозможно! К нашему времени не осталось бы ничего... - он кивнул вправо, указывая одной рукой за спину, а другой - влево, на покрытую богатыми драпировками стену. - Что я и хотел до вас довести! - гость довольно улыбался; он вытянул руку и тоже показал вправо, а затем влево: - Не только этого, но и всей великой державы с Петербургом и Москвой, с необъятностью от Балтики до Тихого океана, с бескрайним разлётом на север и на юг - не было бы! В её нынешнем виде и внутреннем состоянии, - уточнил он со сварливой твёрдостью. - Ибо великая, величайших просторов и природных богатств, с могучей армией и так далее, и тому подобное... держава почти полтора века держится на пошлом обмане! Хозяин кабинета поглядел на собеседника так, будто тот площадно выругался при дамах. Потом он как бы убедился, что дамы не услышали, и холодно произнёс: - Ну, это натяжка! - Какая же натяжка, если вы сами только что сделали вывод? Михаил Артемьевич сидел за письменным столом в некотором замешательстве. После продолжительного молчания сосредоточенно взял со стола колокольчик: - Что же я... пора закусить перед ужином... Слуга средних лет, держащийся очень прямо, принёс пузатый графинчик водки, солёные помидоры, грузди, сельдяные молоки со свеженарезанным луком, политые лимонным соком и обильно поперчённые. Приятели пропустили по рюмке, и, когда остались одни, Прокл Петрович, высосав налитой ядрёный помидор, сказал: - Всё совершенно логично! Самодержец держится на обмане - то есть держава держится на обмане, и потому меня, приехавшего с жалобой на обман, прогнали и унизили. - М-мм... - Калинчин помотал головой. - Слишком упрощаете. Это называется вульгаризация. - Отчего же вульгаризация? - Байбарин, на минуту отрешившись, полузакрыв глаза, высосал второй помидор. - Глядите в корень! Гольштейн-Готторпы знают, что распоряжаются страной, а правильнее - владеют вотчиной, используя чужую фамилию. Знают, что если это откроется народу, он будет не особенно доволен. Так как же, при таком важном, страшно важном обстоятельстве, они могут считать народ своим, испытывать к нему участие? В тесные черепа этих не блещущих способностями ограниченных немцев вместились Белосельские-Белозерские с их понятными аппетитами, но ни за что не вместится образ народа-исполина. Для них это неинтересная тьма-тьмущая безгласных, что существует, дабы приносить доход и, по приказу, превращаться в послушные полки. С точки зрения Гольштейн-Готторпов было бы бестактно, некрасиво и, кроме того, даже опасно встревать между Белосельскими-Белозерскими и русской чернью, на которую те, в силу происхождения, имеют гораздо больше прав. Михаил Артемьевич встрепенулся, будто желая заспорить, после чего внимательно взглянул на рюмку... Заев водку груздями, хрустнувшими на зубах, он поддел вилкой и отправил в рот сельдяную молоку. Ему было вкусно и хорошо. Гость мрачно сдвинул брови: - В Петербурге мне рассказали, как во дворец приходит караул - оберегать ночной покой государя императора, - и начальнику караула, офицеру-гвардейцу, приносят ужин из царской кухни. Он на глазах солдат ест с серебра французские тонкие кушанья, а солдаты ждут, когда им приволокут из их казармы котёл с кашей. Прокл Петрович убеждённо выделил: - Это очень по-немецки! Я рос в Лифляндии - так там управляющий барона-немца, оказавшись на мельнице или у овина, где застало его время обеда, вкушал присланные хозяином цыплёнка под белым соусом, спаржу, угря, а батраки-латыши смотрели и ели горох. Калинчин сказал с горячностью, как бы оправдываясь: - Когда мне доводится есть с работниками - мы едим одно и то же! Правда, не спаржу и не угря под соусом, но и не один горох или картошку. Густые мясные щи - ложка стоит! - и... - Разве я этого не знаю? - мягко прервал, улыбаясь, собеседник. - Я говорю о том, что Гольштейн-Готторпы - не только по крови немцы, но и по усвоенным понятиям. Если вы скажете им, что они презирают простого русского солдата, они вас не поймут. По их представлениям, солдат должен получать достаточно простой питательной пищи. Зариться на то, что ест господин офицер?.. Ну не может же лошадь, жуя овёс, зариться на салат, который станет при ней есть хозяин? А если всё же позарится, то с этой лошадью явно что-то не то... Байбарин сжал кулак и трижды размеренно взмахнул им в воздухе: - Я не хочу сказать, что русские цари отнеслись бы к караулу благороднее. Они послали бы солдатам объедки - но со своего стола! И это было бы ближе русскому сердцу. Михаил Артемьевич воскликнул запальчиво: - Простая питательная пища - как бы не так! - в нём проснулось наболевшее. - Я имею верные известия с войны. Солдаты, завшивленные, голодные, страдают без самого необходимого. Лихоимство, воровство начальников страшнее всякого кошмара! Поставили столько гнилой солонины и прочего гнилья, что с мукой, куколем заражённой, - обошлось. В лазареты валом валит уйма людей - не до разбора, от чего именно болеют. - Он собрал все черты лица к глазам в чувстве жестоко обиженной совестливости. - Я так боялся скандала, позора - и попусту. Хотя солдатиков жалко!.. ох, как жалко! Постучав, вошла жена хозяина - пригласила ужинать.

* * *

Дочь-подросток Михаила Артемьевича и два сына не старше десяти пожелали взрослым аппетита, учтиво поклонились. - В кроватки, в кроватки! - поторопил их отец, похлопывая в ладоши. Подали мясной пудинг по-английски, масляно сверкающую румяную жареную колбасу. Хозяин, повернувшись к гостю, указал ему взглядом на сидящую напротив жену: - А моя-то Евгения Антоновна - дочь немца! Урождённая Ярлинг. Её предки приехали при Екатерине. Евгения Антоновна подтвердила, следя за тем, чтобы у гостя оказалась полной тарелка. Тот весело спросил: - А ваш батюшка не хотел бы взять фамилию Ярцев? Она смотрела непонимающе: - Зачем же? Он всегда повторяет, что он - немец. Он доволен. - Вот видите! - победно взглянул Прокл Петрович на хозяина, словно доказал тому что-то потрясающее. Затем последовал вопрос к Евгении Антоновне: чем занимается её отец? Оказалось, он управляет конным заводом близ города Кромы, разводит таких верховых лошадей, что хороши и в упряжке. - Прекрасная полезная деятельность! - воскликнул Прокл Петрович в сиянии счастья и перешёл на Гольштейн-Готторпов и на то, как был изгнан из Петербурга. Евгения Антоновна, слушая, вспомнила: её отец однажды выразился об Александре Третьем, начавшем, в ущерб Германии, сближение с Францией: "И такие гадкие немцы тоже, увы, есть!" Калинчин произнёс глубокомысленно: - Не диво ли дивное? - И было неясно, иронизирует он или искренне недоумевает. Выпивая и поощряя к тому гостя, отчего историческое разбирательство прерывалось, он вставлял, к сведению, что приобрёл в рассрочку локомобиль, купил племенных баранов... Глянцевитые щёки его раскраснелись - "хоть прикуривай!" Шея над белоснежным воротничком приняла лиловый оттенок. После очередной стопки его лицо вдруг стало сумрачно-вдохновенным: - Йе-э-эх-хх, собрал бы я по нашим степям полчища ребятушек - и, с боями, туда, на этих Гольштейн-Го... Го... и прочих Белосельских-Белозерских со всеми их Траубергами!.. - он скрежетнул зубами и занялся паштетом из телячьей печени.

23

В январе-феврале 1918 полчища ребятушек вовсю топали по степи. Имение Калинчина заняла "красно-пролетарская дружина", чистопородные быки, племенные бараны были зарезаны и, при помощи крепких пролетарских челюстей, спроважены в дальний путь. Локомобиль ребятушки разобрали до винтика, мелкие части ухитрились кому-то сбыть, а громоздкие не привлекли ничьего интереса и врастали в землю. Михаил Артемьевич поехал в Оренбург с жалобой и с просьбой к новой власти "сохранить остатки хозяйства для народных нужд". Он изъявлял согласие "при гарантии приличного жалования служить управляющим общественного имения". Удалось пробиться к Житору. Зиновий Силыч был в хлопотах: каждую минуту в городе ожидалось восстание скрывающихся офицеров и "сочувствующих", отчего в деловом вихре торопливости тюрьму наполняли заложниками. Калинчин был свезён туда прямиком из приёмной Житора. На ту пору восстание не состоялось - однако больше половины заложников (бывших офицеров, чиновников, лавочников) всё равно расстреляли. Михаилу Артемьевичу выпала пощада. Когда до обжившихся в его имении ребятушек дошла весть о гибели житоровского отряда, хозяина, со связанными за спиной руками, прислонили к стене мельничного элеватора и пересекли туловище пополам очередью из пулемёта.

...Теми апрельскими днями давний приятель Калинчина с женой и работником Стёпой, основательно помыкавшись, прибыл в станицу Кардаиловскую, где разместились делегаты съезда объединённых станиц, поднявшихся против коммунистов. Командующим всеми повстанческими отрядами избрали войскового старшину Красноярцева, и он со своим штабом стоял тут же. Улицы большой богатой станицы стали тесны от телег всевозможного люда, боящегося большевицкой длани. В налитых колдобинах разжижался навоз, и месиво бесперебойно хлюпало под копытами лошадей: верховые преобладали числом над пешеходами. Весенние запахи подавил аромат шинельной прели, дёгтя и конского пота. В какой двор ни сунься - всюду набито битком. Зажиточный столяр в светло-коричневом байковом пальто, владелец нескольких домов, повёл Прокла Петровича к разлившемуся Уралу. Дубы богатырской толщины стояли по грудь в говорливо бегущей воде, по зеленовато-синей шири скользили, дотаивая, льдины. Столяр указал рукой: - Гляди-ка! Разливом подтопило сарай, пустой курятник, вода подкрадывалась к крытому тёсом домику в два окна. Из неё торчал почерневший от сырости куст крыжовника, поднимались верхушки многолетних растений. Бросался в глаза яркий янтарь расцветшего желтоголовника - сам он залит, а цветок так и горит над водой. - Не боисься водицы - живи! - как бы неохотно снизошёл хозяин к приезжему и загнул такую цену, что тот минуты три молчал, а потом повернулся грудью к раздолью разлива и крикнул изменённым высоким голосом: - Ге-ге-э-эээй!!! Вдали отозвалось смятенным гамом: в воздух всполошённо поднялись стаи уток и гусей. Столяр, ни в коей мере не любопытствуя, с какой стати человек испробовал голосовые связки, задал вопрос: - Дак даёте деньги? Коли зальёт - без отдачи! Перед хорунжим открывалась неизбежность ночевать с Варварой Тихоновной под небесным сводом или, скорчившись, под пологом таратайки. Он мысленно сказал: "Господи, Твоя воля!" - и, ощутимо облегчив кошель, снял домишко на неделю. Раздобыв шест, доставал им из воды дрова, что выплывали из затопленного сарая. Перед тем как разгореться в печи, они несговорчиво шипели и исходили паром. Ночью прибывающая вода перелилась через порог. Хорунжий нашёл на чердаке и перетаскал в домик обрезки горбылей, чтобы положить их на пол, когда его зальёт... В эти дни распродавал имущество: оказался хороший спрос на скот, особенно на лошадей. С работником рассчитался в такой для себя убыток, что Стёпа задумчиво спрашивал свою душу: есть зацепка для обиды? неуж нет?..

* * *

Хорунжий ходил в довольно просторный, но требующий ремонта дом с обшарпанными дверями: в нём расположилось офицерское собрание. Здесь людно, так как можно сравнительно недорого поесть и выпить; непрестанно сшибаются громкие голоса, чья-нибудь рука оголтело разгоняет неисчезающие клубы зеленовато-серого махорочного дыма. Среди офицеров - бывшие студенты, учителя, служащие статистических управлений: кто причисляет себя к эсерам, кто - к народным социалистам, к меньшевикам, кто - к "вообще либералам". Между ними длятся дискуссии, но происходит стремительное объединение сил, лишь стоит взыграть спору с кадровыми офицерами, которые почти все монархисты. Прокл Петрович склонился над тарелкой с тощей котлетой и не сразу перенёс внимание на скромно подошедшего к столу прапорщика. - Прошу прощенья... - сказал этот юноша с возбуждённо-серьёзным мелких черт лицом, с мягкими усиками. Байбарин узнал сына своего друга. Антон Калинчин с началом германской войны поступил в юнкерское училище; пройдя ускоренный курс, провёл почти год на фронте. Он натянуто молчал, осыпаемый вопросами. Прокл Петрович, спохватившись, помрачнел в догадке. Молодой Калинчин рассказал о смерти отца: передали знакомые. У Байбарина душа не лежала к дежурным словам соболезнования пауза полнилась неловкостью, тяготила. Наконец прапорщик сказал: - Тут столько разговоров - у вас в Изобильной казаки красных перебили? Тысячный отряд Житора?.. И будто схватили самого? - Отряд не тысячный. А этого взяли! - в облегчении подтвердил хорунжий. Глаза у молодого Калинчина остро блеснули восхищением. - Так вы... участвовали?! Наши офицеры ужасно нервничают - правда про отряд или нет? Я вас познакомлю! Они представят вас атаману... Минут через пять за столом Прокла Петровича уже сидели, помимо Антона, ротмистр-улан - длинный, сухощавый, но с круглыми сочными щеками эпикурейца, есаул, чьё худое вытянутое лицо роднило его с щукой, и сотник - мужиковатый, с заснувшим в глазах выражением скупой улыбки. Байбарина теребили вопросами - в чём состоял, кем был выношен боевой план? - он опасался предстать хвастливым и слышал: - Ну хочется же знать!

24

- Я хочу знать! - приветствовал Марат приятеля, войдя в полуподвал, в котором тот изнывал больше часа. - Зачем ты рыскал там? Вакер изобразил раскаянное стеснение: - Пошёл просто так за стариком... ну, который у вас кормится. А он приплёлся на то самое кладбище... Откуда я мог знать? Он показал прокушенную овчаркой полу реглана: - Твои спустили на меня озверелых псов. Впору с жизнью прощаться... Дверь в смежное помещение была открыта, там слышали беседу, и Житоров кивком приказал гостю выйти во двор. Сейчас здесь было пусто. - Врёшь-врёшь-врёшь про дедуху! - стремглав выметнул Марат злым шёпотом. Старик - прикрытие! О моей работе вынюхиваешь? Юрий про себя вознегодовал: "Ни хрена не доверяет!" Обида невзначай натолкнулась на мысль, что Житоров пока не давал повода считать его неумным. - Посуди сам, - голосом и лицом Юрий выразил боль от душевной раны, - как я, нездешний, мог догадаться, куда старик тащится? - На калитке была надпись "Вход воспрещён"? Друг глядел с наглой наивностью: - Но дед-то прошёл... - Ты надеялся на незарытые трупы полюбоваться? А может, думал - мы там приводим в исполнение и тебе повезёт увидеть? Юрий, не имевший ничего против такой удачи, запротестовал: - Ты что - меня не знаешь?! В вашем аппарате не работаю - так уж и дурак? - Не виляй! У тебя нечистое любопытство к... - Марат вдруг забылся, на лице блуждала отвлечённо-неясная улыбка, - к работе со смертью... закончил он. "Работе со смертью", - повторилось в мозгу гостя. - Кому-у? - внезапно озверел Житоров. - Мне не хочешь признаться? У-уу, говнюк! Вакер почувствовал, что приятель перехлестнул и не только можно, но необходимо "взорваться". - Как власть преображает человека! - горестно съязвил, поморщился и добавил дрожливо-оскорблённо: - Ты сам - то, чем меня назвал. Друг между тем думал: "Что если Юрка (кто его знает?) окажется даровитым романистом?" Житоров сейчас жаждал двух достижений: заполучить убийц отца и увидеть изданный в Москве объёмистый роман о нём. - Не цепляйся к словам, - сказал мирно, но не без строгости. - Ты полез туда, несмотря на надпись, потому что знал: я тебя вытащу. Ты не ошибся. Но в нашей работе есть этика! - произнёс он с ударением. - Столичный хлыщ козыряет знакомством - вот как ты выглядишь. Нехорошо - спекулировать именем начальника. Гость удручённо согласился, думая: приятель мало что выжал из очной ставки двух бывших дутовцев, и оттого он в скверном настроении. Воспалённо-диковатые налитые кровью глаза начальника излучали сухой блеск. - Чем тебе дедуха зенки мозолит? Уходишь от романа, распыляешь внимание... Юрий возразил, убеждая: в книге может "сыграть" любая мелочь, привлёкшая творческое любопытство, какая-нибудь "случайность" будет в ткани вещи вовсе не случайностью, а... Он оборвал рассуждение, заметив, что Марат уже не слушает, и спросил как бы сам себя: - Почему его к вам в здание пускают? Ага - сторож. Но почему сторожем взяли такого старого, дряхлого? Житоров наградил себя, задавшись вопросом, полным презрения: "Если б твоего отца убили, мог ли бы ты питаться идеей отмщения?! Твоя стезя мелочи вынюхивать, немощных выслеживать. Несчастный чуть живой старик и тот не даёт покоя!" - Время идёт, я - на работе! - напомнив это приятелю, проводил его до ворот и пообещал навестить вечером в гостинице. По пути в неё Вакер размышлял: Марат чересчур эмоционален для его должности. Он слишком много пламени расходует на историю отца: то есть на семейное, личное дело. Дед - шишка: внучок и выступает эдаким смелым спесивцем. Опять же растили революционеры: было от кого поднасытиться властолюбием.

...А Юрия воспитывали во всепоглощающей любви к труду и к честному заработку. Он помнит ослепительный, щемящий сердце праздник: папа и мама подарили полусапожки телячьей кожи. Они пахли едко, кисловато - этот запах чарующе ударил в голову мальчика. В полусапожках полагалось ходить только на занятия (он занимался в начальном училище) и в кирху. Родители Юрия, немцы Поволжья, исповедовали лютерано-евангелическую веру, и, пробудившись, а также перед сном сын читал наизусть: "Ich bin klein, mein Herz ist rein", "Wen ich liebe? fragst Du mich. - Meine Eltern liebe ich..." ("Я мал, моё сердце чисто", "Кого я люблю? - спрашиваешь Ты меня. - Моих родителей люблю я...") Семья жила в Покровске Саратовской губернии, имея деревянный оштукатуренный в четыре комнаты домик с огородом, садом и коровником. В воскресные дни Юрий обувал старые грубые башмаки, что в своё время перейдут к младшему брату, и помогал матери везти на базар тележку с молочными продуктами. Родившаяся на Волге мать изъяснялась по-русски коверканно: - Фкюсный слифки, сфежий сметана! Ошень дешёфый! Приятной внешности мальчик в заботливо заштопанных носках, в опрятном костюмчике с заплатками на локтях и на коленях жгуче стеснялся выговора матери и своего облачения, которым он был обязан неукоснительно повторяемой дома мудрости: "Разумная скупость - не глупость!" В каникулы Юрий отправлялся в Саратов, расположенный на другом берегу Волги, напротив Покровска, и подрабатывал, продавая на улицах газеты. Любопытство подбивало заглядывать в них. Кражи, побег из тюрьмы, поджог, приткнувшийся к свае причала утопленник - всё это выпестывало изумлённое влечение к кругу тех, кто пишет о таких тёмных, мрачно-щекочущих случаях... Страшась её хрупкости, он прятал от всех мечту стать газетчиком. Украдкой на клочках бумаги, сожалея, что этого не случилось действительно, писал: "Сообщение в газету. Дворник Клим застал свою жену с каким-то человеком. Человек быстро одевался, а дворник ругал его и бил, человек дрался тоже. Когда он убежал, Клим зарезал свою жену ножом. Пока больше ничего неизвестно". Юрий изощрял хитрость, терзаясь - куда прятать "сообщения"? И выискал место: взобравшись по лестнице к крыше, засовывал клочки под черепицу с краю. Теперь под этой крышей проживает младший брат со своей многодетной семьёй, а отец и мать занимают особнячок поодаль от главной улицы Энгельса (так ныне зовётся Покровск). Отец с молодости был фельдшером и по-русски говорил почти чисто. Осенью 1918 его мобилизовали в Красную Армию, но на фронт он не попал - служил в саратовском госпитале. Приезжая домой, плавно спускал со спины на пол мешок с прибережённым пайковым продовольствием, мыл руки и лицо над лоханью - мать понемногу подливала ему на ладони тёплую воду из кувшина. Он садился за стол, и в его движениях, во всём облике объёмистого в торсе мужчины с крепкой куцеватой шеей, с педантично подровненными проволочными усами, так и сквозило внутреннее равновесие. - Шнапс! - произнёс он однажды слово, которого никогда не произносил за столом, ибо существовали известные дни, в какие подавалось спиртное. Мать, чьё замкнуто-заурядное лицо оживлял всегдашний суровый огонёк в глазах, помешкала, затем нехотя направилась в другую комнату, но возвратилась уже привычно скорым шагом - с аптекарской фляжкой самогонки. Отец, заботливо-внимательный, каким выглядел нечасто, молчал; перед ним оказалась тарелка гречневой каши. Протомившись со вчерашнего вечера в истопленной печи, она стала рассыпчатой и малиновой. Он налил себе гранёный стаканчик и, подняв его в крупной короткопалой красноватой руке, сказал с напряжённым восхищением: - Эта власть нам много лучше, чем были! Я хочу выпить на здравие Ленина! он неторопливо, как что-то приятное, вытянул самогонку, так же неспешно съел свежепросоленный огурец и поведал: несколько дней назад, 19 октября 1918 года, Ленин и советское правительство даровали немцам Поволжья автономию. До этого семью трепали треволнения. Увязнув в войне с Германией, Николай Второй, прячущийся под русской фамилией, всё явственнее видел над собой и своим семейством дамоклов меч. Кровавая неудачная война закономерно выливалась в рост ненависти ко всему немецкому, а государство не могло не подливать масла в огонь - поощряя массы к продолжению бойни. Состояние умов стало донельзя податливым к воздействию противонемецких разоблачений, и стоило бы разнестись вести, что Романов - вовсе не Романов, а фон Гольштейн-Готторп, - случился бы сабантуй, сравнительно с которым немецкий погром в Москве 27 мая 1915 показался бы мелким хулиганством. Самодержцу, что попал, точно кур в ощип, не оставалось ничего иного, как выказывать русский патриотизм первой пробы. Российским немцам воспретили собираться в количестве более трёх. Запрет пал на немецкий язык в публичных местах, были запрещены и проповеди на немецком языке, и музыка германских композиторов, включая Баха и Бетховена. Но вскоре это приелось публике. Её раздражала кормёжка всухомятку, требовалось размочить жёсткое недовольство слезами, и государь нашёл, что их может дать в обилии немецкое тягловое сословие, привычное к пролитию пота. Монарх подписал указ о ликвидации немецких сёл и отправке сотен тысяч российских немцев в Сибирь. Это должно было осуществиться в апреле 1917, но Февральская революция, упразднив царское предписание, отвлекла публику на другие дела. Однако ура-патриотизму не давали остыть, а, наоборот, его принялись подогревать со свежими силами, и немцы знали, что о выселении могут вспомнить в любой момент. Большевики, прежде всего, стали известны своим Декретом о мире, а когда они и вправду замирились с Германией, многие немцы-россияне, особенно в сёлах, склонились к тому, чтобы ощутить себя красными или хотя бы краснеющими. Ленинский же Декрет об автономии дал то влияние, которое прошло сквозь сутолоку всего противоречивого относительно большевиков и нашло верный приют в немецких сердцах. Ленинцы называли Российскую империю тюрьмой народов, заявляя о сочувствии нациям, что жаждали самоуправления и независимости. В восемнадцатом году ещё ни одна коренная народность России не получила автономии (если не считать тех, которые сами провозгласили свою независимость). Но для немцев Поволжья коммунисты создали автономную область - причём немцы в ней тогда не составляли большинства. Предвосхитим ссылки на то, что пылала Гражданская война и земли, мол, других народностей занимали белые. К концу 1918 советская власть была установлена на всей территории будущей Татарии, а на земле будущей Чувашии - и того раньше. Однако автономию татары обрели только в мае 1920, а чуваши - месяцем позже. В Карелии коммунисты повсеместно воцарились к марту 1918, но автономии карелы ждали до июня 1920. И башкиры, и марийцы, и мордва, и удмурты и все остальные коренные народы оказались отодвинутыми в очереди - а вперёд были пропущены немцы-колонисты. Автор этих строк - сам немец до седьмого колена - по воспоминаниям родни, по многим примерам знает, какими востребованными в ту пору сделались немцы победнее, попроще. Если бы ещё их причудливый говор не вселял в русского человека смешинку... Вот тут-то фельдшер Вакер, человек сравнительно грамотный, и поймал судьбу за бороду. Самолюбие воспламенило в Иоханне Гуговиче деловую сметку и подсказало, что не надо медлить со вступлением в партию. Он был выдвинут в губернский отдел здравоохранения, потом его направили в советско-партийную школу, а там и пошёл дальше по административной линии: с преобразованием Автономной области Немцев Поволжья в республику, стал одним из её руководящих работников. А Юрий из скованно-осторожного провинциального мальчика вырос в видного мужчину: когда - непринуждённо-развязного, когда - наглого, ведомого убеждением, что советская страна выделила ему самокатящиеся колёса. Он жил наполненно-ретивой жизнью, воспевая сельских активистов, геологов, пограничников или, по специальному заданию редакции, ехидно высмеивая какого-нибудь "разложившегося" комсорга, подобную мелкую сошку... Заглянем же в номер гостиницы, где многообещающий журналист потягивает густое "мартовское" пиво и лениво раздумывает: роман - не очерк, осуждённый на конкретику неповоротливого факта, а ему, Юрию, воображения не занимать. Оно и вывезет, коли Марат обмишурится с материалом.

25

Дверь распахнулась - Марат в макинтоше, в кепке, с портфелем в руке, похожим на сундучок, бросил сидящему на кровати Юрию: - Где сортир-то? Побыв в нём, под шум воды, заново наполнявшей бачок, пояснил удовлетворённо: - Работа - поссать забываешь! Потом с собой собирал, - встряхнув, он почти кинул портфель на стол, - и только на улице спохватился... еле добежал! Вакер улыбнулся со сладким сарказмом: - Зато теперь как приятно, а? Житоров не поддержал. Швырнув макинтош на спинку стула, остался в серо-стальной блузе - мужчина с фигурой физкультурника, с густыми тёмными бровями, сходящимися разлаписто и властно, с глазами ясными и жёсткими, лишёнными глубины. Небрежно и гадливо, будто делая по принуждению что-то низкое, он выхватил из портфеля круг копчёной колбасы, две банки консервов, бутылку водки - поставил её на стол так, что она упала и покатилась, и была ловко поймана Юрием. - Старообрядцы! - произнёс Житоров в окостенении злобы, глядя мимо стола и словно видя двух незабываемых до каждой их чёрточки людей. - Слаженно молчат! Мне совершенно и абсолютно понятно: им есть о чём молчать... Ничего - размотаю. Приятель про себя заметил: "Пытает их! Шепнуть в Москве кому надо?"(5) Мысль так озаботила, что он не сразу отдал другу бутылку - тот выдернул её из рук, водка забулькала в стаканы. - Один писатель любит повторять: французы называют водку "вода жизни", сказал Юрий с приятной лукавинкой. Житоров, морщась и не отрываясь, выпил полный стакан, отхватил зубами кусок колбасы от круга и, нетерпеливо жуя, уронил: - Привыкаю... Вакер, имевший вкус к выпивке, помнил, что друг спиртным не баловался. "Значит, разговорится!" - сделав вывод и показывая, будто его интерес витает вокруг иных предметов, сообщил: - В ресторане внизу иногда чебуреки жарят - объеденье! Куснёшь свеженький, а в нём такой сок - ум отъешь! Распорядишься, чтобы пожарили? Марат благосклонно кивнул, и он выглянул из номера. Разумеется, в гостинице знали о приходе важнейшего начальника: по ворсистому ковру коридора прогуливался взад-вперёд директор, потирая руки так, будто они отчаянно зябли. Услышав просьбу, он игриво издал горловой смешок, вытянул губы трубочкой и, точно сам безумно захотев чебуреков, пустился бегом проследить за их приготовлением. Юрий придвинул к столу кресло, уселся с вальяжностью и как бы нечаянно проглотил свою порцию водки. Житоров сказал в перегоревшей ярости: - Здешняя ЧК столкнулась с этим под конец девятнадцатого года. Сторож трупами откармливал свиней! - Х-хо?.. - выразил любопытство и удивление приятель. - Скороспелых свиней сальной породы. Семи месяцев были уже по шесть пудов каждая... У выродка этого - лачуга, сарай в слободке. Расстрелянных откапывал... - он поморщился и пересилил себя, чтобы не плюнуть на пол, да что их откапывать? они только присыпаны землёй - каждую ночь новые добавляются. На ручную тележку клал, прикрывал хворостом, увозил, разделывал, кормил... Собрался резать свиней, как его взяли. Расстреляли вместе с женой! Рассказчик выпил водки и утёрся рукавом: - Не могу есть! Вакер изобразил уважительное понимание. Сам он закусывал как ни в чём не бывало. - Брали в сторожа другого - знал, за что предыдущий расстрелян. И тем же самым занялся! Пустили его в расход со всей семейкой: с бабой, с тёщей, с сыном - тот в комсомоле состоял, ублюдок! А в двадцать первом оказался в сторожах ловкач - на свиней не отвлекался. Свежие трупы шли у него на пирожки и котлеты. Продавали жена и дочь-девчонка... - глаза Житорова округлились в ледяной недвижности. Всех историй, эпизодов, деталей раскрывать не буду, уже хватит для твоих ушей... В наше время сторожа обшаривают, раздевают и разувают трупы. Расстреливать за это не имеем права, но нашему аппарату противно, что это делается. Так дед Пахомыч - уж как за ним следили! - чист. По тому профилю, о чём мы говорим, это пока единственный случай в истории местных органов. В голове журналиста всплывало услышанное о детоубийствах, о людоедстве в жуткий голод 1921 в Поволжье. Не забылся, разумеется, и недавний тридцать третий год, когда, по причине коллективизации, из-за голодухи так же прибегали к человечинке. История сторожей, чья жизненная мотивация непонимания не вызывала, заострила мысль на вопросе: впрямь ли старичишка - иной? а если да, то почему? Судя по рассказу, расстрелянные поступают на кладбище не голыми. Пиджаки, конечно, с них сняты - но рубаху содрать, дюжину подштанников... Сбыл - вот и приварок. - Он верующий? Не сектант? Перед тем как ответить, Марат налил стаканы и поставил пустую бутылку на пол. - Иногда перекрестится - что ты хочешь от старика? Но ни в церковь, ни в молельные дома ни старуха его, ни он не ходят. Причину его честности я знаю. Это - воспринятое в революцию талантливое партийное слово из талантливых уст! Умело скрывая иронию, журналист сказал проникновенно: - Ты знаешь - это действительно трогательно. - Он общался с моим отцом! - внушительно произнёс Житоров, и Юрий испытал радость разгадки: "Ах, вот откуда такая симпатия..." - Думаешь, я не проверил, что он не врёт? При его годах он совершенно точно описал портрет моего отца: множество морщинок у рта, цвет глаз тёмно-карий, даже - что на подбородке нервно билась жилка! Передал, как отец обращался к нему: "Я прошу вас понять..." - произнеся фразу, Марат постарался отобразить убеждающую жаркую искренность. - Имелось в виду понять, что жизнь при социализме - это ни на что не похожая заря... Вакер коснулся о старике: он и до революции служил сторожем? - Да, но не на кладбище. А создался губком - пошёл в истопники здания и заодно в сторожа. Официант доставил на подносе горку чебуреков, только что извлечённых из кипящего масла. Обрадовала глаз маркировка на бутылке коньяка: "Очень качественный, старый, светлый". Житоров сейчас говорил о приятном и потому не остался глух к соблазнительности чебуреков. Взяв один и предусмотрительно подув, он осторожно надкусил его, втянул ртом сок. Друг был польщён редкостным простодушием замечания: - И гурман же ты, Юрка! Ну как тебя не уважать? Застолье протекало своим порядком; отнимая руку от опустевшего стакана, Марат восклицал: - Уф-ф, отпускают нервы! - и: - Фх-хы, хорошо! Он вдруг признался - видимо, поверив в это, - что и сам хотел позднее "угостить" друга Пахомычем, который, несомненно, обогатит роман. - Но ты прыгу-у-ч! Уже сунулся, уже полез, и я... - Приревновал! - договорил Юрий улыбчиво и кротко. - Ладно, пусть так. А живёт он, я тебе скажу, на бывшей Воскресенской (теперь Пролетарская), дом номер ... Отрада дышала в подробном рассказе о том, как он, Марат, расспрашивал Пахомыча о встрече с отцом. Человек погрузился, словно в целебную и возбуждающую воду источника, в своё незабываемое... Прощание с отцом под алыми знамёнами на вокзале, оркестр исполняет "Интернационал". Отец в солдатской шинели, в белой папахе молодцевато вскакивает в вагон... А семь или восемь дней спустя - "траурное", под теми же красными флагами собрание в бывшем епархиальном училище. Марата и мать, заплаканных, придавленных бедой, усадили в президиум. Новый вожак оренбургских коммунистов, напрягая лёгкие до отказа, будто командуя на плацу, провозглашал с пафосом: "В этот скорбный и торжественный час мы клянёмся революционной памяти товарища Житора..." Когда, наконец, все речи и клятвы отзвучали, мать, промокая глаза платочком, стала напоминать руководителям: надо привезти тело комиссара для погребения... Её заверяли: "Это вне сомнений!", "Священный ритуал Революции...", "Красных героев ждёт вечная память!" Каратели воротились из Изобильной с предлинным обозом: зерно, яйца, сало, разнообразное имущество. Мать услышала: "Их там, порубленных, всех зарыли в одной яме. Нынче не зима, покойник уже не терпит... Как же мы, на боевом задании, будем копаться-искать?" С братского захоронения привезли мешочек земли, в Оренбурге выбрали место, высыпали её там и объявили: это считается могилой павших героев, и тут будет возвышаться памятник! Марата с матерью из их квартиры переместили в дом поплоше, заселённый низовым составом, дали две смежных комнатки; кухня предназначалась на полдюжины семей. Никто уже не обслуживал вдову и её сына, она сама ходила в распределитель за пайком. - А то и в очереди стояла... - проговорил Житоров зловеще, и неизбывная обида отразилась в игре лицевой мускулатуры; лоб и щёки стали серыми. Страдания, правда, не затянулись. Дед по матери устроил переезд в Москву, их поселили в гостинице "Метрополь", где тогда проживали многие из руководства. Мимоходом к фамилии приросло окончание "ов". - И всё встало на свои места! - сказал Юрий весело, будто ничего так не желая, как отвлечь друга от тягостного момента. Про себя договорил не без зависти: "Опять окружили заботой..."

26

Заботой хорунжего было "показаться" командиру повстанцев Красноярцеву так, чтобы тот почувствовал, несмотря на возраст Прокла Петровича, его полезность и дал бы приемлемую должность. Антона Калинчина послала судьба: он представил его офицерам, которые замолвят за старика золотое словцо. К нему так и пристали с расспросами о западне, устроенной Житору. В столовой офицерского собрания густой махорочный дух мешался с крепким пованиванием множества отсыревших сапог; где-то на стекле неистово брунжала, погибая от табачного дыма, муха. К столу Байбарина подходили новые и новые слушатели. Он поведал: казаки прознали, что отряд разделится и артиллерия направится к Изобильной по зимнику. Конный разъезд под началом Никодима Лукахина прорубил на её пути лёд на Илеке, чтобы красные не успели занять холм над станицей до подхода их основных сил по летней дороге. Как и ожидалось, основная часть отряда вошла в станицу первой и - прямиком к площади, к ограде, за которой затаились стрелки и скрывалась старенькая, но вполне зубастая пушка. Панкрат Нюшин, лучший умелец в обращении с ней, постарался, чтобы она жагнула картечью как можно убийственнее... Угостившись, красные побежали по улице, под перекрёстным огнём из-за заборов. А те, что были посланы в Изобильную по зимнику, ничем не могли помочь. Их колонна растянулась узкой лентой и оказалась зажатой между холмом и приречным лесом; тут их и перепластали. - Итог... - Прокл Петрович говорил тоном как бы извинения за то, что рассказ может показаться хвастливым. - Начисто аннулирована боевая единица: свыше семисот штыков и сабель, при четырёх пушках и двенадцати пулемётах. Ему зааплодировали. Ротмистр-улан, длинный и тощий, как Дон Кихот, но с круглощёким лицом эпикурейца, в продолжение рассказа с деловым самозабвением крякал и взмыкивал и за этим опустошил тарелку жирной ухи. Во внезапном напряжении подняв указательный палец, словно трудно добираясь до некой догадки, он просиял и выговорил изумлённо: - Спиртику хряпнуть в честь хорунжего? Отозвались слаженно и сердечно: - Беспременно! - Браво, ротмистр! Вот умница! - Да не даст спирту буфетчик... Захлопотали, побежали к буфетчику. Спирту, в самом деле, не достали, но принесли первача. Поначалу поднимали стаканы "за воителя", "за геройские седины", "за станичников - сокрушителей красной орды!" Затем стали брать размашистее: - За возрождение великой России! - За державу с государем! - За российские честь и престол! Кровь в хорунжем кипела жизнерадостно и бесшабашно. Его приняли по достоинству, и сердце перегревал тот пламень, что, бывало, так и перекидывался в души слушателей. Прокл Петрович начал на возвышенно-ликующей ноте, не совсем учитывая её противоречие с тем, что говорил: - Господа, не будем забывать - народ пойдёт только за новыми политическими призывами! Слова "государь", "царь", "престол" лишь оттолкнут миллионы простых людей. И ни в коем случае нельзя их осуждать за это. Николай Второй совершил беспримерное в русской истории предательство! Не отвлекаясь на возникшую заминку, оратор взывал к разуму слушателей: законы России не предусматривали отречение правящего императора, и потому он, отрёкшись, тем самым соделал самое тяжкое преступление против государственного строя. В разгар труднейшей, жертвенной войны царь выступил первым и главным - впереди всех революционеров - разрушителем российской законности... Затосковавший вокруг озноб встряхнулся гомоном. Первым Антон Калинчин, нервно дёрнув ноздрёй, прокричал страдальчески-ломко: - Как можно так винить государя? Его вынудили отречься! - Никакой нажим не может служить оправданием. Законы предоставляли царю полную власть самодержца, - стал разъяснять Прокл Петрович. - Никакая угроза не оправдывает уход часового с поста. Присяга обязывает миллионы людей идти под пули. Тех, кто не выполнил долг, судят военно-полевым судом, объявляют трусами. Царь испражнился на головы людей, верных присяге, плюнул в святую память всех тех часовых, что погибли на посту. Сам он трусливо ретировался со своего поста... Кругом поднималось закрутевшее озлобление. - Чёрт-те что - такую гадость говорить! А ещё сединами убелён. - Самогоночка в голову ударила. - Что у пьяного на языке - то у трезвого, известное дело... Тесное окружение героя дня поредело. За столом остались Антон Калинчин, два казачьих офицера и улан. Тот спокойно предложил выпить ещё, махом опорожнил стакан, закинув назад голову, и, замедленно устанавливая взгляд в хорунжего, поделился: - Ненавижу социалистов - и левых, и правых, и каких угодно - но о царе вы правы. Припекло, и он бросил пост: рассчитывал - его ждёт райская частная жизнь. Никак не полагал, что его тут же - под арест... Есаул, продолговатым лицом напоминавший щуку, приподнял тонкую губу над торчащими вперёд зубами: - От вас я не ожидал! Ротмистр раздражённо вскинулся: - Я от германцев две пули принял, повалялся в госпиталях! И это обращено в пустой "пшик"! Кто был на войне не дурнем - увидели, чего царь стоит. Не умеешь управлять - назначь главу министров, дай ему всю полноту власти, особые полномочия! Поставь на этот пост твёрдого генерала, сам отступи на второй план. Престола же не покидай - не рушь устой устоев! - Со мной в госпитале, - продолжил, не успокаиваясь, улан, - поручик лежал один, из приват-доцентов, учёный по японской истории. Он рассказывал - у японцев как бывало? Во время боя князь сидит на холме позади своих войск, и каждый, кто оглянется, видит - князь на своём месте! Командиры командуют, а князь сидит спокойно, недвижно и этим замечательно здорово действует на войска. Так и наш народ привык, что в беломраморном дворце в Питере сидит царь-батюшка, Божий помазанник, всеобщий властелин - и на этом стояла и стоит русская земля! Исстари это велось и иначе не бывало! Офицер заключил в сердцах: - А тут вдруг сам царь и пренебрёг! По святому народному - копытом-с! - Вы что же, господа, - прапорщик Калинчин несказанно волновался, забыли, что на государя ополчилось всё окружение? - Ну и пусть бы свергли! - резнул ротмистр. - Это не сломало бы народных представлений о мироздании. Русские люди бы поднялись: вернуть престол царю! бей изменников! - Потому и не решились бы свергать, - сказал до сих пор молчавший сотник и по-мужицки поплямкал ртом, затягиваясь самокруткой. - А чтоб прикончить бузу в Питере, - проговорил с недоброй весёлинкой, - тамошних сил бы хватило. Но им нужен был ясный, прямой приказ императора - действовать по военному времени! Как в девятьсот пятом семёновцы - приказ был полковнику Риману: "Пленных не брать, пощады не давать!"(6) Есаул, помяв руки, словно проверяя, действуют ли они, с острым мучением в тоне воскликнул: - Почему государь не предложил престол Николаю Николаевичу? Тот унял бы и думу, этих трепачей-адвокатишек, и разнузданную шваль в солдатских совдепах! Прокл Петрович решил, что вышли на тот самый пункт, с которого следует повести изложение... - Ни отрёкшийся царь, ни Николай Николаевич, ни Михаил Александрович, имена он выговорил с лёгким презрением, - не годятся по той причине, что они - люди с чужими паспортами! Ротмистр, занявшийся жареной уткой, крякнул - то ли от наслаждения жарким, то ли от услышанного. Есаул и Антон Калинчин вперили в Байбарина пытливые взгляды, какими буравят человека, заподозрив, что он не тот, за кого себя выдал. Сотник, сидя в табачном дыму, как в коконе, ухмыльнулся хитрецкой мужицкой ухмылкой и почти прикрыл щёлочки глаз. Прокл Петрович, не замечая, что носком сапога отбивает такт, начал в тяжёлом вдохновении давно назревшего тревожного порыва: - Народ пребывал и пребывает в убеждении, будто это Романовы, тогда как это - Гольштейн-Готторпы! Он детально, красноречиво разъяснил, что государь одного из германских государств - герцогства Гольштейн - был лукаво преподнесён русскому народу под фамилией Романов. И при этом пресловутый Пётр Фёдорович у себя на родине естественно и законно оставался Карлом Петером Ульрихом фон Гольштейн-Готторпом. С того момента россиян из поколения в поколение держали в обмане. Убеждённые, будто ими управляют русские цари Романовы, они на деле являлись подданными немцев-самодержцев Голштинского Дома. На тех давил страх разоблачения - почему они и вцеплялись столь ревниво в рычаги неограниченного самовластия, ненавидели самоё возможность свободного народного волеизъявления. Во всех странах Европы, включая болгарскую и сербскую монархии, давным-давно действовали парламенты - и лишь в России до 1906 года не имелось никакого его подобия. - Представляете, господа, представляете?! - восклицал Прокл Петрович с огоньком, словно уверенный, что его возмущение разделят. - А до девятьсот четвёртого - вы только подумайте! - кого в России нельзя было выпороть? Лишь дворян, купцов первой и второй гильдии и немцев-колонистов. Есаул, оттопырив губы, процедил: - Порка и ныне полезна. Байбарин, глядя в его враждебно потускневшие глаза, произнёс с вкрадчивой подковырочкой: - На немцев цари, никак, пользу эту жалели... А что находили полезным для немцев? Собирать по Германии желающих и перевозить за счёт русской казны, относя сюда и кормёжку, в российские пределы. В паспорта вписывали гордое "колонист-собственник", - приводил подробности хорунжий. - Русские мужички загодя им дома строили. Немцам давалась бесплатно земля - в полное владение семьи, с передачей по наследству, разве только без права продажи. Давалась беспроцентная ссуда. Их освобождали от воинской службы и на тридцать лет освобождали от налогов. Он обвёл взглядом собеседников: - Ну, а что наши мужички имели и как им доставалось - полагаю, и без меня известно-с. Ротмистр раздумчиво вставил: - Случалось, едешь по немецкому селу - дома каменные, процветание. Ни одного оборванного не увидишь, лица самодовольные. Неужели, себя спросишь, это крестьяне? - Колонисты! - поправил Прокл Петрович и продолжил с насмешливым умилением: - Я вам, господа, фактики. Александр Суворов после своих потрясших мир побед, после великой своей службы был отправлен в ссылку за нелестный отзыв о прусских порядках в армии. Умер в опале. А немецкий офицер Беннигсен, изволивший на русскую службу пойти? Только за участие, под началом Суворова, в польской кампании 1794 года был произведён в генерал-майоры, награждён золотой в бриллиантах шпагой с надписью "За храбрость", получил другие награды и - главное-то! - получил тысячу с лишним крепостных! - Но это... - начал Антон Калинчин и потерялся; выражение у него было вопросительное и беспомощное, - это не могло быть терпимо... Байбарин развёл руками: - Но - происходило... Мы, со своей стороны, не отвлекаясь пока на все многочисленные подтверждающие примеры, упомянем хотя бы о Фабиане Остен-Сакене, который тоже воевал под началом Суворова и за участие в польской кампании удостоился золотой шпаги. Александр Первый назначил Остен-Сакена членом Государственного совета и возвёл в графское достоинство, а Николай Первый возвёл в княжеское, пожаловав ему в день своей коронации первый классный чин генерал-фельдмаршала. Остен-Сакен был награждён всеми высшими орденами империи. Когда же он состарился, царь, сохранив за ним жалование главнокомандующего армией, пригласил его на покой ко двору и приказал приготовить для него помещение в одном из своих дворцов. А вот как Николай Первый облагодетельствовал своего германского родственника герцога Ангальт-Кетенского. Тот промотал имение "Аскания" в Пруссии, и Николай подарил ему огромные владения в Новороссии. Самая крупная часть новой вотчины была названа "Аскания-Нова". В царском указе говорилось, что земли передаются герцогу "на вечные времена, с правом наследования, со всем, что имеется над и под землёй". Наследники герцога продали "Асканию-Нову" разбогатевшему немцу-колонисту Фейну. Его потомки стали известны под фамилией Фальц-Фейн. Их владение составляло двести пятьдесят тысяч десятин плодороднейшей земли. Если русский помещик, имевший десять тысяч десятин, слыл очень богатым - то что же сказать о немцах Фальц-Фейнах?..

27

Ночь стояла невозмутимо-тёплая; унавоженная размякшая дорога не пристыла, ручеёк, пошёптывая, торопился уклоном улицы. Хорунжий шёл к домишке у разлива реки и, казалось ему, улавливал в тесноте притаившихся жилищ чуткое напряжение людей. Бодрствовали они или спали, но ожидание беды, страх и живучесть надежды царили глухо и неотступно. Двор перед домиком заплыл речным туманом, который резче обозначался понизу: под ним угадывалась вода. Осмотрительно ступая в неё, хорунжий без всплеска добрался до крыльца, открыл дверь: пахнуло дровяной золой от протопленной печи, душной пресной сыростью и гнилью. Окно пропускало пригашенный лунный свет, и залитый пол слабо мерцал, на нём колебался крест оконного переплёта. На лавке различились очертания тёмного, большого, тяжёлого: от него накатывал мерно-напирающий звук, точно рукавицей раздували угли самовара. Варвара Тихоновна не услышала, а, несмотря на сон, почувствовала, что вернулся муж. Заворочалась, пробормотала ещё в дрёме: - Господи, спаси... - грузно приподнялась и сиповато-разбитым голосом спросила: - Не потопнем мы до утра, Петрович? Запутанный своими думами, он прошёл к лавке по доске, давеча положенной на пол, зажёг тряпичный фитилёк в блюдце с сальной жижей. - Ничего... Вот я тебе полкурицы принёс... Зная, что жена не переносит еду всухомятку, достал с полатей (больше некуда было поставить) бутылку кислого молока. Вынул из узелка и пшеничный сухарь, поджаренный на масле. Варвара Тихоновна, кряхтя, села на лавке: - Удумал чего... средь ночи кормить. Он в неловкости, что покинул её в гиблом месте, сказал ласково: - Намучалась - подкрепись. Она, перекрестившись, принялась за жареную курятину. Байбарин замер рядом на скамье, думая о том, что недавно было в офицерском собрании. Сотник со своей самокруткой, пуская ртом дым и глядя в его клубы, проговорил с показным равнодушием: - Вы сами-то что от царя претерпели? Прокл Петрович отвечал без промедления: - Я, позвольте, опять к истории. Ермолов, которого монарх удостоил вопросом, какую награду он хотел бы получить, сказал: "Государь, произведите меня в немцы!" Претерпел что-то Ермолов или нет, чтобы такое произнести? Возьмите - Карл Нессельроде сорок лет являлся министром иностранных дел России, госканцлером: и не знал по-русски! Каково-с? А наш великий Грибоедов, чьи предки - думные дьяки - Русью ведали, был у Нессельроде одним из служащих. Ротмистр кивнул как бы в согласии и сказал с оттенком превосходства, что появляется, когда у собеседника обнаруживается какой-нибудь "пунктик": - Ну-ну, понятно. Немцев и я не жалую. Но зачем их выставлять важнее, чем они есть? Не они же повинны в теперешней чехарде. Байбарин настойчиво определил: - Повинны немцы-самодержцы, которые обманом присвоили русскую фамилию! Полтора с лишним века они доводили народ до, как вы выразились, чехарды... Он вновь ринулся штурмовать чужой замкнувшийся разум: - Крестьян у нас - семь восьмых населения. И в какое положение их поставили - относительно тех же немцев-колонистов? Тем - по тридцать десятин земли на семью бесплатно! И прочее и прочее! А на семью русского мужика приходится в среднем четыре десятины. Да и за те он при царе - аж с отмены крепостного права! - вносил всё ещё выкупные платежи... Хорунжий затронул вопрос, в то время понятный, мы же поясним: Лев Толстой в статье "Царю и его помощникам", написанной в марте 1901, тщетно призывал отменить выкупные платежи, которые давно уже покрыли стоимость выкупаемых земель. Тем более не щадило хлебопашцев налогообложение. За недоимки уводили со двора последнюю овечку, выносили из избы самовар. К тому же, надо сказать и о так называемых натуральных повинностях, возложенных на русское крестьянство. "Повинности", подчеркнём, означало, что выполнялись они без какого бы то ни было вознаграждения. В них входило: строительство, ремонт дорог и мостов, перевозка на своих подводах казённых грузов, обслуживание почты, обязанность пускать на постой - кого укажет власть. Не имел русский крестьянин, даже в начале двадцатого века, и полной личной свободы, что представлялось Европе варварством. Переезжать с места жительства крестьянин мог лишь при получении паспорта, а на это требовалось разрешение. Посему не русским бы мужичкам называть царя батюшкой. Другой народ имел для того оснований поболее. Русскую же деревню, благодаря отеческому попечению, объяло великое оскудение. Историк-монархист С.С.Ольденбург и тот признаёт в книге "Царствование императора Николая II", что застой необратимо переходил в упадок. Историческая правда - а её запечатлели Глеб Успенский, Лесков, Бунин и другие умы - была в том, что жизнь в селе умирала. Наделы с годами лишь сокращались. Падало поголовье крестьянского скота, всё больше становилось безлошадных дворов. Сводились леса, и вместо дров на топку шёл кизяк из навоза, отчего поля лишались удобрения. Но и без того уже много лет количество хлеба на душу - не росло. Девяносто процентов крестьян едва кормилось собственным хлебом: везти на продажу было нечего. При неурожае тотчас распространялся голод, ставший неумолимо-частым массовым бедствием. Европа давно забыла о таком. Не голодали и немецкие сёла в России. Колонисты всегда располагали запасом зерна и богатели, торгуя им на внутреннем рынке, поставляя хлеб за границу. Так, предки автора этих строк отправляли в Италию пшеницу твёрдых сортов, где она шла на изготовление спагетти. Однако мы не довели до конца рассказ о содержательной беседе в офицерском собрании. Прокл Петрович, живописуя притеснения податного русского люда, всякий раз возвращался к тому, что Голштинский Дом "месил-месил, пёк-пёк и испёк невозможность не быть всероссийскому мужицкому бунту против помещика, чиновника, офицера и любого, кто кажется барином". На чём теперь и греются красные. Есаул смотрел на него, точно колол булавкой: - Отчего вы с нами сидите? Шли бы к эсерам! Я не их поклонник, но сейчас мы с ними, и это правильно. Так у них давно разобрано, чем мужичка оделить, как на путь наставить... - Я пойду к эсерам, - смиренно сказал Байбарин, - пойду ко всем, кому узость партийного мышления мешает увидеть: свержение монархии имело национально-освободительную подоплёку! - Вот вы говорите, - обратился он к сотнику, - бузу в Питере можно было б прихлопнуть - получи войска приказ. Но не мог, никак не мог царь пойти на то, что в девятьсот пятом делали Мин, Риман, Ренненкампф, Меллер-Закомельский. Тогда не воевали с немцами! Прокл Петрович усмехнулся усмешкой отчаянного терпения: - А в Феврале?! Стань известно приказание в народ стрелять, а тут и откройся, что не только царица - немка, но и сам царь - Гольштейн-Готторп? Что содеяли бы с семейкой? Оттого и хватил венценосца пресловутый "паралич воли". Никогда бифштексов с кровью не чурался, да вдруг потерял к ним вкус. - Не знаю, не знаю, может, оно и эдак, - с выражением уступчивости на круглощёком лице сказал ротмистр, - но сейчас-то, при нынешних наших делах, что нам в том? - Что нам в том? - повторил не без драматизма Байбарин, и прозвучал прочувствованный монолог идеалиста: - Сила - вот что! Та сила, которая в правде! Эту правду надо и самим уяснить, и простому человеку передать. Раскол у нас не между мужиками, с одной стороны, и теми, кто причислен к барам, - с другой. Нет! Не здесь быть гневу. Пусть гнев падёт на прямых виновников. Продажная знать и верхушка духовенства покрывали обман голштинцев, благодаря чему те поставили русских ниже своих пришлых сородичей, а другие коренные народы и вовсе держали в инородцах, насаждали юдофобию... - Вон оно что! - пригвоздил сотник. - Наконец-то вылезло, за кого стараетесь! - Примите к сведению, - разнервничался Байбарин, - я не собираюсь делить, кто выше, кто ниже: русский, башкир, еврей, калмык или камчадал. Есаул кашлянул; по его лицу, которое трудно было представить улыбающимся, скользнула тень усмешки. - Так это большевицкий интернационал. Что же вы всё обиняком да исподволь? Скажите, что агитируете за него. Прокл Петрович ощутил, как стиснулись его челюсти, он с усилием разжал их: - Большевики едут на обмане, и тут они - достойные восприемники голштинских деспотов! - объявил он в лицо ненавидящей закоснелости: - Те преподнесли им все условия для заварухи, подарили войну с её разором - как же мог не удасться красный переворот? - Вы ещё, ещё побраните красных-то, - ехидно поддел сотник, - безбожники, мол, кровопивцы, сволочь... И добавьте, что монархисты, духовенство, офицеры - таковы же. Есаул бросил ему с резким недовольством: - Это уже шутовство какое-то! - Он повернулся к Байбарину: - Вы, часом, не заговариваетесь? Если это не так, то вам или надо держать ваши взгляды при себе, или... - замолчав, он постарался придать злому лицу презрительно-уничтожающее выражение. Заговорил и ротмистр, несколько смешавшийся и насупленный: - Я отдаю должное изучению, знаниям, серьёзности... - адресовал он хорунжему, подбирая слова, - о неурядицах наших вы верно... немцы жирок у нас нагуливали, да-с... Но - пересаливаете! - он гасил возмущение вынужденной учтивостью. - Сказать, что мы жили в поднемецкой стране? Мой отец состарился на службе престолу! Образцовым полком командовал и пал в четырнадцатом году. А теперь, если по-вашему, выходит: у него и родины настоящей не было? По жёсткости момента, наступившего после этих слов, Прокл Петрович понял: сейчас ему предложат покинуть собрание. Он встал из-за стола и, обойдясь общим полупоклоном, направился к двери, чувствуя, как его спина прямится и деревенеет под впившимися взглядами. Его догнал у дверей прапорщик Калинчин, в рвущем душу разладе воззвал жалостливо: - Как же вы, а-ааа?! - и тотчас ушёл.

...Прокл Петрович, человек, можно сказать, весьма-весьма зрелый, несмотря на это - или как раз посему, - был больше ребёнок, нежели огромное большинство юношей. То, что он со своими взламывающими всё устойчивое, с "невозможными" мыслями открылся офицерам, которых впервые видел, выказывает его наивным или даже, на чей-то взгляд, недалёким. Но таким уж вела его по жизни судьба. После происшедшего он мучался сомнениями: по благому ли порыву разоткровенничался? Не разнежило ли громкое поначалу "чествование" и не взыграло ль у него тщеславие? Подозрения, надо признать, не вовсе беспочвенные поили душу разъедающей тоской, и он в сырой, подтопленной избе беспокойно полез в дорожный сундучок, достал Библию и затеял ищуще и углублённо проглядывать её в трепетно-скудном мерцании самодельного светильника. Заботливая тревога должна была разрядиться и разрядилась улыбкой удовлетворяющей находки. Он прочитал в подъёме заново обретённого восхищения: "Боязнь перед людьми и скрытность ставят сеть, а надеющийся на Господа будет в безопасности". Тряпичный фитилёк, вылизав остатки жира в блюдце, потух. Прокл Петрович укладывался так и эдак, страдая от неудобства любого положения, пока мало-помалу не впал в забытье. Проснулся он около девяти утра и увидел: вода уже не покрывает весь пол лишь у порога стоит лужа. Жена ожидала за столом, который оживляли сухари, луковица, вяленая очищенная рыба. Услышав, что службы у мужа не будет, так как "люди оказались не тех требований", она сказала в спокойном огорчении: - То-то я проснись - и у меня как ёкнет, и будто кто пальцем перед носом махнул. Прокл Петрович потирал рукой левую сторону груди: характерный жест человека, для которого крупное невезение - вещь не такая уж незнакомая. Мытарства извилистой дороги в белый стан выявили свою безнадёжную зряшность, и, однако, его поддерживала вера в то, что значение случая многосложно и проясняется не сразу. Жена заметила, что его глаза запали глубже, а морщины обозначились резче: - Только не горься. Разговор обратился к тому, что уже не раз обсуждалось. В далёком посёлке Баймак жила дочь Анна, чей муж инженер Лабинцов служил на медеплавильном заводе. Зять помнился старикам человеком обходительным - и куда же ещё оставалось им держать путь? Перекусив, хорунжий заторопился на базарную площадь - попытаться подрядить упряжку в сторону Баймака. На подходе к площади Прокла Петровича перехватил, выбежав из зданьица телеграфа, прапорщик Калинчин: - Господин Байбарин, вам надо срочно убыть из станицы! Такое делается... В глазах его тосковало пытливое сомнение. Терзаемый тем, что знал, он решился рассказать. Была оглашена сводка: на Кардаиловскую движутся силы красных. Офицеры дружно вспомнили высказывания "заезжего", и есаул предположил: он заслан большевиками, которых "так усердно ругал из неумелого притворства". Сотник, не исключая связи "гостя" с комиссарами, сказал, что видит "дело более тонким и тёмным: попахивает каверзами масонской ложи". Ротмистр нашёл эту мысль крайне любопытной... Не заставил себя ждать вывод, что "гостеньком" надобно заняться контрразведке. На счастье Байбарина, офицеры не знали, где он остановился. Прапорщик жадно всматривался в Прокла Петровича. Желание верить, что тот невиновен, едва держалось, разрываемое впечатлениями от услышанного вчера. Хорунжий, со своей стороны, был во власти скользких воспоминаний о Траубенберге. Тело даже как-то затомилось ощущением закручиваемых за спину рук. Соображение, что на сей раз, по причине иной обстановки, обойдутся, скорее всего, без этого и вопрос встанет не о высылке, утешало слабо. Поспешно, но сердечно поблагодарив Антона, он хотел идти хлопотать об отъезде - Калинчин задержал: - Отец дружил с вами - я так всё помню! Скажите... в том, что они думают... что-то есть? - его глаза глядели с ожесточённой прямотой, Прокл Петрович ощутил в их недвижности какую-то обострённую пристальность к малейшему своему движению. Как ни причудливо это было посередь взбулгаченной станицы, да в столь рискованный для него миг, он, сосредоточив себя в усилии особенной плавности, обнажил голову, поклонился Антону в пояс и прошептал: - Нет. - Так идите! - прошептал и прапорщик, но в горячке облегчения. - Я вас бабушка учила - в спину перекрещу.

28

За кормой ходко плывущей лодки вода тихонько шуршала, и завивались, торопливо пропадая, воронки. Гребец, не старше шестнадцати, столь сноровисто действовал вёслами, что поглядеть со стороны - они легче утиного пера. "Малый с иным мужиком потягается в силе", - подметил Прокл Петрович. Он и жена, закутанная в лисью шубу, устроились на кормовой скамье. Мы застали их в пасмурное послеполуденное время, когда небо стелилось над их головами старой сероватой ветошью. Лодка скользила вниз по Уралу, но, мнилось, стояла на месте - не отрывай только глаз от пологих всхолмков справа, что выступают верстах в двух от реки. От них до берега равнину изъязвляли промоины, глубокий овраг доходил до деревеньки. По вскопанным огородам перемещались впригиб к земле крестьянки. "Морковь, свёклу сажают, - определил Прокл Петрович, - самая пора!" Слева вдоль разлившейся неспокойной реки лохматились одичалые многолетние заросли бурьяна, подальше разбросались по низине одинокие вязы и вербы, а совсем далеко пролегла зеленоватая сизь раскрывшего почки ольшаника. На его фоне ехали шагом по ходу лодки четверо верховых. Баркас медленно настиг их, а когда стал обгонять, передний, ударив лошадь плёткой между ушей, послал её спутанным галопцем по косой линии к реке. За ним поскакали остальные. Все один за другим перегнали баркас; берег был топкий - из-под конских копыт летела слякоть. Передний всадник левой рукой натянул поводья, правой опущенной держа карабин: - Сюда греби-ии!! Лодка вот-вот поравняется с верховым. "Он не далее как в сорока саженях изрешетить нас ничего не стоит", - Прокл Петрович не успел это додумать, а парень уже завернул баркас поперёк течения и, усердствуя в жарком страхе, погнал к ожидавшим. Лодка плясала, переваливаясь через идущие вниз мутные волны, гребец, отталкиваясь вёслами, рывками бросал туловище назад, взглядывая на берег, выкручивал шею, и Байбарин видел на его виске темнеющий от усилий узел кровяных жилок. Разгорячённая лошадь тянулась губами к воде, но верховой, положив карабин на луку седла, дёргал недоуздком, не давая ей пить. На нём городское серовато-голубое пальто, чьи рукава заметно коротки для обладателя, в петлице - большой красный бант. - Из Кардаиловской едете, от белых! - крикнул человек утверждающе. Баркас увяз носом в хлюпкой грязи берега, течение относило корму. Прокл Петрович, по-бродяжьи невзрачный, в отёрханной тужурке, поднялся со скамьи и трогающим вдохновенным голосом, каким произносят поздравления, сказал, обращаясь к конному: - У моей жены, товарищ, страшная грыжа. Всадник брезгливо крикнул: - Всё врё-о-шь! Куда едете-то? - Мы - крестьяне-погорельцы. Приютились было в Кардаиловской, но дале жить не на что, а тут ещё грыжа у жены... Добираться нам, товарищ, до Баймака. Там живёт наша дочь. Другой конник, с кобурой на боку, сказал тому, что в пальто, главному: - Баймак ещё при Керенском был всей душой наш - красный! - Цыц, Трифон! - повелительно обрезал старший. - Перед тобой - белая разведка, а мы против неё вроде как дураки. А ну - тряхни их! Трифон неохотно спустился с седла, сапоги утонули в слякоти до середины голенища. Он запрыгнул в лодку, стал рыться в баулах, на мокрое днище посыпался запас вяленой рыбы. Байбарин как ни в чём не бывало помогал: развязал узел, показывая завёрнутые в бумагу и в холст иконы, мешочек крупы, ложки. Главный приказал с лошади: - Документы на это место! - и направил ствол карабина на носовую скамью. Прокл Петрович гладил рукой голову жены, обмотанную платком. - Никаких документов, дорогой товарищ, белые не дали. Бежали мы! Неуж они отпустили бы к нашим - к вам, к красным, товарищ? - Есть! - коротко крикнул Трифон, выхватывая из баула нетолстую пачку ассигнаций. Байбарин с горестной улыбкой заговорил, как бы ласково жалуясь: - Чем же я расплачусь с лодочником, товарищи дорогие? А нам ведь ещё до Баймака подводу нанимать... и ночевать кто же пустит за здорово живёшь? Меж тем главный, потянувшись с седла, цапнул деньги из руки красноармейца. Самый по возрасту младший из верховых, парень лет двадцати, указал плёткой на Варвару Тихоновну: - Шубу мне надо... это, как его... для подарка. Трифон, скрывая смущение, развязно закричал на женщину: - Весна вовсю, мамаша, а ты утеплилась, как на Крещенье! Чего удумала. Сымай - проветрись! Байбарин, огорчённо покряхтывая, стал стаскивать с жены шубу, а красноармеец ему выговаривал: - Ты-то чего смотрел? Она перепарится и ещё хуже захворает. Откуда вы, старые, так боитесь простуды? Ещё один конник в группке крикнул: - Лучше бы меньше пердели! - одет он был в шинель, чем-то выпачканную и оттого порыжелую, из-под туго натянутой кепки топырились мясистые уши. Трифон спросил Варвару Тихоновну: - Дочь, гришь, в Баймаке. А её муж там не в совете? - Не знаю, милый, - убито выдохнула женщина. - Коли в совете - пусть он тебе новую шубу реквизует! - назидательно сказал красноармеец. - А на нас не обижайтесь. - Я им щас обижусь! - закричал главный. - Они для меня - белые! Документов - никаких. Куда их пропускать? - Он двинул лошадь к баркасу, буро-чёрная грязь забрала её передние ноги выше колен. - Вот ты, старая, всё крестишься! А ну, поклянись Богом, что вы - не белые и к дочери едете? Варвара Тихоновна, оставшаяся в бешмете, расстегнула его ворот, вытянула нательный образок и крестик на шнурке, прижала к губам: - Как Бог свят, всё - правда! - произнесла скорбно и громко и осенила себя крестным знамением. У них, помимо денег и шубы, забрали одеяла, с Прокла Петровича сняли сапоги. Когда снимали, жена вскричала стонущим голосом: - Жалости у вас есть хоть напёрсток? Будто не услышали. Трифон уселся на своего широкозадого серого коня. Тихо переговариваясь, красные поехали шагом от реки. Лодочник-парнишка обрадованно схватился за вёсла - Байбарин приказал свистящим шёпотом: - Не двигайсь! Верховой в шинели с рыжиной повернул от группки вправо, пустил лошадь куцей рысцой вдоль реки, по ходу течения. Обернувшись, увидел: баркас покачивается на волнах на прежнем месте, всё так же увязая носом в болотистом берегу. - Чо не едете? - конник держал в левой руке снятую со спины винтовку: из-за лошади её не было видно с баркаса. Байбарин стоял в нём во весь рост: - Стрелять хотите, товарищ? - взял под руку жену, помогая ей подняться со скамьи, воскликнул звучным голосом: - Примем смерть от товарищей! Будут стрелять. Она молча стояла, привалясь к плечу мужа, подбородок у неё мелко дрожал. Три всадника застыли невдалеке. Они и тот, что проехал вдоль реки и караулил баркас, смотрели на ожидающих пули. - Лексан Палыч... - просительно позвал Трифон главного, - а-аа, Лексан Палыч? Тот безмолвствовал. Конный в шинели и в кепке обернулся к нему, ждал. Как бы не замечая его, старший тронул кобылу с места трусцой. Верховой в кепке помешкал несколько минут - озлясь, поднял лошадь на дыбы, плёткой высек на её шкуре рубец и поскакал за остальными. Парнишка, что всё это время лежал ничком на днище лодки, сел на свою среднюю скамью. Неловко - так было на него не похоже - ударил с силой по воде веслом: брызги осыпали лицо хорунжего. - Пронесло! Будешь сто лет жить! - ободрил тот парня с непринуждённой лёгкостью, не идущей к степенным чертам. Байбарин выглядел сейчас каким-то по-особенному крепким, так что крепкими казались даже его морщины. - А ты по шубе не плачь, - повернулся к вытиравшей слёзы жене, - плохо ли в бешмете? Подтрунивая над ней, разбитой волнением, он не мог скрыть щемящую жалость, ладонь поглаживала сукно её стёганой куртки, отороченной козьей кожей. Лодочник, всё ещё не отойдя от страха, грёб неровно, вода вскипала и пенилась от резких вёсельных ударов. Хорунжий полулежал на скамье, вытянув разутые обмотанные портянками ноги: - Определённого решения нас убивать у них не было. Это у того, в кепке, у лопоухого зачесалось - пострелять нас. Я почувствовал по его морде - как он глядел шакалом. Они поехали - он у вожака спросил, и тот согласился... Заново переживая случай, Байбарин давал выговориться счастливо отпустившей тревоге: - Лопоухий-то думал: мы мимо поплывём радостные, что живы, - и он нас от души пощёлкает... - Прокл Петрович хотел ветрено всхохотнуть, но смех вышел не совсем приятным, что он и сам заметил, возвращаясь к прежней рассудительности: - Когда мы разгадали, встали и объявили - стрелять в открытую стало не того, вроде как стеснительно... Изумление избегнутого конца ушло в возглас: - На каком тонюсеньком волоске держалась наша жизнь! - хорунжий вспоминал, словно любуясь: - Этот за вожаком следил-ждал... Крикни он: "Ну?!" Или просто махни рукой? кивни? Хех-х-хе-еее...

* * *

Баркас шёл серединой реки, обгоняя мелкие частые волны, под округло-заострённым носом бежал низенький вал. Справа по отлогому угорью раскинулась пашня. Добавляя к ней свежечернеющую борозду, пара лошадей тянула плуг, один мужик налегал на него, другой размеренно шагал обочь, погоняя запряжку. Прокл Петрович, поглядывая, мыслил: правильно ли, что в решающие минуты не открыл он огня? Короткая тужурка прикрывала на спине заткнутый за брючный ремень револьвер... Когда красноармеец Трифон рылся в имуществе, хорунжий ждал: "Захочет обыскать меня - выхвачу револьвер и хотя б этого убью!" Но Трифона нацелили на шубу Варвары Тихоновны, до настоящего обыска не дошло. "Если б они решили нас убить под конец, - размышлял Байбарин, - мне надо было, знай я, стрелять в красного, пока он в лодке. Возможно, при крупном везении, успел бы снять и вожака с лошади, но это - вопрос. А там нас изрешетили бы..." Он приходил к тому, что не стоит упрекать себя в нерешительности. "Или не верю я, что на всё - воля Божья?" Проверку вещей предвидел и нарочно, чтобы сразу нашли и удовлетворились, припрятал немного денег в баул. Гораздо больше сохранилось за пазухой. Когда более суток назад он, предупреждённый прапорщиком, прибежал к хозяину снятого домишки: "Нельзя ль нанять лодку?" - тот, любитель-рыболов, регулярно промышлявший осетра, повёл к баркасу. Момент был такой, что приходилось платить, сколько ни запросят (и хозяин не поскромничал). Однако поспешное согласие могло навести на подозрение, и Прокл Петрович недолго, но энергично поторговался. Хозяин послал гребцом батрачившего у него парня. Плыли весь вчерашний день, ночевали на берегу в пастушьем шалаше - паренёк двух слов не выговорил. Теперь, спустя не менее получаса после избавления, он перестал грести, как бы понукая себя, вдохнул и выдохнул воздух и обратил на Байбарина блестящие смеющиеся глаза-точки: - Ну-у-уу, взял меня страхолюка! Ка-а-к пуля-то, мол, долбанёт - чай, побольнее, чем кнутом стегнут! - Внезапно он захохотал во всё горло и не утихал минут пять. Затем сказал значительно, с суеверным трепетом: - А вы, дяденька, их на храбрость взяли! - тут смех снова стал душить его: Пуля-то, хо-хо-хо-о-оо... побольнее, чем кнутом... Хорунжий сменил его на вёслах. Варвара Тихоновна, считая в душе, что они спасены благодаря самообладанию мужа, тем не менее смотрела сурово в его лицо, упрямо собранное и порозовевшее в пригреве крепкой нагрузки: - Грех ведь - поклялась. Спаситель сказал: "Не клянитесь!" Занятый греблей Прокл Петрович выговорил, разрывая слова усилиями дыхания: - Не согреши...ла! Пра...вду сказала! К кому... едем? К дочери. И... разве мы - белые? Нет!

29

Совсем недавно, стремясь в штаб повстанцев, он уповал, что там он будет при месте, на него и жену выделят какое-то содержание. Он был бы доволен и должности штабного писаря. В неуёмном сердце раскалялись честолюбивые поползновения: постепенно влияя на передовых офицеров, посеять убеждение о единственном, чем можно одолеть красных с их заразными приманками, как то: "декрет о мире", "декрет о земле"... Надо пропагандировать, что большевики - это, во-первых, во-вторых и в-третьих: красный Центр! А его власть как раз и есть, вопреки сладкой лжи коммунистов, - самая хищная, самая опасная для трудового народа тирания! Дутовцы должны объявлять: они борются за то, чтобы не было никакого назначенчества сверху, а власть свободно бы избиралась на местах - при подлинном, а не на словах, равноправии наций, народностей и вероисповеданий. Увы, старому хорунжему не повезло на слушателей. Попадись ему более терпеливые, они услышали бы то, что могло заронить искру в сердца заядлых монархистов. "Господа, ваши взгляды, возможно, и восторжествуют! - заявил бы Прокл Петрович. - Когда народ опрокинет большевицкий Центр, когда вслед за гнилью аристократии выбросит вон всех сатрапов, всю назначенную сволочь и создаст местное самоуправление для защиты честно заработанной собственности, тогда, отнюдь не исключено, народ захочет избрать и монарха - вышедшего из гущи народной россиянина!.." Прокл Петрович затаённо блаженствовал, устремляясь раздумьями дальше... Кто более всего подошёл бы народу, как не отрочески чистый верующий человек, о чьей нравственности могли свидетельствовать монахи-постники, схимники, верижники, прозорливцы, пустынники?.. И виделся сын Владимир: доброе одухотворённое лицо, обрамлённое чёрными, на прямой пробор расчёсанными волосами до плеч. Был Владимир донельзя худ и очень высок - уже в шестнадцать лет на полголовы выше отнюдь не низкорослого отца. Учился в Оренбурге в классической гимназии - оставил. Ушёл прислужником к старцу-старообрядцу: жить по-Божьи. Через четыре года благословился у старца и у отца: отправился на север в скит. Однажды пришло письмо с берега Белого моря, из Сумского Посада: Владимир коротко сообщал, что для него счастье - жизнь послушника. Прокл Петрович, как он выражался, был религиозен "более внутренне, более индивидуально, чем традиционно". Нередко по полгода "забывал" говеть, пропускал службы, мог нарушить пост. Упрекая себя в легкомыслии, легкомысленно же оправдывался: "Неужели внешняя традиция столь важна, что я не могу надеяться на Твоё терпение, Боже?" Полагался на собственную связь с Господом, каковую ткал из самостоятельного осмысления святых книг, старинных икон, росписи храмов... Религиозность сына считал "чересчур повышенной", видел надорванность в том, что сын, вместо того чтобы стать примерным независимым товаропроизводителем на своей земле, устремился в отшельники. Перед германской войной зажиточный, ревностный в вере казак Никодим Лукахин отъехал в поморские скиты на богомолье. По возвращении пришёл к хорунжему. Беспрестанно пасмурный, никогда из близкой родни никого не похваливший, Лукахин расщедрился да как! У Прокла Петровича и Варвары Тихоновны так и зашлись сердца. Проясняя скупо мигающее лицо, но не в силах изменить привычно ворчащий голос, Никодим поведал об одном из святых мест: "Идёшь туда средь кедрача, и что же так благоухает? Кустарники! Тишь такая, и темновато - ну, будто и дня нет. Церковь маленькая стоит. Перед дверьми священник беседовает с молодёжью. Самый-то высокорослый повернись - гля, сынок хорунжего!" По рассказу Лукахина, Владимир, несмотря на полутьму, тотчас его узнал. "Как, мол, дома-то? здоровы ли? Выслушал - грит: слава Вседержителю! Входим в церковь - это и есть скит. Из кедровых брёвен воздвигнут в старину. Изнутри - белая резьба с позолотой, иконостас голубоватый. Снаружи воздух духовит, а тут и вовсе благость". Никодим описывал: священник служил молебен, "Владимир и такие же юноши запели "Христос воскресе из мертвых" - и что за отрада вошла в душу! Ну, наново родился". Лукахин повествовал о Владимире с неутихающей ласковостью: "Живёт он в таких трудах и смирении - праведным на меня веяло. Моление питает его. Окромя чёрного хлеба и супца с горохом, ничего не знает. Похлебал пресного - и сызнова на молитву. Огород мотыжит, коровье стойло чистит, дрова рубит на зиму, помогает тесать из гранита крест... Я его спросил: не устаёте, дескать, от такого житья? А он грит: здесь место - намоленное, и кому даден талан, тот здесь душой веселится..."

* * *

В пасмури закатилось солнце, что стало заметно по тому, как угас сочившийся сквозь облака ток рыхлого света. Тем временем разлив реки намного сузился: слева теснил косогор с бедным посёлком на нём, а правый берег и до того был всхолмленный. Течение убыстрилось. Парень, он опять взял вёсла у Байбарина, сейчас лишь чуть-чуть шевелил ими, направляя ход баркаса. Саженях в двух от него сильно всплеснуло, через минуту всплеск повторился за кормой. Парнишка жадно глянул на то место: - Таймень! Зда-а-р-рровый! Прокл Петрович улыбнулся: - Не сом? - Не-е! - гребец убеждённо, с лёгкой укоризной напомнил: - На перемыках-то таймень шарахает за чехонькой! Байбарин подумал: вот ведь взял в себя, живёт с этим и с этого не сойдёт... Мысли опять занял сын, который никак и родился со своим таланом. Прокл Петрович угнетённо признал в себе некоторую зависть. Смущала неотвязность соображения, что если бы не жена, не её нужда в заботе, он хоть сегодня подался бы далеко-далеко - в намоленное место. "Но привёл ли бы туда Бог? - усиливался почувствовать хорунжий. - Господи, дай знак!" Баркас плыл и плыл вниз по Уралу; в стылой полутьме по правому берегу тянулся чернеющей зубчатой стенкой лес. От него наносило тоскливый запах трухлявых пней, заплесневелого гнилья. По левую сторону распростёрлась низменность. Откуда-то издалека, из пропадающего в потёмках залитого водой займища, долетали еле слышные призывы дикого селезня. Сырость от реки стала гуще, улеглась ночь. Варвара Тихоновна, легонько пристанывая, жаловалась на стеснение в груди и на то, что "в поясницу вступило". Лодка обогнула гористый мыс справа, и впереди зажелтели в темноте огоньки хутора. С хозяином баркаса было обусловлено, что батрак сплавит их до этого места. Причалили к неструганым сосновым мосткам, парень побежал на хутор - раздобыл опорки разутому пассажиру. Прокл Петрович и парнишка, поднатужившись, помогли Варваре Тихоновне взобраться на причал. В ближнем дворе путники упросились на ночлег. На другой день они попрощались с гребцом и на нанятой повозке начали беспокойный путь к Баймаку. В дороге, занявшей не одни сутки, дважды возбуждали интерес красных разъездов. В первый случай среди красноармейцев оказался знакомый возницы: обошлось разговором между земляками. Но в другой раз поворачивалось так, что впору подержаться за сердце. От полуденного солнца слезились глаза. Под колкими лучами выпаривались весенние лужи, и дорога извилисто убегала к Баймаку подсушенная, исчерна-коричневая, изморщиненная начинающими черстветь колеями. До посёлка оставалось вёрст двадцать. Поворот уводил за расплывчато-серый массив голого кустарника, а там и открылась - будто их и поджидала стоянка красных. Один, верхом, отделился от дюжины товарищей. Он с видом бека покачивался на иноходи малорослого савраски, драгунская трёхлинейка висела на передней луке седла. В желании выглядеть необычайно гордым человек усиленно сжимал губы - чтобы не сказать слова и тем не повредить впечатлению. Те, что были невдали, посматривали угрюмо-любопытно, и Прокл Петрович ощущал скобление тупым ножом по нервам. Взяв тон незаслуженной обиды, со стариковской слезой в голосе сообщил, что не чужой в этом краю: в Баймаке проживает дочь. А едут они к ней с пепелища: от постоя пьяных казаков сгорел дом. Всадник спешился и оказался небольшим и щуплым. Нахраписто схватив пристяжку под уздцы, другой рукой махнул Байбарину: вон с подводы! Но неуверенность в могуществе жеста подгадила. - Ничо не знаю! Слазь! - прервал он чванливое безмолвие. Хорунжего окатило дерзновенное исступление жертвы, полыхнув удавшейся угрозой: - В Совете Баймака разберут ваш произвол. Красноармеец зыркнул исподлобья и вдруг разразился бранчливым многословием. Суть сводилась к тому, что он делает как надо. - Теперь так! Теперь поверь кому! Прокл Петрович, при острие риска у горла, отдался инстинкту дерзости: - Совет на то и поставлен, чтобы проверять! И вас - в первую голову! Красный, словно задумавшись, неторопливо взял в руки винтовку и, всем видом показывая, что сейчас направит её на Байбарина, спросил со зловещей вежливостью: - Ваша дочь за кем будет замужем? Вопрос - а не враг ли его зять красным? - лишь сбивал порыв, не суля чем-то помочь. Прокл Петрович призвал мысленно Бога и в чувстве броска с высоты в воду ответил: - За инженером Лабинцовым. Красноармеец принял ремень ружья на плечо, повернулся к своим и, воздев руку, прокричал дважды: - К Лабинцову едут! К Семёну Кириллычу! Хорунжий, в натянутой недоверчивости к происшедшему, теперь имел перед собой лицо не только не злобное, но даже дружественное. - Родня Семёна Кириллыча? - сказал человек с симпатией и фамильярностью. Давай, ехайте! Можно! Возчик, сгорбленный, внешне хранивший смиренное равнодушие, потянулся, сжимая вожжи, к красноармейцу и осторожно уточнил: - Пропускашь, благодетель? Тот властно и лихо указал рукой: - Вези-ии! Торчащий из глины камень дал искру о копыто коренника; запряжка трусила мелкой рысью, поблескивая отбелёнными подковами. Прокл Петрович смахнул с носа капли пота и, качнувшись от тряски телеги, заглянул в лицо жены. Она казалась рассеянно-спокойной, но когда заговорила, дребезжащий голос выдал смертное изнурение: - Нельзя Бога гневить - но хоть бы уж один конец... Близкая встреча с дочерью, переживания: что там у них? - вскоре, однако, оживили её. Между тем погода сгрубела, как говорят в народе. Вечером, когда въезжали в Баймак, солнце чуть виднелось, запелёнутое в тучи. Повозка встала у палисадника с сиренью, одевшейся пухлыми налитыми почками, за нею голубел фасад обшитого шпунтом дома. У путников после жгучести приключений и от неизвестности впереди сохло во рту. Прокл Петрович, храбрясь, сказал жене с деланной непринуждённостью: - Так бы и выпил бадью клюквенного морса!

30

Запив морсом полтораста граммов водки, Юрий насладился тем, как кровь блаженным жаром плеснула в виски и щёки. Нещадная похмельная подавленность улетучилась. Он босиком потрусил по плюшевому ковру к окну и приотворил створку. Ворвавшийся ветерок колыхнул край скатерти, что свисала со стола до самого пола. Вдохнув весенней свежести, пахнущей городским садом, омытым дождём, Юрий поморщился от нелёгкого душка в номере. Благоразумно остерегаясь простуды, он надел свитер и пиджак и распахнул окно настежь. Незаведённые карманные часы встали, но тикавший на буфете гостиничный будильник показывал без восьми двенадцать. Начав вчера вечером, Вакер и Житоров "добавляли" всю ночь. В пять Марат грянулся наискось на кровать - Юрию пришлось, страдая и матерясь, искать удобного положения в кресле. Незаметно для себя он сполз с него и уснул на полу. Растолкал поднявшийся около восьми Житоров - больной, придавленно-лютый после пьянки. Стоит оценить, что в таком состоянии он заставил себя побриться и притом с тщанием. Ушёл он, не произнеся ни слова, страдая жестоким отвращением ко всему окружающему. "Служба зовёт, службист! - мысленно злорадствовал Юрий, ложась на освободившуюся кровать. - Премиленькое самочувствие для хлопот дня!" Расслабленно уплывая в сон, он приголубил мысль: ах, жить бы да поживать в командировке вроде такой, как эта, не завися (в разумно-допустимой, понятно, степени) от редактора и прочего начальства!.. Не будь же бездушной, партия: нужен, пойми, нужен тебе писатель Вакер! И нельзя ему без максимума того, что полагается нужному писателю... Проветрив номер, Юрий нажал кнопку электрического звонка - появившейся горничной было велено сказать официанту, чтобы принёс суп харчо и бутылку грузинского вина "хванчкара" (винную карточку здешнего ресторана гость знал наизусть). Аппетит отсутствовал напрочь, но Вакер, убеждённый в живительности горячего, упрямо съел суп, немилосердно наперчив его. Теперь можно было в полноте интереса призаняться вином... Вспоминалось, как давеча Марат, донимаемый выспрашиванием о пытках, опускал расширенные подёрнутые слизью зрачки: - Пытки исключены! В советском государстве их нет! (Через год с небольшим, начиная с июля тридцать седьмого, исчезнут какие-либо основания для этого утверждения). - Эхе-хе! - с шутливо-показной горечью вздохнул Вакер. - Куда мне, верблюду, знать плакатные истины? - сменив тон, сказал с циничной простотой: - По морде ты его двинул вполне привычно. Житоров искоса полоснул каким-то дёрганно-вывихнутым взглядом: - Есть категория нелюдей, которым нет места в социалистическом государстве! Они не должны его законы использовать для прикрытия. Убийцы из белых, из кулаков, поджигатели кулацких восстаний... К этой категории применимы все целесообразные средства... Вакер, умело наседая, исподволь наводил приятеля на детали, и тот "раскрутился": он пытает Сотскова и Нюшина калёным железом. "Ого, это весомо!" - взыграла журналистская жилка у Юрия. Он был уверен "на семьдесят процентов" (оговорку всё же считал необходимой), что, по меркам высшего руководства, Житоров злоупотребляет должностной властью. "Подбросить в Белокаменной кому повыше - глядишь, и дед не вызволит..." за стаканом вина он разжигал в себе возмущение садизмом Марата: "Разнуздался, субчик! Перерождаешься в палача..." Душащая крики пытаемых камера, жуткий запах горелого живого мяса... Сцена могла бы здорово впечатлить читателя... Вывод, что это несомненно так, уступил место неназойливому вопросу: пойти погулять и заглянуть в библиотеку или позвать горничную, которая посматривала вполне обещающе? Рассудив, что гостиница без горничных не живёт, а проветриться полезно, особенно сейчас, он поспешил на улицу. Энергичным шагом, похожим на бег, ходил под высоким, в таявших облачках небом, и было приятно, что весенний свет нестерпим для глаз, а деревья скоро обымутся зеленоватым дымком. Отдавшись звучащей в нём легкомысленной мелодии чарльстона, Юрий завернул в библиотеку. Его всегда влекли книжные полки, хранилища книг, где можно рыться с шансом напасть на что-либо малоизвестное, но примечательное стилем ли, постройкой ли вещи. На библиотеках сказывалась партийная забота об идейности, и Вакера не удивило отсутствие Аверченко, Арцыбашева и других авторов, кого подверг бичеванию Горький. Тем занятнее показалось, что Есенин, которого пролетарская критика оярлычила как реакционного религиозника, был здесь. И на улице только что Юрий видел театральную афишу, свежеукрасившую тумбу: спектакль "Пугачёв", было объявлено, поставлен "по одноимённой драматической поэме Сергея Есенина. Режиссёр Марк Кацнельсон". Заметим, что первая попытка поставить "Пугачёва" относится к 1921 году, в котором поэма увидела свет. Мейерхольд задумывал сценически воплотить произведение в своём Театре РСФСР I - но всё так и окончилось проектом.

31

На другой день, в воскресенье, Житоров позвонил в гостиницу и пригласил приятеля к себе домой. Жил в десяти минутах ходьбы. Встретил он Юрия, облачённый в белые вязаные подштанники и в футболку. Ткань обтягивала развитые округлые мышцы ног, скульптурный торс. Он выглядел выспавшимся. - И у такого занятого начальства выдаются выходные! - располагающе улыбнулся гость. - Я свидетель редчайших минут. - Ничего смешного - в самом деле, замотан. И сегодня свободен только до восьми вечера, - слова эти были произнесены со снисходительным дружелюбием. Житоров занимал трёхкомнатную квартиру в доме, где обитали исключительно ответственные лица. Жена, спортсменка, инструктор ОСОВИАХИМа по управлению планёром, не пожелав бросить работу, осталась в Москве. Супруги решили "пожить двумя домами" - учитывая, что Марат назначен в Оренбург не навечно. Вакер прошёл за другом в гостиную. Полы, недавно вымытые приходящей домработницей, поблескивали бурой, со свинцовым отливом краской, что не шла к весёленьким золотистым обоям. Не под стать им был и тёмно-коричневый - по виду неподъёмно-тяжёлый - диван, обитый толстой кожей. Кроме него, в комнате стояли два кресла в чехлах, голый полированный стол, пара стульев, сосновый буфет (точно такой, как в номере Вакера) и тумбочка с патефоном на ней. - Ну-у, мы на финише? Можно поздравить? - шаловливо и в то же время торжественно обратился гость к хозяину. По недовольному выражению догадался: поздравлять-то и не с чем. Тем не менее Житоров произнёс с апломбом: - В любую минуту мне могут позвонить, что признание есть! - встав перед усевшимся в кресло приятелем, брюзгливо добавил: - Сегодня пить не будем. Хватит! И-и... не знаю, чем тебя угощать... - Угостишь чем-нибудь! - неунывающе хохотнул Юрий. Хозяин, будто никакого гостя и нет, прилёг на диван, отстранённо развернул областную газету. Друг внутренне вознегодовал: "Смотри, как козырно держится, скотина!" Стало понятно - его пригласили из самодовольного, показного гостеприимства: "А то скажешь - ни разу в дом не позвал". Он, однако, не пролил вскипевшей обиды, а, закинув ногу на ногу, задал тривиальный вопрос: - Что интересного пишут мои местные коллеги? - Да вот гляжу... производственные успехи, как обычно, растут... Ага, отмечается успех другого рода: самогоноварение из зерна изжито. Но из свёклы, картошки - продолжается... - пробегая взглядом столбцы, подпустил саркастическую нотку: - Критика в адрес милиции, прокуратуры... куда смотрят партийные органы на местах? Марат уронил газету на пол: - Вот что я скажу. Какие ни будь у нас достижения, но и через сто лет самогонку будут гнать! - Интересное убеждение чекиста! - поддел Юрий и, забирая инициативу, "поднял уровень" разговора: - Я вчера перечитывал Есенина - он бы с тобой согласился. Но я не о самогонке, хотя он в ней знал толк. Его поэма "Пугачёв" - вещь, примечательная прозрачными строками... Между прочим, место действия - здешний край. Ты её давно читал? Помнишь начало - калмыки бегут из страны от террора власти?.. Начальство, продолжил он пересказ, посылает казаков в погоню, но те - на стороне калмыков. Казаки и сами хотели бы уйти. Он процитировал по памяти: - "Если б наши избы были на колёсах, мы впрягли бы в них своих коней и гужом с солончаковых плёсов потянулись в золото степей..." - Читал дальше: умело, напевно - о том, как кони, "длинно выгнув шеи, стадом чёрных лебедей по водам ржи" понесли бы казаков, "буйно хорошея, в новый край..." Житоров слушал без оживления, покровительственно похвалил: - Память тебе досталась хорошая. Друг, считавший свою память феноменальной, обдуманно развивал мысль о поэме: - Есенин писал "Пугачёва" в двадцать первом году, в год восстаний. Начал писать в марте - когда вспыхнул Кронштадтский мятеж... Он выдержал паузу и произнёс в волнении как бы грозного открытия: - Создана антисоветская поэма! Воспето, по сути, крестьянское, казачье... кулацкое, - поправил он себя, - сопротивление центральной власти! - Я тебе докажу... - проговорил он приглушённо от страстности, с суровой глубиной напряжения. Его лицу сейчас нельзя было отказать в подкупающей выразительности. - Во времена Пугачёва, ты знаешь, столицей был Петербург, из Петербурга посылала Екатерина усмирителей. А в поэме, там, где казаки убивают Траубенберга и Тамбовцева, читаем: "Пусть знает, пусть слышит Москва - ... это только лишь первый раскат..." Он был сама доверительная встревоженность: - Ты понял, какое время имеется в виду? Марат, в притворном легкомыслии, сыронизировал: - Шьёшь покойнику агитацию - призыв к побегу за границу? "Индюк ты! - мстительно подумал Юрий. - Будь я в твоей должности анализом и дедукцией уже вывел бы, кто прикончил отряд!" Его так и тянуло явить этой помпадурствующей посредственности, как он умеет добираться до сердцевины вещей. - Есенина хают, - сказал он, - за идеализацию старого крестьянского быта и тому подобное, но никто не сомневается, что он - патриот, что он влюблён в Русь. Так вот, этот русский народный, национальный поэт призывает массы обратиться к врагам России как к избавителям... Превозносит Азию, восхваляет монголов. Его Пугачёв упивается: "О Азия, Азия! Голубая страна ... как бурливо и гордо скачут там шерстожёлтые горные реки! ... Уж давно я, давно я скрывал тоску перебраться туда..." Юрий замер, всем видом побуждая друга внутренне заостриться, обратить себя в слух: - У Есенина Пугачёв заявляет, что необходимо влиться в чужеземные орды... - "чтоб разящими волнами их сверкающих скул стать к преддверьям России, как тень Тамерлана!" - с силой прочёл он. Глаза Житорова ворохнулись огоньком, точно сквозняк пронёсся над гаснущими углями. Полулёжа на диване в хищной подобранности, он смотрел на приятеля с въедистым ожиданием. Тот, как бы в беспомощности горестного недоумения, вымолвил: - Потрясающе. Другого слова не подберёшь... Поэт, - продолжил он и насмешливо и страдающе, - поэт, который рвался целовать русские берёзки, объяснялся в любви стогам на русском поле, восторгается - мужики осчастливлены нашествием орд: "Эй ты, люд честной да весёлый ... подружилась с твоими сёлами скуломордая татарва". Гость угнетённо откинулся на спинку кресла и вновь подался вперёд с мучительным вопросом: - А?.. Ты дальше послушай, - проговорил гневно и процитировал: "Загляжусь я по ровной голи в синью стынущие луга, не берёзовая ль то Монголия? Не кибитки ль киргиз - стога?.." Вакер простёр руки к окну, словно приглашая посмотреть в него: - Он уже так и видит на месте РСФСР новое Батыево ханство! Замечая, как всё это действует на друга, сказал с нажимом язвительности и возмущения: - Пугачёв выдан сподвижниками из трусости, они купили себе жизнь. Они предатели! Ну, а кто тот, кого подаёт нам Есенин под видом Пугачёва? Нарисованный крестьянским поэтом крестьянский вождь - призывает вражьи орды на свою родину! Житоров, знавший лишь есенинскую "Москву кабацкую", подумал с невольным уважением: "Какие, однако, достались Юрке способности! В двадцатых-то никого не нашлось, кто бы нашим глаза открыл... Шлёпнули б Есенина как подкожную контру!" Он сказал укорчиво: - Стихи ещё когда написаны, а ты до сих пор молчал? Вакеру не хотелось признаться, что он раньше не читал "Пугачёва". Он читал у Есенина многое, но не всё: поэт, казалось ему, опускается до "сермяжно-лапотной манеры", а это "отдаёт комизмом". - Ты же знаешь, - ответил он с извиняющейся уклончивостью, - я люблю Багрицкого, Светлова, Сельвинского... А на выводы, - произнёс твёрдо, с серьёзным лицом, - меня навели решения партии - о том, как опасна произвольная трактовка истории. Он говорил о постановлениях середины тридцатых, когда была отвергнута так называемая "школа Покровского" - за то, что рассматривала прошлое страны лишь как череду классовых столкновений и революционных вспышек. Сталин нашёл, что упускаются сильнейшие средства воздействия, связанные с национальным чувством. Прежний подход был заклеймён как "вульгаризация истории и социологии". Теперь выдвигались "новые основы" воспитания - "в духе советского патриотизма". Всё шире и чаще стали употреблять выражение "Советская Россия". Её историю требовалось подавать как естественный рост от Великого княжества Московского к Русскому царству и потом к Российской империи. Трёхсотлетнее иго татар открывало возможность усиленно напоминать о священной ненависти народа к иноземным поработителям. Народ ничего так не желал, как гибели захватчиков, шёл на величайшие жертвы в борьбе с ними... - Вот что является исторической правдой, и через её показ осуществляется принцип правдивости, - произнеся ещё несколько подобных фраз привычно-гладким слогом, Вакер зловеще понизил голос: - Но кое-кто занимается отравительством... Мы воспитываем любовь и уважение к фигуре Пугачёва, а у него на уме якобы - разящие волны нашествия! Тень Тамерлана - желанный союзник. - Ставка на басмачество! В начале двадцатых хлопотно было с ним! - сказал Житоров с категоричностью, как бы выявив самую суть поэмы. Юрий кивнул и, словно обнадёженный, встал с кресла. Открыв дверцу буфета, он обернулся к хозяину со словами: - Ты, безусловно, прав! Но кончилось ли на том? - запустив, не глядя, руку в буфет, выудил бутылку "зверобоя". "Что он мне приготовил?" - прятал в этот миг нетерпение Житоров. - А-аа... это... Шаликин как-то принёс, - пояснил, занятый иным, о бутылке. Гость задумчиво переложил её из руки в руку, подержал и поставил на стол. Давеча, когда хозяин говорил, что сегодня они пить не будут, зрачки непроизвольно отклонились к буфету: это не прошло незамеченным. ...Марат знал - приятель всё расскажет, - и не желал, чтобы тот слишком упивался своим значением. Не ясно ли, что Юрка пробует его выдержку, говоря с умиляюще-нахальной просительностью: - Я посмотрю на кухне? Он не отвечал, сохраняя холодное спокойствие. Гость принёс из кухни хлеб, электроплитку и найденную в шкафу банку говяжьей тушёнки. Предупреждая вероятное неудовольствие, произнёс многозначительно: - В поэме - калмыки бегут со всем своим скотом в Китай... Ты уже всё понял, но я скажу... Суди сам: представитель центральной власти обращается к казакам, к тем, - он выделил ударением, - "кто любит своё отечество!" Вакер подошёл к дивану, на котором боком полулежал друг, наклонился к нему: - С чем обращается? Слушай... - и привёл есенинские строки: - "Нет, мы не можем, мы не можем, мы не можем допустить сей ущерб стране: Россия лишилась мяса и кожи, Россия лишилась лучших коней". "Россия лишилась мяса и кожи... - впечаталось в мозг Житорова, - какая антисоветская подначка!" - Ну? - срываясь, поторопил резко и хмуро. Юрий передвинул на столе электроплитку, поискал взглядом розетку. - И что услышал представитель Москвы? - проговорил вкрадчиво, косясь на Марата. - Что ответили казаки о калмыцком народе? - Вакер аффектированно продекламировал: - "Он ушёл, этот смуглый монголец, дай же Бог ему добрый путь. Хорошо, что от наших околиц он без боли сумел повернуть". Хозяин, всё ещё стараясь выглядеть непроницаемым, показал, что ему не надо разжёвывать: - Национальной интеллигенции адресовано - башкирам, татарам. Подливается масло в их мечту - о расчленении страны. - Провокация, - в тон ему договорил гость и достал из буфета, в котором рюмок не оказалось, чайные чашки. Он вынул из кармана пиджака складной нож, оснащённый для походов, откупорил бутылку, затем вскрыл и поставил на электроплитку банку с тушёнкой. Распространился соблазнительный аромат разогреваемого говяжьего отвара с пряностями. - Мне не наливай! - Житоров махнул рукой слева направо, будто отсёк что-то. - А я и не наливаю, - приятель наполнил свою чашку настоянной на траве зверобой водкой, отломил ломтик хлеба и опустил в банку с тушёнкой, напитывая его бульонцем: - Пробовал так - корочку с соусом? Марат глянул с небрежным любопытством, ноздри его дрогнули. Поддавшись, протянул руку к буханке, чтобы тоже отломить хлеба, но друг остановил: - Вот же готовенький... - подцепил лезвием разбухший ломтик и так, словно сам с удовольствием съел его и сейчас облизнётся, сказал: - Из поэмы у вас в театре спектакль сделали. Глаза Марата засветились такой впивающейся остротой, что показались заворожёнными чем-то сладостным. Юрий поднёс к его губам свою чашку, говоря: - Как произнесут со сцены: "Россия лишилась мяса и кожи..." "Произнесут! - ухватил Житоров, в оторопи отхлёбывая из чашки. - А если б уже произнесли?" Внутри черепа будто ворочалось что-то твёрдое невероятной тяжести. Едва не сорвалась с языка фамилия сотрудника, который контролировал культуру в крае. "У-ууу, Ершков, дармоед подлый! Попью я из тебя крови..." Юрий, захваченно-участливо, словно лекарство больному, налил водку во вторую чашку. - Да дай заесть! - взвинченно и грубо бросил Марат. Приятель доставил к его рту кусок мяса на лезвии, при этом не уронив ни капли сока. Прожёвывая, хозяин спросил как бы между прочим: - Когда премьера? - Завтра. В мысли, что с мерами он не запоздает, Житоров приказал смягчённо-барственно: - Слетай за вилками, что ли. Когда Юрий вернулся из кухни, оба дружно налегли на выпивку и тушёнку. Безвыразительно, точно отпуская замечание о чём-то будничном, Вакер сказал: - Представителя Москвы, Траубенберга, и второго... их убили, совсем как... - он замолчал, цепко глянув в глаза приятелю. Мы же поясним относительно фамилии Траубенберг, что уже упоминалась в нашем рассказе. Жандармский офицер, который её носит, не придуман. Возможно, Есенин знал о нём и нашёл фамилию подходящей для поэмы. В противном случае мы имеем дело со случайным совпадением. Вернёмся к нашим героям. Юрий увидел, как мускулистое лицо друга сжалось от глубинного озноба, вызванного прикосновением к застарело-болезненному узлу. "Тешится! - отравленно думал Житоров. - А как же - вон что раскрыл!.. Параллели тебе, сравнения... Демонстрирует себя!" Подхватив вилкой порцию тушёнки, Марат закапал стол жиром: - А ведь хотел бы, чтоб условия изменились, а? - он вдруг расхохотался полнокровно и добродушно. Рассмеялся и Вакер. - Какие, ха-ха-ха... условия? - сказал беспечно, словно едва справляясь со смехом, а на деле усиленно скрывая насторожённость. - Ну, чтобы стало возможным поафишировать себя в печати, а не только здесь, передо мной... Разобрать поэму, показать всем, как умно ты до того и до сего дошёл... Душа у Юрия остро затомилась. Друг оказался так близок к истине! Хотя, если глядеть трезво, учитывая все выгоды и невыгоды в его, Вакера, положении... - Ты меня подозреваешь в антисоветчине? - он постарался передать клокотание еле сдерживаемой обиды. Высказанное, казалось, возбудило в хозяине угрюмую радость. - Если б подозревал - то неужели сидел бы тут с тобой и пил? - произнёс он с удивлением и приподнятостью. - Наверно, нет, - гость счёл нужным это сказать, убеждённый, что подозрения и не только они никак не противоречат задушевности совместной выпивки. "Гадюка!" - было самым мягким из слов, которыми он мысленно одаривал друга. - Пей, - мирно пригласил тот и, когда чашки опустели, продолжил растроганно-успокаивающе: - Мне ли не знать твою преданность советской власти? Если бы не она, - заметил он несколько суше, - кто бы ты был? Какой-нибудь судебный репортёришка, писака третьего разбора. Впереди тебя были бы многие-многие - те, кто сбежал за границу, и те, кого мы вытурили, пересажали, перешлёпали... - лицо Житорова дышало сладкой живостью. - И в литературе тебе бы не прогреметь - ты ж не Есенин, хо-хо-хо... - заключил он жёстким дробным хохотком. - Ну о чём ты написал бы роман? О трудной судьбе обрусевшего немчика, сына захолустного фельдшера? Ой, как кинулись бы покупать эту книгу! - опьяневший друг, откровенно паясничая, захлопал в ладоши. Потом стал нахмуренно-серьёзным: - Тему для романа, положение - в награду за роман по теме - тебе может дать только наше государство, и ты это знаешь. Приятель опять не дал промаха, и, хотя на сей раз это успокаивало Юрия, а не пугало, всё равно было неприятно. Убрав со стола руки и сидя с видом чинным и оскорблённым, он высказал с прорывающейся злобой: - Говоришь со мной, как с кем-то... кто со стороны прилип! Я с девятнадцати лет - коммунист, я - сын коммуниста! Житоров смотрел с ледяной весёлостью: - Что ещё у тебя новенького? Коли уж я подзабыл - кто ты и с какого года? - назидательно подняв указательный палец, сказал с безоговорочной требовательностью, как подчинённому: - Романа я от тебя жду и яркого! Чтобы героизм воспевался с максимальным накалом! Вакер оценил удачный миг и с охотой отыгрался: - Самого основного, наиболее героического факта, ради которого я, по твоему вызову, приехал, - выговорил елейным голосом, - ты что-то не можешь мне представить. Друг протрезвел от ярости, череп болезненно распирало: "Ишь, ехидная сволочь!" Готовый хлынуть мат сдержал редкостным волевым нажимом - дабы приятель не торжествовал, как метко и глубоко воткнул булавку. - А на тебя я не трачу время? - рука хозяина простёрлась над столом, растопыренные пальцы мелко подрагивали. - Не говорил я тебе - сегодня не пьём?! Над тобой же сжалился - и... благодар-рр-ность получаю! Юрий, как бы в приступе стыдливой тоски, понурил голову. - Умолкаю, умолкаю, умолкаю... - проговорил с раскаянием. - Водочка тебя утопит, - со злым наслаждением предсказал Житоров. - Ну, по последней - и я в управление, чтобы из-за тебя день не терять! Простившись с гостем, он сквозь дверь послушал, как удаляются его шаги, и устремился к телефонному аппарату.

32

Житоров лёг ничком на диван, прижал к его прохладной коже лицо, осыпанное жаром азарта. Возбуждённый ум подсказывал, что услышанное от Вакера надо оформить как собственные анализ и выводы. И направить не только непосредственному начальству, но и деду. Тот может - подвернись какой-нибудь вопрос, касающийся литературы, - пристегнуть к нему докладную внука, и она попадёт к Сталину... О, был бы фарт, окажись, что не только в оренбургском, но и в других театрах - в самой Москве! - ставят спектакли по поэме "Пугачёв"! Тут уж Сталин оценит чекиста, который просигналил, когда все остальные деловито моргали... У Марата намечалось свидание вечером. Девушкой в своё время обеспечил Шаликин, обладавший не только страстишкой, но и умением отметиться. Наедине, с тем тактом, который внушает уважение к делу и к пристойности, показал фотокарточку из служебной папки: "Новый секретный сотрудник. Хорошо бы вам самим с ней побеседовать..." Квартира, предназначенная для уединённой передачи сведений, скромно помогла знакомству. Студентка мединститута как источник информации не стала существенной ценностью, но в ином проявила себя вполне достойно. Однако у Житорова выветрилось желание убедиться в этом в очередной раз: ревниво звало дело. Он вызвал автомашину и скоро был у себя в управлении. Девушка, отперев заветным ключом квартиру, никого в ней не застанет. Зазвонит телефон, и она услышит: встреча откладывается. Падёт ли на её лицо тень? Марату было мало убеждения, что он нравится женщинам и весьма. Он хотел, чтобы каждая переспавшая с ним только о нём и думала, безраздельно покорённая. Реальность же не уставала иронизировать. "Отдавалась мне так самозабвенно! А через два дня - с недоноском..." - узнавая об одной, другой, третьей, он беспомощно перекипал неистовством. Он не женился на неотразимой девушке, которую отбил у Вакера, ибо воспалённо-трепещущее "я" не выдерживало терзания: рано или поздно такая породистая, изысканная красотка изменит ему, мужу, и он не сможет жить, не убив её и того недоноска... Судьба будет скомкана. Остановил выбор на девице, влюблённой в планёры: в свои двадцать три она и впрямь оказалась девицей. Работавшие с нею мужчины давно привыкли, что ухаживаний она "не понимает", и видели в ней товарищески-симпатичное бесполое существо. После его женитьбы оставленная красавица вышла замуж за сравнительно молодого отличаемого руководством работника внешторга. Марат возобновил с нею близость. Ревнуя её к мужу, черпал своеобразное утешение в том, что не ему изменяют, а с ним, не он унижен, а наоборот. Он захлёбывался в омуте душевных искажений, ненасытно ошпаривал горло изощрённо-острой смесью, пока не приспел отъезд из столицы в Оренбург.

...Вакер, в отличие от друга, не мучался тем, что приятная ему женщина может оказаться благосклонной к кому-то ещё. Он ценил упоительность мига самого по себе, безотносительно к прошлому и к грядущему. С завидным мужеством Юрий преодолел путь, изобиловавший терниями, и сделался мужем прославленной молодой поэтессы, чей отец, литературный критик, носил военную форму, демонстрируя воинствующую идейность. Он возглавлял журнал, который, насаждая пролетарскую культуру, с определённой избирательностью указывал на сорняки и рьяно призывал к прополке. Вакер со стойкой миной приветливости выносил угловатость сердитого человека, подкатываясь к дочери, воздавая в печати хвалу её стихам. Однажды в доме отдыха железнодорожников, на вечере после её выступления, он отменно танцевал с нею шимми, и потом в отведённой ей комнате оба разделили бурный наплыв радости. Однако чувственная дочь твердокаменного марксиста вовсе не собиралась выделять Юрия из среды своих спутников. Это не загнало его в плен смущению. Обуздывая внутреннюю дрожь, он зимой отчаянно тратился на цветы и с букетом дожидался возлюбленную у подъезда её дома, зная, что к себе она вернётся не одна. В конце концов, взглядывая на него, она стала как-то задумываться - чем дальше, тем теплее. С неуклонностью укореняющейся привычки это привело к тому, что был зарегистрирован брак. Когда появился сын, радость Юрия не была трескучей, но и известного рода сомнения не оказались крикливыми. Болезненный ребёнок в двухлетнем возрасте умер от инфлуэнцы. Минула ещё пара лет: кремлёвский хозяин, давно замечавший, что на литературном подворье недостаёт строгости, а сторожа стучат в колотушку больше себе на радость, чем из радения о хозяйском добре, вызвал приказчиков. Грозный марксист, что утвердил себя в качестве председателя литревкома, был сведён с поста. Известие грянуло утром, а в полдень - работники загса не успели уйти на обед - Вакер уже подал заявление на развод, процедуру которого в то время не отягощали сложности.

* * *

Итак он был свободен и обогащён опытом, мужчина, который мартовским вечером направлялся в театр - подхлёстываемый охоткой попробовать, что за блюдо приготовил товарищ Кацнельсон? Будут ли в спектакле те соль и перец, коими Есенин сдобрил своего "Пугачёва"? Солнце зашло за городские крыши, и в той стороне, меж окрашенных в шафран облачков, непередаваемо утончённо сияло зеленоватое, политое косым светом небо. Юрий шёл через сад и с удовольствием обонял чуть внятный аромат набухших соком кленовых почек, погружаясь в лирические воспоминания о том, как Марата встряхнула и распалила его, Вакера, расшифровка поэмы... Две встретившиеся девушки взглянули на него сбоку, он полуобернулся - ещё немного, и мы имели бы случай рассказать о прелюдии к некой пьеске. Но девушки уронили смешок и вольно убыстрили лёгкий шаг. Юрий со скучающим видом подошёл к театральной кассе и прочитал объявление, что премьера переносится, а билеты действительны на послезавтра на пьесу А.М.Горького "Сомов и другие". "Марат резину не тянет!" - подумал Вакер с самодовольством: какого, мол, нагнал переполоха. Покусывало, правда, и сожаление: постановку Кацнельсона уже никогда не удастся увидеть. Резонная мысль, что следовало посмотреть премьеру, а потом потрясать начальника, вызвала кислый вздох: попробуй утерпи... Настроение оживлялось тем, что у него припасено кое-что. Адрес старца, сообщённый на днях Житоровым, не позабылся. В то время как Юрий удалялся от театра, всё бойчее разыгрывался аппетит творческой натуры на некое существование, что выделялось в хаотически мелочной, скудной действительности загадочным подмигиванием. Журналист посетил продовольственный магазин и продолжил путь по улицам, на которых, в отличие от Москвы, автомобили одиночествовали, тогда как лошади были представлены довольно широко. "Всё больше - чалые... да нет - сивых поболе... а вон снова - мухортая", - замечал Юрий, гордившийся, что владеет тем особым богатством русского языка, которым точно определяется разнообразие конских мастей. Вопрос, а сколько было бы лошадей, отсутствуй колхозы, тронул воображение, и оно невольно запрудило упряжками всю мостовую... Вечер меж тем предпочёл множеству мастей одну тёмно-серую, он также замазывал и без того полустёртые номера домов, отчего пешеход, усиленно приглядываясь к одному, нашёл, что у арочного хода очень кстати стоит дворник. - Скажите-ка, - требовательно обратился к нему Вакер, - вам известен Маненьков Терентий Пахомович? Дворник успел изучить броскую внешность прохожего до того, как прозвучал вопрос, и ответил с готовностью: - И-ии... эт-та-аа... идёмте проведу! Он двинулся мерным шагом в полутёмную глубину хода и, оборачиваясь, спросил осторожно и любопытно: - Э-эт-та-а... по какому делу? Вакер отрезал с приструнивающей насмешкой: - По воспоминаниям! Собеседник, однако, не вывалился из седла. - Пахомыч вспо-о-омнит! - протянул с уверенной свойскостью налаженных отношений. - В этом доме, - указал рукой на свод арки, - при нэпе жил и владел нэпач... После его ареста товарищи всё приходили и долбили стены... И каждый-то раз, видать, чего-то находили... "Да ты под мухой!" - догадался Юрий по словоохотливости человека. Пересекая двор, озаряемый светом из окон, они приближались к обшитому досками одноэтажному, с жилым полуподвалом, флигелю. - Шешнадцать лет тому я перенял от Пахомыча... он был тут дворник, мужчина взялся за дверную ручку и отпрянул в сторону. "Поклон отвесит?" - предположил Вакер. Но тот, вроде уже и начав сгибаться, не поклонился, а ребячливо хихикнул и распахнул дверь. Юрия обдало застарелым душком рухляди, квашеной капусты, гниющего дерева. Он пошёл было по лестнице вниз - провожатый ухватил за локоть: - Не, не-е, вон туда!.. Четыре дощатые ступени вели наверх в коридор. Дворник постучал кулаком в первую же, слева, дверь, на которой сохранялись клочья овчинной обивки. Открыла упитанная старушка в пёстреньком ситцевом платке. Секнув незнакомца смекалистыми глазками, выслушала дворника: - Встречай человека, Мокеевна! Это к Пахомычу.

* * *

Комната оказалась побольше, чем представлял себе Вакер. У чистой белёной стены на топчане сидел, упершись рукой в подушку, знакомый старец с распушившимися какими-то пегими, в жёлто-зелёный отлив, усами. Волосы у него оказались совсем белыми, длинными и расчёсанными, без признака плеши. Старику, ширококостному и сухому, шла светло-серая холщовая толстовка, перехваченная ремешком, штанины были заправлены в белые вязаные носки. Опрятное облачение деда, в особенности же мягкие домашние туфли из цигейки удивили Юрия, который определил в этом привычку к удобству и вкус. Настроенный на самое жалкое зрелище, он повеселел от подогретой любознательности. - Здравия желаю, дорогой мой Пахомыч! - произнёс с иронически-медовой экспрессией, которую хозяин, смотревший не сказать чтобы внимательно, по-видимому, не оценил. "Пень трухлявый - не узнал", - подумалось гостю. У другой стены, напротив топчана, помещалась кровать, и хозяйка обтирала её спинку махоткой, стоя с видом совершенной беспричастности. "А эта непроста..." - заключил Вакер, попутно отметив, что плотной старушке ещё далеко до немощности. Он вновь обратился к старцу: - Мы встречались у вас на службе! - последнее слово выговорил с почтительной важностью. - Я к вам в сторожку заходил... Товарища Житорова знаете? - продолжил доверительно. - Это он дал мне ваш адрес. Истрёпанные веки старца, из-под которых глаза едва виднелись, дрогнули и ещё больше наморщились. - Пальто у тебя верблюжье, - сказал он неожиданно деловым, рассудительным голосом. Юрий решил, что перестанет себя уважать, если за этой фигурой не окажется многотрудно-богатого стажа диковинных личных событий. - Отец товарища Житорова был комиссар. Вы ведь знали его? А я пишу книгу о войне с белыми, - пояснил он. - Книгу... - задумываясь, повторил старик. - Хорошее дело! Гость удовлетворённо кивнул, снял свой красивый реглан, шапку и повесил на вешалку сбоку от двери. Давеча он купил четушку (четвертьлитровую бутылочку) водки и сейчас, перед тем как поставить на стол, дал её хозяину подержать. Тот, к разочарованию Юрия, не стал её разглядывать, а бесстрастно вернул: - Мои года уже не на питьё. - Упираясь руками в топчан, поднялся на ноги: - Давайте с нами картошку есть. Вакер восторженно зажмурился и тряхнул головой, будто поесть картошки было его самой вожделенной целью. Старик кивнул на хозяйку: - Устинью угостите. А то не станет картошку варить... - и вдруг поперхнулся сухим подкашливающим смехом. Хозяйка обмахнула тряпкой клеёнку перед гостем, севшим за стол: - Почему не выпить, когда закуска есть? Дед поместился на табуретке рядом с Юрием, и тот почувствовал тщательное внимание в его вопросе: - Вы, стало быть, писатель будете? - Писатель и журналист. Московский! - произнёс с нажимом на конец фразы Вакер. Старец следил за ним спокойно и неприятно: - Сколь в Москве отоваривают хлеба по карточкам? "В котелке не прокисло", - внутренне усмехнулся гость, говоря: - Смотря по какой категории. - А вы про себя скажите, ну там насчёт дворника и возьмём неработающего по старости. Юрий дал ответы с терпеливой любезностью. - По низшим категориям - не богаче нашего, - отозвался дед, предоставляя гостю самому решить, огорчён он или обрадован. Хозяина интересовала цена на постное масло в магазине и на базаре, а также - всегда ли оно есть в магазине и длинны ли очереди? Вопросы того же рода не иссякали, нагоняя впечатление давно копившегося обдуманного запаса. "Кащей въедливый! - восклицал мысленно гость. - А речь, между прочим, какая развитая!" - В удивление начинало ввинчиваться неудовольствие, которое обычно вызывает привязчивая помеха. Свои ответы Вакер уже не перегружал правдой, предпочитая лакировку. Как только приспела еда, журналист, наметивший этот миг для перехода к натиску, поднял стаканчик и обрушил на хозяина стремительный пафос тоста: - Вечная память пламенному борцу товарищу Житору! Дед был сбит с мысли, и гость, спешно съев кислой капусты, воскликнул, дожимая его неукротимостью торжества: - Вы верили тому, что говорил комиссар Житор! - он опустил на стол сжатый кулак, накрепко утверждая сказанное, а затем спросил на горячем выдохе: Почему вы верили? Старец стал словно бы рассеянным и в то же время озабоченным. - Как было не верить, если... - он примолк, будто намагничиваясь воспоминанием, и проговорил, - если сама его душа, само сердце выражались? "Вот это произнесено!" - мысленно приветствовал Юрий схваченное, что так и заиграет под его пером. Он тут же копнул золотоносную породу: - О чём вы сказали сейчас... вы это по нему видели? чувствовали? Старческое лицо с впалыми щеками было отрешённо-угрюмо. Хозяин с томительным упорством глядел мимо собеседника, говоря как бы самому себе: - И увидел, и почувствовал. - И пошли бы без страха за комиссаром Житором? Старик подумал, в какой-то миг гостю показалось - усмехнулся чему-то своему. Впрочем, это впечатление погасила сумрачная обстоятельность, с которой было произнесено: - Вслед за ним и мне? Ну так и пошёл бы. "Слова-то, слова! А сам тон! Обезоруживающая естественность! - в Юрии вовсю пел задор искателя. - Вроде и огонёк мелькнул в глазках? В романе мелькнёт! И выигрышный же будет момент. Старик из самых низов, с которым поговорил коммунист, возглавивший губернию, готов идти за ним на смерть". - Вы просились в его отряд? - Да куда мне? Товарищ Житор меня бы не взял. - По возрасту - понятно, - догадливо заметил Вакер. - Вам и тогда уже сколько было-то? - Шестьдесят, видно... память плоха. - Память у вас - хо-хо-о! - гость пылко потряс поднятой рукой. - Вы понимали характер комиссара, - продолжил с миловидно-уважительной миной, он был полон решимости, отваги... Как бы вы от себя об этом? - Пощады не знал, - сказал Пахомыч кротко. Вакер, на мгновение затруднившись, перевёл это в том смысле, что слышит саму бесхитростность. Старик всей душой за непримиримость к классовому врагу. Вот он, мудрый-то народный опыт! Переданный со всей правдивостью так, как открылся сейчас, - он станет солью романа... Что ж, пора подобраться и к одной наизанятной неясности. - Мы говорили с товарищем Житоровым, с Маратом Зиновьевичем, - приступил вкрадчиво Юрий, - говорили о том, что-о вы сторожите... - он сжал губы, показывая мысленное усилие выразить нечто, требующее особо осторожного внимания. - До вас сторожами были... люди нечестные. Нехорошие. Копались в яме, обыскивали трупы, раздевали... Вы... - проникновенно вымолвил гость, - ничего такого не делаете... - он замер, будто приблизился к птице и боялся вспугнуть. Пахомыч взял из миски очищенную горячую картофелину, подул на неё, посолил и стал есть. - Не делаете... - повторил Вакер ласковым шёпотом и выдохнул: - Почему? Голова, плечи старца затряслись, изо рта вырвались хрипящие, скрипучие звуки. Юрий засматривал в глаза, блестевшие в окружении глубоких, собравшихся одна к одной морщин: "Смеётся?.." Да! Пахомыч - невероятно забористо для своих немощных лет - смеялся и даже, бедово мотнув головой, уронил слезинку. "Спятил?" - неприятно огорошило гостя подозрение. Странно-искромётное веселье утихло, дед пару раз кашлянул, перхнул и вдруг поучающе произнёс: - Вы спрашивайте у того, кто всё видит. Гость, цепко поймав сказанное, сообразил: "Это об НКВД! Котелок не прохудился!" - нацелившись на то затаённое, что было за словами, Вакер испытал привычную гордость за свой талант к инженерии душ. Опыт убедил старика - от НКВД проделок с трупами не укрыть. Он смеялся над теми, кто хитрил, - до поры, до времени, - смеялся, что я мог предположить в нём такую же глупость. Итак, Марат-дорогуша, вот почему чист твой любимец. Страх! Страх разумного, умеющего представлять неотвратимое человека... Ни в какой бой за твоим отцом он добровольно бы не пошёл! В романе, безусловно, этого и следа не будет, как и ямы с расстрелянными. Но мысли о всевидящем контроле, о страхе перед справедливым возмездием не пропадут. Их можно прирастить к образу какого-нибудь изобличённого врага. Гость оживлённо готовил в уме новые вопросы хозяину, расположенный засидеться за столом.

33

За столом засиделись. Анна, дочь Байбариных, и её муж Семён Лабинцов в острой скорби сопереживания слушали Прокла Петровича и Варвару Тихоновну. На ресницах Анны, шатенки двадцати девяти лет с наивными глазами, задрожали слёзы, когда мать рассказала - красные перехватили их лодку, старший закричал: "А ну, поклянись Богом, что вы - не белые и к дочери едете?" Анна протянула руку, сжала запястье матери: - Бедная ты моя! - и расплакалась, представляя, как та, целуя нательные образок и крестик, была на волосок от смерти. Лабинцов, симпатичный мужчина с круглым, несколько расплывчатым подбородком, порывисто запустил пятерню в шевелюру замечательной гущины: - Происшествие... - он с трогающим участием качал головой. Рассказчики добрались до момента, когда красные остановили их уже недалеко от Баймака. Прокл Петрович передал, как придирчивый красноармеец тотчас переменился - лишь услышал имя Семёна Кирилловича. Инженер в приятном смущении провёл ладонью по каштановой, без сединки, шапке волос: - Тут славный народ! Я давно с рабочими занимаюсь - внеслужебно... Местные, - заговорил краснея, в терпеливой готовности к возражениям, большевики местные - люди отнюдь не злонамеренные. Байбарин скрыл пытливость недоумения и осторожно поинтересовался: - А вы - не большевик? Семён Кириллович ответил с натянутостью: - Я принципиально против того, чтобы инженеры, обобщённо говоря, технические интеллигенты участвовали в партиях. У нас имеется собственная - надклассовая - задача... Тесть непринуждённо выказал такт: - Вы дружественно беспристрастны. Как того требует европейский взгляд на прогресс... Однако разговор политической окраски не пришёлся под настроение согревающего родства. Варвара Тихоновна продолжала расслабленно делиться, сколько они "лиха нахлебались". Анна то промокала платком глаза, то обнимала мать, то принималась потчевать уже сытых родителей десертами. Разгорячённо-ласковый интерес стариков обратился на внучек: старшей было лет восемь, младшей - шесть. Обе, нашли дед с бабушкой, больше походят на мать, чем на отца. - Аннушка, а ну возьми на руки Василису! - вдруг расхлопоталась Варвара Тихоновна. Дочь посадила младшую на колени, девочка бойко повернула к матери голову, рассыпав обильные локонцы. Анна прижала её к себе, застенчиво-умилённая. Бабушка с затаённой праздничностью, словно опасаясь сглазить, прошептала: - Одно лицо!

...На другой день гости поднялись в десятом часу. Пили чай без Лабинцова, ушедшего на завод. Дед и бабушка навестили внучек в детской, после чего те отправились с бонной кататься на качелях. В открытое окно гостиной плыла теплынь, заглядывало солнце - разноцветные узоры обоев играли мягкими световыми тонами. Прокла Петровича потянуло прогуляться. С крыльца, запрокинув голову, он стал смотреть в глубокое небо, не шевелясь, побледнев от чувства: "Господи, дал же передышку, дал!.." Сознание, что вокруг посёлка, всюду, вширь и вдаль, неотвратимо происходит хаотически страшное, сливалось с ощущением в себе чего-то родственного лучистому спокойствию неба. То, что недавно для него едва-едва не потух этот мир, представало в обаянии таинственного, как намёк и благословение: живущее в нём, Прокле Петровиче, знало иные миры и будет знать и далее. Он растрогался, усиливая яркость изумления тому, что чудесное чувство бессмертия не кажется обманом. В потребности находить в окружающем благорасположение, поглядел по сторонам: над заводом не было дымных "лисьих хвостов", лес труб разной высоты и толщины отчётливо виделся в ясном воздухе. Далеко, за горбящимися крышами отдельных корпусов, вытянулось реденькое белое облако-веретено. Прокл Петрович искал в памяти тёплое и надёжное, что умиротворяло бы уверенностью: подобное не может не быть и впредь. Разор же и крах обоснованы тем, что очистившееся людское сознание должно прекрасно возродиться к способности восхищённо ценить тишину, радуясь, если в дереве, изуродованном осколками, бегут соки и оно залечивает тяжёлые раны. Он прошёлся по садику перед домом, прикоснулся пальцами к стволу яблони, подёрнутому зеленовато-бурым бархатистым налётом... Когда они с Варварой Тихоновной приезжали в Баймак в прошлый раз, стояла нещадно холодная зима; по сторонам дорожки, расчищенной от крыльца, поднимались сугробы вровень с плечом... С тех пор убыло немало лет. Тогда Анна только-только обвенчалась с Лабинцовым, родители приехали по приглашению зятя. Хорунжий знавал его старшего брата, тоже инженера, жившего в Оренбурге. Анна училась в частном пансионе с дочкой Лабинцова-старшего, иногда гостила у неё: как и та, бывало, гостила у Байбариных. В доме брата Семён Кириллович и познакомился с Анной. Тесть и зять стали на "ты" без затруднений, они понравились друг другу. Но вчера Прокл Петрович отчего-то сконфузился, говорил Лабинцову "вы" и теперь сетовал на себя за это, направляясь к заводу. День был будний, но посёлок рассеянно отдыхал, повсюду виднелся спокойный народ. Мужчины постаивали группками и в одиночку перед приоткрытыми калитками, за которыми в ином дворе маячила старуха, наблюдающая за курами, в ином - цепная лохматая дворняга спала, свернувшись на земле. Старики посиживали на завалинках изб с солнечной стороны. Женщины, казалось, шли из дома по делам, но, встретившись одна с другой, забывались в захватывающей беседе, не переставая лузгать семечки. Дюжина мальчишек, любопытствуя, толпилась вокруг пожилого человека с винтовкой. Он был в серой козьей папахе и в солдатской шинели, правую руку выше локтя охватывала широкая красная повязка. Байбарин прикинул его возраст: для фронтовика староват. Стало быть, получил оружие, вступив в Красную гвардию. Мужчина с безмерным увлечением показывал зрителям "приёмы". То брал винтовку "на руку", как часовой при приближении постороннего, то эффектно прицеливался в заводскую трубу. Прокл Петрович тоскливо ждал - воин привяжется. Тот азартно разъяснял мальчишкам о штыковой атаке: - Ты кинулся - и он на тебя! Поспей наперёд него крикнуть, чтоб он про...ся! Красногвардеец глянул на Байбарина как на вовремя подвернувшуюся фигуру и с наслаждением продемонстрировал устрашающий вопль. Голос был тонкий, вышло похоже на предсмертный заячий крик. Хорунжий изобразил дикий испуг, прянув в сторону и осчастливив человека. Затем, словно запоздало поняв, в чём дело, перевёл дух и воскликнул с рвущимся из души восхищением: - Твой верх, товарищ! Твоя победа! Мужчина с винтовкой отдался тихому торжеству, и Прокл Петрович беспрепятственно пошёл своей дорогой. Дом из тёсаного известняка, сам за себя говоривший своей внушительностью, был заводоуправлением. К нему вела аллея кедровых сосен, называемых на Урале кедрами. Байбарин увидел идущего навстречу зятя, оба издали обрадованно узнали друг друга. - Теперь самое время дышать! Завод стоит - воздух курортный, - неловко усмехнулся Лабинцов. Тесть заметил, что тот, как всегда, рано подался на службу. Но оказалось, хлопоты были не то чтобы служебные: инженер состоял в совете рабочих депутатов, что обосновался в заводоуправлении. Байбарина разбирала любознательность: - И какую же ты играешь там роль? Лабинцов с задумчиво-приветливым выражением, предваряющим рассказ, пригласил тестя пройтись по парку заводоуправления. Они приблизились к маленьким миловидным ёлочкам, позади которых дымчатые стволы тополей перемежались серовато-меловыми стволами берёз. Землю здесь сплошь покрывала прошлогодняя листва, уже подсохшая после снеготаяния. Кое-где над нею расправил ветки кустистый чистец, что в свою пору пустит "петушьи головки". - На нашем заводе и прилегающих рудниках - семь тысяч рабочих. Как видишь - цифра! Разруха парализовала работу - к концу прошлой осени нечего стало есть, - повёл речь Семён Кириллович, и хорунжий уловил в себе чувство некоего начинающегося действия, в котором откроется невидимое, послужившее поводом к мыслям, к решениям, к иным действиям, откроется замысловатое переплетение того, что совершилось, с тем, что ещё должно совершиться... Но, однако, прежде, чем продолжать, мы приведём сведения о Лабинцове, фигуре немаловажной в нашем рассказе. Семён Кириллович родился в Сибири, куда сослали когда-то его отца. Тот происходил из рязанских разночинцев, в молодости вступил в тайное общество революционных демократов "Земля и воля", был арестован за противоправительственную пропаганду. В Сибири он занялся предпринимательством, в чём обнаружил завидные способности, и нажил состояние. Семён окончил Томский технологический институт, учился в Берлине, за границей же приобрёл и практику. Был он книгочеем и театралом, читал не токмо родную литературу, но и английскую, немецкую в подлинниках. Увлекался всемирной историей. В особенности же его захватывали социальные учения. У него выработалась собственная система взглядов, которая в нынешнее время, при опыте "народного капитализма" и иных форм отношений, никого не удивит, но тогда она выглядела передовой. Так, Семён Кириллович полагал: наряду с государственной и частной, должна развиваться "групповая" собственность. Предприятие, на котором трудятся пятьдесят, сто, полтораста человек, может управляться своим коллективом принадлежа ему. Но для этого нужно вырастить сознательных, образованных рабочих. Вот нравственный, исторический долг интеллигенции! Владельцы крупных заводов "должны быть взяты под законный контроль культурного слоя общества". "Прямым требованиям цивилизации отвечал бы", к примеру, закон: наследовать предприятие может лишь человек с высшим техническим образованием, выдержавший экзамен на управление. В противном случае, получай какую-то часть дохода, а управлять заводом будет группа специалистов - сотрудничая с наиболее развитыми представителями рабочих. Семён Кириллович, инженер отменный, не мог не цениться хозяевами, к нему прислушивались. Он убедил компанию открыть бесплатную техническую школу. Учащихся-сирот и тех, кто не имел отца, стали также бесплатно кормить и одевать. Лабинцов находил время преподавать в школе некоторые предметы. Помимо того, организовал и воскресную школу для взрослых: читал рабочим лекции о природных богатствах Урала, осторожно касался экономических и политических вопросов. В 1917 на маёвку в Баймак приехал большевик - агитатор из Екатеринбурга, броско наговорил вещей, трогательных для неимущей публики, и по его отбытии осталась свежеоформленная партийная ячейка из трёх рабочих. К Октябрьскому перевороту она выросла до двух десятков. Семён Кириллович знал, что люди это незлые. Их привлекало большевицкое требование - немедля выйти из не нужной народу войны. С этим и Лабинцов был всецело согласен, порадовался декрету о мире. Что до дел внутренних, то, мыслил Семён Кириллович, новая власть, дабы устоять "при эдаком всеобщем разброде и колыхании", должна будет во всём блюсти умеренность и искать опору в самоуправлении на местах.

34

Мы оставили Байбарина и Лабинцова в весеннем парке, полном щебетанья воробьёв, писка трясогузок, стрёкота сорок и других свежих проявлений жизни в погожую полуденную пору. Семён Кириллович рассказывал о том, как споспешествовал превращению обиженного человека в исторически необходимого свободомыслящего созидателя. Когда осенью завод, занимавший тысячи рабочих, встал, Лабинцов увидел, что не может смириться с бессмысленностью социальных отношений, загнавших массу жизней в ловушку. Владельцы завода постоянно в Баймаке не жили, управляя из неблизкого большого города; теперь же они хранили молчание вероятно, готовясь убыть или уже убыв куда подальше. В пустые заводские корпуса врывался сквозь разбитые стёкла холодеющий день ото дня ветер, колёса вагонеток и рельсы схватывались яркой влажной ржавчиной, и для Семёна Кирилловича становилось всё невыносимее, что нет - и сколько ещё времени не будет? - возбуждённой толкучки, очередей у касс. Крестьяне перестанут привозить на базар продовольствие, ибо здешнему заводскому люду нечем платить за муку, за крупную перловку, прозываемую "шрапнелью", за топлёное молоко и говяжьи ноги. Семён Кириллович представлял множество унылых изб посёлка в зиму, в долгую немилостивую уральскую зиму, когда скоро будут съедены картошка и капуста с огорода, исчезнет домашняя птица. Небольшое хозяйство здесь только подспорье - до сего дня хлеб давал населению завод. И те же дрова, чтобы в неотступную бесконечную стужу жилища не заросли изнутри льдом, требовали отчислений из получки: потому как на себе из лесу топливо не привезёшь. Лабинцов проникал мысленным взглядом на месяцы вперёд, и "противочеловечность положения" причиняла ему страдания, для многих непонятные. Сами баймаковцы - те, кому не миновать было потери детей, и те, чья собственная жизнь навряд ли протянулась бы до весны, - не разделяли душевных мук Семёна Кирилловича, защищённые умеренностью воображения. Семён Кириллович же всё более желал восстать против "хищной абсурдности установлений", но какое-то время сопротивлялся себе, называя побуждение "соблазном стихийного разрушительства". Внутренняя распря влекла к тому надрезыванию жизни, когда из жестокой борьбы отрицания и утверждения рождается истина. Сокрушение и притом неотложное, сказал себе, наконец, Лабинцов - позитивно, ибо только отчаянное дерзание созидает права и обычаи. Он заинтересовал совет посёлка Баймак мыслью созвать собрание рабочих повод был исключительно заманчивого характера... Таким образом, Семён Кириллович пришёл любящим усилием к мигу, когда, почувствовав поток чужих ожиданий, произнёс в теснившуюся толпу: - Товарищи, наш завод, прилегающие рудники, Бегунная фабрика, а также земля, на которой это находится, есть собственность рабочих! Заметим, что ещё только перевалил за середину ноябрь семнадцатого, а заводы и фабрики стали конфисковывать в восемнадцатом году летом. И потому народ в банкетном зале заводоуправления обнаружил незрелость отсутствием слитно-могучего "ура!" Благо бы - то, что они услышали, провозгласил приезжий человек властной наружности и с вооружённой свитой... Семён Кириллович и сам был не свободен от робости, осознавая себя безоглядно-рисковым коммунистом, но ему помогало ощущение, что его душевный ритм диктует текущую минуту. Он обратился к местному большевику, председательствующему на собрании: - По Карлу Марксу я говорю, товарищ? Председатель, осведомлённый инженером об ожидающем сюрпризе, придал себе ещё большую степенность и ответил фальшиво-невозмутимо: - Следовает по Карлу Марксу. Лабинцов налил в стакан воды из графина, бегло отхлебнул и, поставив стакан на стол так, что вода расплескалась, объявил народу: - Мне, по моей должности, известно: на Бегунной фабрике имеется запас добытого золота. Семь пудов тридцать восемь фунтов! Толпа то ли раздалась в обширном помещении, то ли, наоборот, стало ей особенно тесно - такое множество людей сгрудилось здесь. Там и там голоса враз зазвучали приглушённо и невнятно, и с силой разнёсся один, перехлёстнутый нестерпимым желанием удачи: - Почти восемь пудов? Семён Кириллович счастливо подтвердил и добавил в порыве: он знает, где именно хранится драгоценный запас. - Это ваше достояние, товарищи! - произнёс он, тяжело задышав в блеске крайней выстраданной решимости. В массе рабочих ёжились служащие администрации, коллеги Лабинцова, и он уловил то, что испытывают к отступнику и что пряталось сейчас захирело и немо. Раззадоривая себя вызовом - да, отщепенец! - он преподал массе: эти пуды золота - лишь толика счёта, который население Баймака должно предъявить капитализму, обрёкшему его на смерть от голода и холода. Семёну Кирилловичу виделось, что он строит мост, взойдя на который, приниженное существо должно будет пойти к осознанию своей возвышенной созидательской роли. Председательствующий товарищ одобрил речь инженера отчётливым тоном руководителя. Этот человек был из рабочих, посещавших воскресную школу, теперь он имел перед собой тетрадь, ещё какие-то бумаги и записывал "тезисы", распоряжался с таким видом привычности и понимания, будто собаку съел на подобном занятии. Кто увидел бы его в эти минуты впервые, наверняка посчитал бы одним из тех малых, о которых говорят, что они родились с пером за ухом и с чернильницей в кулаке. - Значит, в результате, - авторитетно продолжил председатель, - в результате следовает выдать товарищу Лабинцову мандат под расписку. И надо избрать уполномоченных, чтобы дело было при их подписях. Руководящий человек, из уважения к достоинствам Семёна Кирилловича, скромно уступал ему первенствующую роль - и с нею отдавал главную долю ответственности перед лицом весьма в то время неопределённого будущего. Логический ум и кроткая душа Семёна Кирилловича покорились любви и вере, слегка дрожащая рука подняла факел, и за ним пошли потрясённые и пробуждающиеся... Золото было перевезено в заводоуправление, в полуподвал, чьи окна оберегали решётки, кованные из первосортного железа. Народ раздобыл четыре армейских винтовки, нашлось в Баймаке и малое количество принадлежащих прошлому веку однозарядных берданок. Вооружённая дружина из четырнадцати человек начала учения под окнами совета рабочих депутатов: "Заложи патроны, приготовьсь!" У входа в полуподвал стояла на часах охрана, важничая от новизны своего назначения. Лабинцов же, организовав обмен золота на рубли, озаботясь закупками муки, солонины и дров, стал наижеланным в Баймаке лицом, особенно любимым многодетными матерями. Гревшиеся вокруг него помощники не упускали случая обмануть его, но если кто попадался - Семён Кириллович бывал гневен и беспощаден. Жулика судил избранный жителями суд, краденое отбиралось, и виновного лишали всякого пособия. Уважение к Лабинцову, который "на пуды золота не позарился", крепчало, подпитываясь неосознанным удивлением и глубиной искренности. Встречая восхищённые и ласковые улыбки, он, не отличавшийся ростом, незаметно для себя приобрёл необыкновенную прямизну фигуры, ту непринуждённо внушительную осанистость, которая, как говорили древние, сопутствует щедрости благородно мыслящего. Однажды, возвращаясь в заводоуправление из поездки за партией сухого гороха, Семён Кириллович подумывал, не хлопнуть ли рюмку коньяку - по случаю удавшейся торговой операции, а более потому, что мороз доставал и сквозь енотовую шубу... Обметая в холле снег с обуви и отмечая с удовлетворением, что здание протоплено без скупости, он увидел расположившихся на дубовых диванах незнакомых вооружённых людей. Старик-швейцар прошептал в ухо: - Из Оренбурга. За золотом приехали. Лабинцов в тяжёлой сосредоточенности взошёл на второй этаж и в помещении руководителей совета застал, помимо них, нескольких приезжих. Один стоял у изразцовой печи, грея протянутые к ней руки: мужчина лет сорока, по-видимому, только что снявший полушубок, он был в стёганых шароварах и в меховом жилете, а на боку у него висела, к ошеломлению Семёна Кирилловича, шпага в никелированных ножнах. Ординарно-грубое лицо усмехнулось. - Ну как оно вам, а? - он горделиво притронулся красноватой пятернёй к эфесу и сообщил инженеру: - С барона снята! Хватит ей ходить по обедам пускай теперь здеся! - и прищёлкнул ногтем по рукояти. Остальные присутствующие заседали за столом, и Лабинцов встретил взгляд, до неестественности внимательный и тягучий. Маленькие глаза смотревшего, казалось, не имели ресниц, что производило страшноватое впечатление. Инженер про себя назвал незнакомца "гологлазым". Тот небрежно окликнул мужчину со шпагой, обнаружив своё начальническое положение: - Займи место! Человек пошёл к столу, и Лабинцов увидел, что он украшен не только холодным оружием: на другом его боку висела бутылочная граната, отливая серебром. Местный большевик, уже знакомый читателю, сидевший с чернильным карандашом в руке, пригласил Семёна Кирилловича тоном обходительного официального лица: - Присаживайтесь, товарищ Лабинцов. - Бывший рабочий, теперь именовавшийся по должности председателем районного исполнительного комитета, объяснил: - Требуют золото в Оренбург... - далее он говорил, уже смотря на гологлазого и как бы пробуя пункт для полемики: - Требуется забрать от нас золотой запас, то есть ценность трудового Баймака. Семён Кириллович понял, что предрика никак не сочувствует желанию губернской власти. Живо представились многолюдные революционные учреждения Оренбурга - как там, при вести о пудах золота в Баймаке, до судорог взыграл аппетит. Отделы и подотделы уже азартно готовятся к делёжке, подводя основания под запросы финотчислений, прокладывая желоба, побежав по которым, золотые ручейки будут споро превращаться в дополнительные пайки для советских служащих, в сахар, в сливочное масло, в не менее жирные, чем оно, оклады. Жизнелюбие новорождённой бюрократии лихо затмило претензии прежней, избалованной изобилием: примета, которую успели оценить весьма многие, в их числе и Семён Кириллович. - Губернское руководство чем-то помогло Баймаку в его бедственном положении? - сдержанно-упрекающе обратился он к вожаку оренбуржцев. Губерния может поручиться, что в ближайший срок завод заработает и рабочим будут выдавать жалование? Предрика вставил с выражением косвенной поддержки: - Так и запишем! Оренбуржец с неприятными глазами сказал Лабинцову без раздражения: - Эти знают, а вы ещё нет. Я - особоуполномоченный губкома и губернского военно-революционного комитета! - он указал взглядом на лежащий на столе документ. Инженер понял, что должен с ним ознакомиться. Напечатанные на машинке строчки читались с невольно заострившимся вниманием. Предъявитель мандата был "вправе принимать любые революционные меры, вплоть до расстрела виновных в саботаже и в срыве порученного ему особо важного задания". В ту пору подобные документы и персоны с неограниченными правами были явлением, можно сказать, обязательным на просторах бывшей Российской империи, многие к этому попривыкли, и всё же у Семёна Кирилловича на минуту опустились веки от болезненного гула крови в висках. Он укротил заплясавшие нервы. - Мне доверились тысячи и тысячи рабочих семей, - усиливался говорить так же спокойно, как гологлазый, - и я обязан довести до них о цели вашего приезда. Немалая часть населения до весны вымрет - без того, что может дать золотой резерв. Люди, которых жизненно касается вопрос, должны и решать его. - Запишем! - предрика сладковато глянул на приезжих и стал старательно работать карандашом. - Запишем о местной революционной инициативе... добавил он со значением. Вожак оренбуржцев спросил Семёна Кирилловича по-прежнему флегматически: - А ваш долг коммуниста-большевика? - Я - не член партии большевиков! - ответил Лабинцов зазвеневшим голосом. Особоуполномоченный помедлил и перевёл тягостно-привязчивый взгляд на председателя: - Кто у вас у власти? - бесстрастие теперь выглядело деланным, и за ним угадывалось тихое ледяное бешенство. Предрика обладал лицом, выразительно-подвижным до невероятия: в течение пяти секунд оно могло быть прокурорски требовательным и ехидно-слащавым. Сейчас оно выражало конденсированное глубокомыслие. - На текущий момент - не состоит, а в другой момент будет коммунист. Как и учит нас по диалектике Карл Маркс, - философски разъяснил он приезжему. - Мы с вами как с представителем губернии, - продолжил поучающе, - должны учитывать местный характер обстановки - раз! И революционную волю местного рабочего класса - два! Депутаты баймакского совета подхватили с прорвавшимся возбуждением: - Само собой так! - Оно действительно! - Именно что надо учитывать! Один из активистов бросил оренбуржцам, обернув злорадство в шутейность: - Во-о, знали бы наши бабы сейчас про ваше дело!.. Успели б вы смыться, нет? - он потускнел и закончил с тоскливой язвительностью: - Правда, можно огонь открыть - по бабам. Особоуполномоченный переглянулся со своими людьми: с тем, что при шпаге, и с двумя другими. Пристальные, без ресниц, глазки вперились в инженера: - А убедиться, как хранят золотой запас, губернская власть тоже не вправе, гражданин р-рабочий р-радетель? - проговорил он с внезапной резкостью, ядовито-яростно. Семён Кириллович не мог и представить столь пронзительной, безграничной ненависти, сконцентрировавшейся на нём. Его оглушило чувство словно бы горячечного сновидения, когда в сумеречной неподвластности выделилась черта совершенно чёрная - воздействие, оказанное гологлазым и оправдавшее его расчёт. Натура Лабинцова не позволила ему ничего иного, как ответить: - Да, убедиться вы можете... Он не видел, каким взглядом сбоку угостил его предрика. Взгляд сперва выразил сожаление и снисходительность, а затем - презрение. Семёна Кирилловича раньше не занимало, как он ходит, но сейчас, направившись к двери, он взволнованно следил за тем, чтобы ступать крепко и неторопливо. Длинный, просторный, с высоким лепным потолком коридор имел выход на лестницу, что вела вниз, к месту хранения золота. Лабинцов, слыша за собой шаги и дыхание оренбуржцев, давяще-явственно чувствовал, будто нечто невообразимо тяжёлое, из металла, неумолимо нагоняет его, вот-вот подомнёт и расплющит. Самоосуждающе изгоняя из себя это мозжение, сосавшее каждый нерв, он услышал: - Стойте! - слово было произнесено за ним в такой близости, что затылок ощутил колебание воздуха. Особоуполномоченный обошёл инженера и встал на его пути к лестнице. Идти дальше, приближаясь к караулу в полуподвале, он находил нежелательным. Человек застыл, сжав губы, и его безмолвие было для Семёна Кирилловича чем-то сжато-испепеляющим, отчего сердцебиение выпило все силы. - Подойдём к посту, и вы распорядитесь, чтобы нам передали запас, произнёс с безраздельной нутряной злобой вожак оренбуржцев. Отуманенный возмущением, Лабинцов инстинктивно поспешил опередить миг, когда страх достигнет убеждающей полноты, и прошептал громко, как мог: - Какое свинство!.. - Играетесь... хорошо! - оренбуржец бросил руку на кобуру, точно замыкая этим движением истину в её стальной категоричности. Прозрачная ясность секунд отбивалась в голове инженера бешеным пульсом. От ступней поднимался, сделав ноги вялыми, тянущий книзу смертельный груз. Тонкое остриё стыда, стыда за желание кричать: "Да, да-а! Всё сделаю!" прошло сквозь закрутевшее страдание, и Лабинцов, содрогаясь, выхватил из кармана маленький плоский пистолет, быстро снял его с предохранителя. Гологлазый, вынимавший кольт, моментально толкнул его назад, как-то странно смачно прохрипев: - Не беситесь... Его спутники вспомнили о своих кобурах, и инженер в высшей жизненной точке, о которой будет помниться почти как о прорыве в безумие, прокричал: - Кто двинется - стреляю в вашего! - рука резко и прямо протянула пистолет к переносице оренбуржца - его глаза без ресниц скошенно свелись к дулу. Семён Кириллович в остром томлении, в котором его тело как бы беспомощно исчезло, осознал, что не выстрелит - чего бы ни было, - и изо всей силы выкрикнул несколько раз: - Товарищи - нападение! В коридор стали выходить один за другим депутаты совета, что до сей минуты, дружно занятые, оставались в комнате. Предрика, словно видя нечто ребячливое, сказал с выражением простоты и несерьёзности: - Что тут такое? Инженер опустил пистолет, продолжая крепко сжимать его: - Меня хотели... угрожали... убить. Предрика сухо заметил: - Оружие у вас только в руках. Снизу взбежал по лестнице караул, и Лабинцов, которого трепало ощущение тошнотворной зыбкости, обратился к рабочим в автоматизме сдающегося усилия: - Угрожали - чтобы я распорядился передать им запас... Рука его, будто не вынося больше того, что она держит пистолет, как-то крадучись вернула его в карман, и через мгновение в руке гологлазого был кольт. Предрика судорожно отшатнулся, прижал спину к стене и стремительно скользнул по ней вбок, к двери в комнату. Семён Кириллович же не чувствовал ничего, кроме грома в сердце, и в безучастности перенапряжения будто перестал присутствовать здесь. Мягко треснула сталь - рабочий, передёрнув затвор винтовки, прицелился в голову оренбуржцу. - В сторону! В сторону! - кричал караульный инженеру. Пространство спёрло ожиданием, что сгустилось в осязаемую душную силу. Оно вылилось в медленные и лёгкие шаги гологлазого - прочь от дула винтовки, в другой конец коридора, откуда сходили в холл. Спутники последовали за вожаком, теснясь к нему и, казалось, удерживаясь, чтобы не обогнать. Надо было понимать, что сейчас они вернутся - вместе с теми, кто оставался внизу, - и рабочий, давеча целившийся в уполномоченного, отрывисто сказал: - Чёрным ходом послать кого... за подмогой! Предрика высматривал из комнаты с таким видом, что в любой миг отскочит внутрь и захлопнет дверь. Остальные, обратив себя в слух, сосредоточились в неком тщательном онемении, будто оно, а не решение действовать, было теперь единственно важным. Наконец один из активистов пробежал сторожко, на носках, к лестнице в холл и возвратился с возгласом: - Уехали! Это означало, что особоуполномоченный ухватчиво оценил положение. Одолеть со всеми своими людьми караульных он смог бы - но при кровопролитии. Перетаскать золото в сани, может, и удалось бы, но удалиться из густонаселённого Баймака - навряд ли. От накатившего облегчения у Лабинцова заломило виски. Отрывочные фразы караульных зазвучали освежающим волнением: - Не посмели силой! - Такого указу Оренбург бы не дал! - А полезли б в наглянку - мы бы влепили! Было ясно, что это только начало предолгих всепоглощающих обсуждений. Предрика, уже уверенно-деловой, объявил тоном победителя: - Наша позиция коммунистов - учёт местных нужд! Он подошёл к инженеру, улыбкой разливая пересахаренное дружелюбие: - Покажите вашу пушечку... Семёну Кирилловичу стало как-то противно-жарко, он протянул пистолет рукояткой вперёд. Председатель взялся цепко его осматривать, поворачивая так и эдак и едва не нюхая. - Английская вещь? - Бельгийская. С неохотой возвращая пистолет, человек проговорил вкрадчиво-осуждающе: - Оружие с собой носите...

35

Семён Кириллович рассказывал обо всём этом тестю, а тот, обладая воображением и опытом, дорисовывал эпизоды. Устремления зятя, обстоятельства его деятельности стали для Байбарина волнующим открытием. Он увлекался разговорами с Лабинцовым, и когда у того выпадал часок для прогулки, и дома, за вечерним чаем. Хорунжий с острым трепетом сочувствовал революционному пылу зятя - хотя непременно опроверг бы любого, кто его самого назвал бы революционером. Для Прокла Петровича было непреложным право земледельцев на землю, на её урожай, он всегда без колебаний ответил бы, что признаёт частную собственность. И, однако, присвоение рабочими золота, принадлежащего заводчикам, нашло в его сердце горячее одобрение. Он ни за что не захотел бы "понять", что этим золотом должна распоряжаться компания, тогда как работавший на неё посёлок остался без продовольствия и топлива. Особенно же задушевный отклик вызвало у Прокла Петровича неподчинение губернскому центру. Его так и захватывало - что же было дальше? В дождливый вечер, когда он расположился в кабинете зятя, тот в своём рассказе дошёл до появления на сцене новых участников: - В конце зимы к нам прибыло башкирское правительство. - Правительство? - Это была делегация из девяти человек, с небольшой охраной. Руководство, как они представились, автономного Башкурдистана. То, что описывал Лабинцов, относилось к занятным попыткам национально-освободительных сил найти взаимопонимание с советской властью. Поскольку большевики провозглашали священным право наций на самоопределение, некоторые борцы за независимость склонялись видеть в них союзников. Совет Баймака, примеряясь к унылой и буйной обстановке в крае, заподозрил, естественно, малоприятные для себя цели визита. Всякая мысль о приехавших растворялась в нервирующей озабоченности тем, насколько кипуче настроены башкиры, которых представляет делегация, как много их - тех, кто готов явиться сюда с винтовкой? Актив посёлка не без суетливости собрался на заседание и в зудящем чувстве опасности и любопытства следил, как они входят в комнату: семеро офицеров-башкир царской службы, канувшей в Лету, и два сельских учителя. Военные были при саблях на поясной портупее и наганах, погоны отсутствовали, а в петлицах сияли ярко-красные розетки - по моде, взятой либеральным офицерством после Февраля семнадцатого. Предрика, чьё лицо сейчас было - сама напряжённая осмотрительность, встал из-за стола и любезно произнёс: - Товарищи делегаты, примите наше уважение! И... прошу! - он сделал плавный жест рукой, приглашая гостей расположиться в креслах у стены. Вопрос задал сидя: - Какой будет ваш... это самое... ультиматум? Офицер Карамышев, чьё имя сохранится в истории края, начал с того, что они приехали не с ультиматумом. Он заявил о желательности союза: - Мы признаем за вашими рабочими право на завод и рудники, а вы могли бы выделить людей для наших общих вооружённых сил. Мы формируем красные дружины, - слово "красные" гость произнёс с подчёркнутой доверительностью. - Красные дружины, так, так... - повторил председатель сочно, округляя рот: изображал ласковую участливость. - У нас тоже советы, как и у вас, - продолжил Карамышев, - мы, как и вы, против монархистов и всех, кто хочет восстановить великую и неделимую. Башкурдистан находится в войне с реакционным казачеством. Предрика солидно кивнул: - Сколько у вас уже набралось народу? Карамышев со сдержанной гордостью ответил, что большинство башкир "безусловно и убеждённо стоят за автономный Башкурдистан" - но мешает недостача оружия. Глаза баймакского руководителя заблестели и скользнули по лицам депутатов, среди которых был и Лабинцов. - Да завод-то у нас не оружейный, - простодушно объяснил председатель гостям и, словно осенённый догадкой, высказал: - Вы, это... чтобы золото вам выделить? то есть деньги на оружие? Заговорил гость по фамилии Магизов, учитель, которого Лабинцов со своего отдалённого места принял за студента, а потом мысленно определил этого пожилого человека как "юношески старого". - Деньги у нас собственные есть, - делегат взял из рук рядом сидящего коллеги большой, раздувшийся от содержимого портфель лакированной чёрной кожи и поместил у себя на коленях. Слова своей неожиданностью встряхнули руководителей Баймака. Все смотрели на портфель остановившимися глазами, и эта заворожённость выражала предчувствие многообещающего делового пункта. Предрика привстал из-за стола: - Товарищи, переходите сюда! чего вам там у стенки-то... Гости уселись за столом с депутатами совета, и Магизов похлопал ладонью по портфелю: - Деньги мы сами можем предложить - на покупку оружия. Карамышев подтвердил и многозначительно упомянул Орск. В этом городе, расположенном к югу на важной железнодорожной линии, торговля оружием сделалась бойким промыслом тамошней власти. Совет солдатских и рабочих депутатов скопил запасы винтовок, гранат, патронов, которые отбирались на станциях у фронтовиков, что тянулись с захлебнувшейся войны. Губернское руководство взимало с Орска свою долю прибылей, при этом грозно требуя, чтобы оружие не продавалось "подозрительным, кто мог быть от белых партизан". Карамышев пояснил мысль: если рабочие Баймака и башкиры начнут создавать общие красные дружины, орский совет продаст для них винтовки без затруднений. Предрика сжимал карандаш и расправлял перед собой листки бумаги. Казалось, он производит в уме какой-то математический расчёт. - В Орск мы могли бы послать наших, там и знакомые есть... но наши должны одни ехать! - он почесал тупым концом карандаша переносицу. - Если от вас тоже поедут - ничего нам не продадут. Невозможное дело! - вздохнул он огорчённо и сожалеюще. Башкиры обменялись взглядами. Затем Магизов как бы поделился размышлением вслух: - Если бы совет рабочих подписал с нами документ, что мы вместе держимся... Дали бы нам удостоверение, чтобы формировать общие красные дружины... - И вы бы с ним поехали в Орск? - опередил предрика и закрыл один глаз, отчего другой сделался по-особенному насмешливым. - А мы покамесь должны идти в дружины без винтовок? Какие же это будут военные силы? Только обман на бумаге. Нам надо сперва вооружиться, а тогда и вступать. Переговоры продолжились. Эти дела впрямую не касались Семёна Кирилловича, и без того загруженного, и он не присутствовал на совещаниях, которые актив Баймака проводил отдельно от башкир. Лабинцов узнал, о чём в конце концов уговорились обе стороны. Делегаты Башкурдистана выдали совету двенадцать тысяч рублей на покупку ста винтовок и запаса патронов: рабочие и башкиры должны были поделить оружие пополам. Посланцы Баймака с дюжиной пароконных саней отправились в Орск... По уговору, ко дню их возвращения делегация опять прибыла в посёлок. Девятерым руководителям отвели дом, где прежде жил управляющий заводом, а охрану поселили в двухстах метрах, во флигеле при заводоуправлении.

...Проснулся Лабинцов от дальних, но ясных и частых ударов, в которых он угадал выстрелы. В твёрдо сдавившем смятении зажигал лампу: до конца февральской ещё долгой ночи было далеко. Поднялась Анна в своей комнате, он пошёл к ней: сильная стрельба, которую они слушали впервые в жизни, дёргала воображение жутковатыми вероятностями. Дочки не просыпались, и Анна в тревожной суетливости плотнее укутывала их одеялами. Вдруг снаружи послышался шум бега: утоптанный крепкий снег звонко отзывался. Глухо зазвучал стук в дверь, донеслось движение из комнаты прислуги, но Семён Кириллович поспешил к входу сам и, не отпирая двери, спросил: - Кто? Знакомый голос кого-то из рабочих ответил приглушённо: - Башкир убивают! - человек не стал ждать, когда дверь откроется, и побежал с крыльца. Анна стояла перед мужем, и в ней чувствовалась такая внутренняя дрожь, будто она вот-вот несмолкаемо закричит. - Ты куда идёшь? - прижмуриваясь сказала она и вдруг расширила зрачки: Ты подумал о нас? ты подумал?! Он, теряясь, трогал её за плечи, успокаивающе пробормотал было, что никуда не пойдёт, но надел шубу и пошёл скорым шагом. По сторонам, за домами, ломалась густая и спешная пальба. Темноту высоко над Лабинцовым визгливо прошивали словно бы тонюсенькие свёрла. По пустой улице катились отголоски смутного напористого рокотанья, будто множество людей в отдалении преследовало кого-то. Везде лаяли собаки. Держась заборов, Семён Кириллович приближался к дому, где поселили делегацию, и завидел метавшиеся на подходе к нему фигурки. Решившись, побежал по открытому пространству и узнал одного парня. - С кем бой? На парне была чёрная сплющенная шапка, залихватски надвинутая на правое ухо. Он сжимал в руке револьвер и, отвечая, направил его дулом вниз: - Мы промеж двух попали! Вон с той стороны красные заходят, - показал он револьвером, - а оттуда прут беляки! А наши поселковые окружили башкир охрану ихнюю, - чтоб они вгорячах не сунулись куда! А мы-то здесь, докончил он торопясь, - делегацию поведём спасать... Парень помчался к дому, откуда выходили, застёгиваясь, люди. Один из них приметил Лабинцова и словно бы с какой-то настойчивой надеждой поздоровался. Инженер знал его фамилию - Изильбаев. Гость запомнился нездоровым цветом лица - сейчас он потянулся к Семёну Кирилловичу и, силясь обратить страдальческую гримасу в усмешку, сказал: у него язва желудка, "вот как огонь внутри сидит". Собрались местные красногвардейцы с берданками. Был тут и предрика. Раздражённо-просительно обращался к делегатам: - Товарищи, идёмте скорее в безопасное место! Лабинцов пошёл со всеми в заулок; избы остались позади, слева глухо высилась заводская ограда, справа стоял непрерывный забор. За ним темнели мучные, пустые теперь лабазы и начинавшие разрушаться сараи, где в былую пору держали уголь, бочки с дёгтем, скобяной и прочий товар. Изильбаев шёл трудно, сгибался от мучивших болей; он оступился с тропинки в глубокий снег, и Семён Кириллович взял его под руку. Карамышев и другие делегаты были впереди, перед ними по левую сторону оказалась заброшенная будка заводского сторожа. Дальше ограда обрезалась углом. Из-за него выбежали люди, плохо видные в темноте, выехали конные. - Р-рруки в гору! - рубанул шалый, куражливый голос. Люди с чем-то возились на снегу: наводили пулемёт. Делегаты, не подымая рук, искали взглядами предрика, а он отскочил на правую сторону и закричал резко, со скандальной нотой: - Башкиры, разоружайтесь, ну-уу! К забору же отпрянули и рабочие, наставили на гостей берданки. Семён Кириллович стоял с делегатами, держал под руку Изильбаева, и волнение сбивало мысль. Было смутно, нехорошо. Карамышев что-то крикнул по-башкирски и побежал назад по заулку. Рабочие вели за ним стволы ружей, но никто не стрелял. Конный поскакал за офицером, паля по нему с седла. Семён Кириллович сморщился от стегавших хлопков и красноватых вспышек, а Изильбаев вырвал руку и, с перекошенным лицом, с ввалившимися щеками, возмущённо бросил ему какую-то фразу на своём языке. Бегущий обернулся и ударил по верховому из пистолета. Лошадь шарахнулась, из ноздрей вылетел грудной храп; она пятилась и, взмахивая мордой, дёргала поводом руку седока - мешала целиться. Карамышев ухватился за верх забора, подпрыгнул и перекинул через него тело. Конник встал на стременах, распалённо крича своим: - Р-ррежь их из пулемёта! Семён Кириллович в чувстве бьющего со всех сторон набата услышал себя, как чужого: - Не стреля-а-ать!!! Люди сдаются! Он потянул Изильбаева книзу, повалил и сам лёг рядом. Делегаты подняли руки. К ним бросились и стали снимать кобуры, обшаривать одежду. Верховой, бранившийся и глядевший туда и сюда, нашёл калитку. За забором, недалеко от того места, где через него перескочил Карамышев, чернел дверным проёмом сарай. - Ага-ааа!!! - закричал со сладкой яростью верховой, и вслед за ним почему-то решили: офицер не побежал дальше, а затаился в постройке. Подъехали ещё конные, но первый замахал рукой: - Назад - постреляет сука! Пешие, низко пригибаясь, окружили строение; то, что они делали, было им жгуче интересно... Сарай стоял щелястый, без половины крыши. Над ним меж облаков проблескивали звёзды. Спешившийся предводитель прокричал с отдаления: - На сда-а-чу - выходи-ии!! Подождав, картинно вытянул руку с револьвером и, целя в дверной проём, выстрелил три раза. Сарай стали обвально расстреливать со всех сторон, пули учащённо-жадно садили в дерево, будто кто-то многорукий неистово забавлялся колотушками. Потом предводитель подозвал одного из своих и почему-то шёпотом, на ухо, отдал ему приказание. Тот вёртко пополз к сараю, зашвырнул в него гранату и, вжавшись в снег, прикрыл голову руками. После взрыва от постройки потекли дым и пыль, тёмные клубы сверху медленно оседали внутрь. К сараю кинулись переполненные нетерпением - но обнаружили там лишь размётанный мусор и нечистоты.

...Семён Кириллович добивался у предрика: что делается? Тот, с видом вконец заверченного тяготами, изнемогающе обнял инженера: - Это не наши! Лабинцов понял так, что "не наши" относится к конникам и к тем, кто был у пулемёта, и означает: красные, но не местные. - Зачем на башкир таким враждебным образом? - спросил он, смягчая гнев. Председатель с жалобой и досадой выдохнул ему в лицо: - Ну как? ну как? Мы их от расправы уводим! Подъезжали розвальни, запряжённые парой коньков, что заинели от кусачего мороза. В санях стоял, расставив ноги, возчик в тулупе, приземисто-прочный, как тумба, держал ременные пахучие вожжи. Подоспели ещё розвальни и ещё. Предрика, размахивая руками, приказывал башкирам "садиться". Поселковые с увлечённым видом подталкивали их к саням, потом человек пять завалилось в задние. Над передней парой лошадок взвился и разрывно щёлкнул махорчатый кнут, полозья круто вычертили полукруг на снегу - Семёна Кирилловича, застигнутого разворотом, чуть не сшибло запрягом. Сани одни за другими уносились по заулку. Лабинцов спохватился, что нигде не стреляют, и перенял заспешившего было прочь председателя: - Что - белые? Отбиты? Тот не стоял на месте, глядя мимо и показывая, что его ждёт неотложное: - Есть такое дело! - он побежал и смешался с уходившими поселковыми.

* * *

Поутру Лабинцов шёл в совет в состоянии мучительного умственного нытья. События ночи возбуждали саднящий пессимизм, будто Семён Кириллович заглядывал в сырой и тёмный ход. То, что довелось вскоре узнать, представило ему окружающую среду в образе взбаламученной стихии, где путаются кривые пути чужих соображений и поступков, чьи истоки пугают. Оказалось, что таинственное стало завариваться в ночь первого визита делегации. Предрика и другие большевики, словно в посёлке стоял враг, конспиративно встретились в здании школы. Затем они отправились на телеграф, но не по улице, а дворами, перелезая через заборы. Позже об этом будут рассказывать с сурово и отчаянно загорающимися глазами: "Башкирская охрана могла патрулировать..." Охрана же в это время безмятежно почивала. Коммунисты передали телеграфом в оренбургский губком всё, что знали о делегации и её планах. В губкоме помнили, как Баймак принял посланных за золотом, и двадцать минут аппарат молчал. Но вот лента побежала: "Всякое формирование автономного Башкурдистана является контрреволюционной националистической бандой. Появившийся в Оренбурге башкирский совет целиком арестован как безоговорочно контрреволюционный. Завтра получите приказ номер пять". В губернском центре решили отложить вопрос о драгоценном металле - ввиду намечающегося подарочка: согласия Баймака с башкирами. При телеграфисте по очереди дежурили поселковые большевики, пока не поступил обещанный приказ - "беспощадно бороться с зелёнознамёнными беломусульманскими бандами". В заключение аппарат отстучал: "...заслуга в обезвреживании будет высоко оценена". Это было то самое яблоко, что соблазняло предрика, обременённого заботой: как, не отдав золота, отвести карающую десницу. Он телеграфировал, что для захвата банды сил нет, но предложил манёвр, не вызвавший возражений Оренбурга... Люди, что выехали в Орск с деньгами башкир, были секретно проинструктированы. Они закупили сто с лишним винтовок, тридцать тысяч патронов и отправились назад окольной дорогой. В глухой деревушке неподалёку от Баймака их поджидали оренбуржцы, что просочились сюда неприметно, порознь, чтобы не вспугнуть башкир. Среди баймакского актива, наряду с лицами посвящёнными, которые знали всё, имелись и те, кому, опять же с наказом хранить тайну, было сообщено: на посёлок совершает рейд белопартизанский отряд. Он будет врасплох атакован красным полком. Задача поселковых дружинников - "в боевых условиях эвакуировать башкир". В начале ночи, которую мы описали, более ста рабочих скрытно, малыми группками, вышли из посёлка и собрались на замёрзшем болоте, где уже сгружали подвезённые винтовки. Оренбуржцы разделили вооружившихся людей на четыре взвода, которые обложили свой же спящий Баймак и, по команде, стали пулять поверх крыш... Последующее известно. Когда делегация была "эвакуирована", оренбуржцы, по уговору совета с губкомом, убыли, дабы своим присутствием не напоминать о распре из-за золотого резерва. Башкир, под охраной местных красногвардейцев, совет поместил в бараке на ближнем руднике.

...Семён Кириллович, которому не давали покоя эмоции идеалиста, чьё мировоззрение пошатывалось, проникал в душу среды, ища примирения с собой. Он говорил друзьям-рабочим: - Приехала делегация с дружескими предложениями, с ней стали сотрудничать - и вдруг... посадить под арест? Ему отвечали с благодушной покорностью, к какой побуждают настырные, но любимые дети: - Не наши они, а хотели попользоваться. Видели вы их знамя зелёное? Ни красной звёздочки на нём. - Традиционное - то есть по стародавнему обычаю - мусульманское знамя, начинал Лабинцов с преподавательской дотошностью в разъяснениях. - О чём и разговор. Бело-зелёные они! - непринуждённо прерывали его с симпатией людей, уверенных, что они понимают то, до чего не дойти этому приятному, образованному, но не настоящего труда человеку. - Хорошо ли - взять их деньги, а потом так поступить? - упорствовал Семён Кириллович. - Деньги взяты на общее дело, - слышал он в ответ. - А давали они их из своего расчёта: чтоб нашими руками оружие заиметь. Против нас бы и повернули. - Но они с белыми воюют. - Так на то и банды! Они ль друг с дружкой ладят? - отвечали ему с вежливой иронией превосходства. Баймак тем временем окружали башкиры: спасшийся Карамышев собрал возмущённых из четырнадцати волостей. По телеграфу пришло требование исполкому: сложить оружие и отпустить захваченных. Председатель связался с Оренбургом, после чего глядел соколом. Депутаты, узнав от него, передавали рабочим посмеиваясь: "У башкир на один дозор не наберётся ружей. Вся толпа - с самодельными пиками. Всыпят им горячего!" Предрика телеграфировал Карамышеву, что "доводит до его сведения губернский приказ номер пять", к которому и присовокупил ответ исполкома: "Только через трупы рабочих вы можете взять оружие и арестованных". Башкиры перерезали провода, но не атаковали. Прошло три дня, стала доноситься редкая перестрелка. Потом красногвардейцы-разведчики крадком вынырнули из посёлка и прибежали назад, подбрасывая шапки: противник ушёл. Ходили в деревню по соседству, где встал красный карательный отряд: более шестидесяти запряжек, бомбомёт, станковые пулемёты. В поповском доме, натопленном до банной духоты, командир накрылся одеялом над горячим чугуном с травяным настоем и вдыхал целебные пары: изгонял лёгочную хворь. Он открыл мокрое лицо и, моргая слезящимися глазами, сказал, что они уже поработали по башкирским волостям и будут продолжать "без роздыху", не заходя в Баймак. А Лабинцов при каждой встрече с предрика спрашивал об арестованных. Тот отвечал наигранно-вольно, почти панибратски: - А важный они народ! ой, ва-а-жный, а? - Но тут же добавлял уже совсем с другим выражением, понижая голос в смирении перед возложенной на него ответственностью: - Серьёзные фигуры. Очень-очень серьёзно мы к ним... В перерыве заседания он, как обычно, занимался бумагами за столом, и Семён Кириллович присел подле: - Я уже говорил... Изильбаев страдает язвой желудка. Предрика поглядывал любопытно и кротко: - Это не секрет. Лабинцов кивнул и постарался произнести потеплее, как бы заранее благодаря: - Он получает молоко? - Решался вопрос. - Решили? - слабо улыбался Семён Кириллович. Черты председателя выразили глубокую горечь, точно он услышал от уважаемого человека нечто кощунственное: - После исполнения приговора вопрос не стоит, - было сказано отчуждённо-замкнуто. Оно отозвалось в Лабинцове невыразительно и тупо, будто стук по толстому дереву. Так остро было то, что рассекло сознание. Предрика расстроенно-сердито точил карандаш и заполнял собою мир. Семён Кириллович, чувствуя сквозяще холодный перерыв в мыслях, бесцельно спрашивал: какой приговор? кто судил, когда? - Принести вам приказ номер пять и все телеграммы? - щёки председателя стали сизоватыми от напиравшей крови. - Я говорю о местных решениях... - меркло пробормотал Семён Кириллович. - Как же у нас, при нашей власти, может быть без местных решений? произнёс предрика укоризненно и сокрушённо, с видом оскорблённого, который не желает ссориться. Лабинцов обнаружил отсутствие в себе воли, точно исчезли формы, в которых она могла проявиться, и ему стало нечем определять своё поведение. Он понёс было домой всепожирающее чувство душевного разора, но его остановили по делу. В сёлах, зная о золотых пудах в Баймаке, подняли цены на продовольствие, и требовалось решить: соглашаться или ехать в дальние деревни? Семён Кириллович, конвульсивно стряхивая с себя надсаду момента, жадно прильнул к своевременной трудности, окружил себя знакомым, привычным.

36

Симпатия к зятю напрягалась в душе Прокла Петровича, подвигая его, когда он представлял некую тяжбу, Высшего Судию, вступаться за Лабинцова. "Он по своей природе - крайне поддающийся внушению!" - в эту точку нацеливал размышления хорунжий. Обобщая, их можно передать так. Чуткий к хищности жизни, Лабинцов боится отчаяния, безверия, апатии, и всякий внушительно звенящий хрип кажется ему окрыляющим мотивом. В беседах с зятем Прокл Петрович подбирался к вопросу веры и однажды высказал припасённое: - Нравственный закон внутри нас. Ведь это конкретность, сигнал решениям, которыми мы обязаны... - он хотел сказать "Творцу", но Лабинцов опередил, закончив с вопросительной интонацией: - Аду? Нет, - продолжил он прочувствованно, - я верю в нравственность, которая существует вне страха перед адом. Моё убеждение: у истоков сущего стоит Высший Разум. Но, создав Жизнь, Бог вряд ли входит в подробности посёлка Баймак. Они прогуливались ранним утром и сейчас были за окраиной, на дороге, вблизи которой сохранились редкие клёны - раскидистые, в свежих маслянистых листочках; по сторонам расстилалась молодая зелень щавеля, лебеды, крапивы. Байбарин огорчённо думал, что жизненная линия зятя, видимо, пролегает в обход Божьего поступка. На месте зятя Прокл Петрович проклял бы здешнюю власть за расстрел башкир. Но Лабинцов не знал молитвы, он слушал иные внушения. Какой шаг он ни делай, делает его он - плюс те, кто имеет над ним власть совместных увлекающих забот. Инженер и заговорил о них, о хлопотах, о затруднениях, благодаря которым в нём нуждается масса людей. Это превращало его жизнь в широкоохватное положительное действие, что оказывалось таким ценным теперь, когда время перестало быть производительным трудом. Он сетовал, какие открываются "случаи жульничества с умопомрачительно дорогими солью и мылом". Говорил с переживанием в голосе, что лгут не только те, на кого приносят ему слёзные жалобы, но и сами жалобщики. Он признавался тестю, что запутан, задёрган и полон раскаяния - "зачем связался..." Но Прокл Петрович понимал: общность с воспалённо-суетливой средой для Лабинцова - ни что иное как защита в её, скорее, не прямом, а психологическом значении. Низкое, ничтожное, с чем ему нужно разбираться, помогает не останавливаться на гораздо более мрачном, что выбрасывает побеги там и сям. Байбарин спросил о предрика: мешается он в дела? - Он? - недовольно переспросил зять. - Как сказать... У него своих разбирательств достаточно. Исполком берёт суммы немаленькие, распределяет, и, я думаю, не обходится без... без неурядиц. - На что же идут суммы? - полюбопытствовал Прокл Петрович. - Больше всего, полагаю, на военные нужды... Баймак теперь располагал своей боевой единицей: отрядом в сто с лишним красногвардейцев. Несколько недель назад он поступил в распоряжение Оренбурга и использовался против белых партизан. Хорунжего интересовало: что же, оренбуржцы отступились от золота? - Да осталось-то совсем незначительное количество, - словно бы с облегчением сказал Лабинцов. - Вся надежда на кустарные промыслы. Байбарин хотел подковырнуть: "А на губернскую рабоче-крестьянскую власть не надеетесь?" - но сдержался. - С вашим советом, выходит, губерния поладила. А как они к тебе? спросил он. Лабинцов ответил с неохотой к теме: - Не трогают. Прокл Петрович напомнил, что ему было рассказано об эпизоде с гологлазым, когда миг отделял зятя от удара пули в грудь. - Они без крови-то не могут. Однако зять, после того как "впечатления отстоялись", уже не верил, что уполномоченный действительно решил убить его. - Беда нашего времени - невероятная поспешность, - начал объяснять Семён Кириллович. - Неожиданности так и сыплются, и мы делаем выводы в жаркой спешке. Действительность, бесспорно, тяжела, но в нашем сознании она принимает совсем уж уродливые образы. Надо понимать, что разгулялась не какая-то небывалая жестокость, а на нас налетает шквал поспешек. За ним всё придёт в равновесие. Прокл Петрович раздражённо безмолвствовал, не давая себе возмутиться. Зять почувствовал неудобство. - Но ты же не обольщаешься насчёт белых? - сказал обеспокоенно. - Или мы всё-таки... идейно - в разных лагерях? У хорунжего во все эти дни как-то не легла душа открыть о разгроме красного отряда, о своей роли. Зять знал только, что Байбарины спасались, ожидая: красные сожгут их усадьбу. Это вполне отвечало духу той поры: усадьбы горели, и их владельцы не всегда оставались в живых. По рассказу тестя, беженцы добрались до белоказачьей станицы, но там "получилось несогласие", "поворачивалось довольно худо", и они, презрев дальнее расстояние и опасности, направили стопы к дому дочери и зятя. Сейчас, после обращённых к нему вопросов, хорунжий ощутил готовность рассказать, в чём он "не согласился" с белыми, углубиться в это, развить выношенную идею. Он приступил к тому, что уже знакомо читателю: как фон Гольштейн-Готторпы присвоили фамилию вымерших Романовых и втёрли народу очки, будто они - русская династия. Лабинцова нимало изумила погружённость тестя в историю, он остановился на дороге и, полузакрыв глаза, улыбался недоуменно и снисходительно. Прокл Петрович объяснил, что не один год собирал сведения, вёл переписку со знающими людьми, заказывал у книготорговцев нужные издания, занимался в библиотеках. Он стал разворачивать перед зятем своё понимание Февраля и его последствий - "прорвавшегося народного возмущения чуждым, искусственно насаждённым порядком". Рассуждая, доказывая, Байбарин напоминал о том, что сообщали историки, высказывали писатели. Нам кажется, несомненно, интересной точка зрения нашего героя, и мы подкрепим её и тем, чего он не мог знать. Читатель наверняка встретит немало знакомого, и тут мы сошлёмся на извиняющий нас момент: знакомо-то оно знакомо - но в более или менее устоявшемся освещении. Мы же приведём в сжатом виде то, что поможет составить о, казалось бы, известном несколько иное представление.

37

В предыдущих главах уже упоминалось, что эрцгерцог Карл Петер Ульрих фон Гольштейн-Готторп занял российский трон в качестве Петра Третьего Романова. Императрица Елизавета, которой он наследовал, не имела детей, эрцгерцог же был сыном её умершей сестры. Но он не родился Романовым и был привезён из-за границы - что делало его весьма зависимым от российской верхушки, а если шире - дворянства. Оно, составляя офицерский корпус, являлось костяком вооружённых сил, и его настроение могло многое определить. Исстари дворянство несло государственную повинность: оно должно было служить - и именно поэтому владело крестьянами. Целесообразность крепостного права состояла в том, что крепостные содержали дворянина, дабы он мог исправно служить государству. Не только на мужике, но и на барине лежала обязанность и тяжёлая. Освобождение от неё дворян - ход, само собой разумеющийся для "правителя со стороны", чьё положение в одном немаловажном пункте условно и вообще зыбковато. Правда, как мы знаем из исторических работ, монарх был туг на соображение, но имелись же советники. Скорее всего, по подсказке немцев его окружения и заинтересованных русских, Пётр Третий - не минуло и двух месяцев после его вступления на престол - издал Манифест о вольности дворянства. Всем служащим даровалось право уходить в отставку и, по-прежнему владея землёй и крестьянами, вести частную жизнь. Дворянин теперь даже мог уехать за границу и, по своему выбору, поступить на иностранную службу - русские же мужики оставались его собственностью, трудясь на него. Екатерина Вторая, в сравнении с мужем вовсе уж беспримесная немка, свергнув супруга с помощью русских вельмож, ещё более него нуждалась в расположении господствовавшего в России сословия. Политика его ублаготворения и отход от старорусских традиций продолжились. Жалованная грамота дворянству закрепила освобождение дворян от военной и гражданской службы, от податей, телесных наказаний, провозглашала их право полной собственности на землю, недра, воды, леса - на всё, что есть в имении. Подтверждалось исключительное право дворян на владение населённой землёй. Ещё Екатерина предоставила помещикам власть уже не только ссылать своих крестьян в Сибирь, но и "за дерзости" отправлять в кандалах на каторгу не уведомляя судью, в чём состояла "дерзость". Кроме того, помещик теперь мог во всякое время, не дожидаясь рекрутского набора, отдать крестьянина в солдаты. И это всё - в придачу к давно имевшемуся праву сечь крепостных. Указом Екатерины крестьянам отныне запрещалось жаловаться на господ, а если кто "дерзнёт", того следовало наказывать кнутом. Екатерина не упускала и другие способы утвердиться на захваченном троне. В то время довольно ещё значительная доля крестьянства жила на государственных землях и оставалась незакрепощённой. Екатерина принялась нарезать из этого резерва имения и, обращая свободных людей в рабов, раздаривать тем, в ком была заинтересована: русским вельможам-любимцам, ну и, конечно, своим соплеменникам. За тридцать шесть лет царствования она раздала в частное владение около миллиона душ. Сын её Павел, своей матери не любивший, что иное, а эту её практику продолжил с размахом. За четыре года правления он раздарил более полумиллиона крестьян - "скоровременно и безрассудно", как с землёй, так и отбирая у них земли "даже из-под пашен и огородов" (Державин). Но уже и ранее того Екатерина Вторая сделала крепостное право таким нещадным, каким оно не было до воцарения фон Гольштейн-Готторпов, хотя начало ужесточаться ещё при господстве временщика Бирона в правление Анны Иоанновны - правление, которое историки именуют периодом "немецкого засилья" (словно бы позднее такового уже не бывало). Екатерина - кстати, начавшая и массовое, за счёт русской казны, переселение немецких колонистов в страну (среди них, повторюсь, были предки автора этих строк), - довела крепостничество до полного расцвета. Крепостных проигрывали в карты, меняли на охотничьих собак. Помещик, пишет Ключевский, торговал крестьянами как живым товаром, не только продавая их без земли, но и отрывая от семьи. Тургенев в "Дворянском гнезде" упоминает, что дед его героя вешал мужиков за ребро. Право на самовластие, на праздность было дано служивому, до той поры, сословию потому, что иначе чужая династия не удержалась бы, повторив судьбу известных временщиков. При Петре Великом, считает историк Сергей Платонов, в положении главных сословий существовало, во всей силе, равновесие, которое было окончательно нарушено Петром Третьим и Екатериной Второй. То есть, уточним, голштинской династией. В обмен на власть, на её сохранение она превратила "крепостных ради державы" в рабов частных лиц, чьё небокоптительство столь выразительно запечатлено в русской литературе, вспомним ли мы Гончарова, показавшего нам Обломовку и Илью Ильича Обломова, возьмём ли Гоголя с его Маниловым, Ноздрёвым, Плюшкиным... В то время когда Обломов лежал на диване, а тысячи его братьев по классу развлекались в своих имениях, освободившиеся должности занимали иностранцы, хлынувшие в Россию. Голштинский Дом был в этом прямо заинтересован, ибо не только немцы, но и шведы, французы, венгры скорее станут за фон Гольштейн-Готторпа под фамилией Романов, чем за подлинно русского претендента, если таковой наметится.

...Взглянем теперь, как Голштинский Дом влиял на православие. Сделавшись российским самодержцем, Пётр Третий по закону стал и главой Русской Православной Церкви. За несколько лет до того он принял православие, к чему не отнёсся всерьёз: по обыкновению в церкви во время службы смеялся над священником. Он оставался тем, кем и был - протестантом, - и, заняв престол, вознамерился, как пишет Соловьёв, "переменить религию нашу, к которой оказывал особое презрение". Монарх собирался уничтожить иконы в церквях, хотел обязать священников бриться и одеваться, как пасторы у него на родине. Он слишком уж переходил за рамки, как и в других пронемецких предпочтениях. Облагодетельствовав, к своей выгоде, русское дворянство, в ином самодурски-брыкливо выказывал норов, почему его и сменила супруга немка благоразумная, дальновидная и расчётливая. Она оставила в покое бороды и облачение священников, иконы, но, как и её муж дотоле, стала с немецким уважением к прямой силе возвеличивать шпагу в ущерб рясе. Пётр Третий успел утеснить духовенство и имущественно - Екатерина же пошла тут гораздо дальше. Она последовательно отнимала у монастырей угодья и крестьян (отняла сотни тысяч) и награждала военачальников (не в последнюю очередь, иностранцев), фаворитов, немецких родственников, а когда митрополит Ростовский Арсений в своём послании к ней выступил против, его по её повелению расстригли и заточили пожизненно. Екатерина закрепила запрещение Петром Третьим домовых церквей, хотя в этом было, как пишет Сергей Платонов, "принципиальное неудобство: выходило так, как будто православный государь воздвигал гонения на церковь". Вопрос, весьма и весьма заслуживающий рассмотрения. По обычаю, который вёлся из глубокой старины, домовая церковь была всегдашней принадлежностью всякой зажиточной усадьбы, даже городского богатого двора и представляла собой отдельную маленькую избу с бедным иконостасом, деревянной утварью. Приглашался нанятый на площади на одну службу, или на одну требу, полуголодный "безместный" священник и надевал облачение из домотканого небелёного холста. Он же исповедовал и причащал немногочисленную паству, крестил младенцев, соборовал отходящих в мир иной. Чем легче было завести, читаем мы у Платонова, и чем дешевле было содержать "свою" церковь, тем сильнее и распространённее было стремление именно к "своей" церкви. "Против этого глубоко вкоренившегося в быту стремления и встал Пётр Третий". Сказалась ли тут его вздорность, мелочность, как полагают историки, его "голштинской выучки душа"? А если предположить, что меру ему подсказали? Недаром её оставили в силе Екатерина и кто царил за нею... Священник "при месте", имеющий приход, был связан клятвой верности царю и обязывался нарушать тайну исповеди "во всех случаях, когда относилось ко вреду Августейшей Особе". "Безместный" же пастырь выпадал из-под постоянного надзора и не имел, что терять. Он мог разносить по домовым церквям нежелательное, ту же истину, что на престоле - немец: оттого и притеснения, непосильные поборы, неправда и не дают народу выбраться из нужды - тогда как немцам почёт, живут они своими сёлами на русской земле, свободные и богатые. Голштинскому Дому было определено опасаться такого рода просветительства и ужесточать "оказёнивание" религии. Религиозное чувство принижалось, обрекалось на угасание - но и как иначе? Могли ли наверху относиться всерьёз к вере рабов, которых лишили даже права жаловаться на господ? Сергей Аксаков в "Семейной хронике" рассказывает, как в екатерининские времена помещик, переселяя крепостных, оторвал их от церкви, в которой они крестились и венчались. Они, читаем, обливались "горькими слезьми" - им предстояло жить в местах, "где, по отдалённости церквей, надо было и умирать без исповеди и новорождённым младенцам долго оставаться некрещёными". Крестьянам это "казалось делом страшным!.." Вот тут-то бы и спасла своя домовая церковь! Что церковь "казённая" была не совсем своей, показывает Толстой в "Хаджи-Мурате" (это уже правление Николая Первого). Солдат Авдеев умирает от раны в крепости (заметим, она не осаждена, в ней течёт обыденная армейская жизнь) - а полкового священника возле умирающего нет. Пришли друзья-солдаты, и Авдеев произносит фразу замечательной смысловой нагрузки: "Ну, а теперь свечку мне дайте, я сейчас помирать буду". Толстой добавляет деталь, столь же заострённо-глубокую: "Ему дали свечу в руку, но пальцы не сгибались, и её вложили между пальцев и придержали... фельдшер приложил ухо к сердцу Авдеева и сказал, что он кончился". Вот так - без исповеди! без слова Божьего. Зато семье отписали, что солдат погиб, "защищая царя, отечество и веру православную".

...Захотели бы, смогли бы Гольштейн-Готторпы понять, что они у россиянина отняли, оскверняя в нём и глуша? Взглянем на этих монархов и придём к ответу. О Петре Третьем и Екатерине Второй мы уже говорили. Их сын Павел Первый (самодержец и, напомним, глава Русской Православной Церкви, а это - право назначать епископов и обер-прокурора Святейшего Синода, менять, по усмотрению, его состав и другое) стал по совместительству гроссмейстером католического Мальтийского ордена. Александр Первый, будучи наследником, имел в духовниках такого православного протоирея, который брился и носил светское платье. Заняв престол, Александр молился то католическому Богу, то протестантскому. Он пригласил немецкую баронессу Крюденер проповедовать в России иллюминатство, осуждаемое православным духовенством; правда, впоследствии он к иллюминатству охладел. Николай Первый, о чьём царствовании мы не раз упоминали, заслужил красноречивую эпитафию Тютчева, который был не только поэтом, но и государственным деятелем. Эпитафию переписывали тайком, и начиналась она строкой: "Не Богу не служил ты, не России..." Сын этого монарха Александр Второй, вспоминает фрейлина его жены, дочь Тютчева Анна Аксакова, "смотрел на русское платье как на неуместное проявление вольнолюбия". Среди многого, что осталось в литературе о его правлении, приметим: принижение, "оказёнивание" православия оборачивалось тем, что в конце шестидесятых, начале семидесятых годов (19 век) сокращалось число приходов, в некоторых сёлах закрывались церкви. Унаследовавший трон Александр Третий "не усмотрел тревожного омертвления в состоянии православной церкви, не дал импульса к оживлению церковного организма, не протянул помощи униженным сельским священникам в их бедственном положении, оставил церковь - а с ней и народное православие в тяжёлом кризисе, хотя ещё не всем ясном тогда" (Солженицын). А почему, спросим себя, монарх-немец голштинской династии должен был поступить иначе? Любивший заявлять о своей "истой русскости", он, ещё будучи наследником, вступил в Копенгагене под руководством датского короля, будущего тестя, в масонское Всемирное братство. Датский король позднее заботился о ложе мартинистов "Звезда и крест", открытой в Петергофе уже с соизволения Николая Второго. Царя приняли в ложу, и для него вызывали дух его отца. Об увлечении Николая Второго спиритизмом написано достаточно; напомним только, что вызывание духов, занятия магией осуждаются православием как тяжкий грех. Гольштейн-Готторпы в роли ревнителей православия - любопытная тема, не правда ли?.. А какими они стали последовательными в гонениях на старообрядчество, сохранявшее силу веры, укоренённость в национальное! Лесков в "Соборянах" описывает, что - в просвещённом девятнадцатом веке доводилось выносить старообрядцам, которых тщились принудить к отречению от веры. О событии в царствование Александра Второго рассказывает Гиляровский: когда войска и полиция стали врываться в скит, старообрядцы, запершись в особой избе, сожгли себя, как их единоверцы во времена Аввакума. И ещё факт. Епископ официальной церкви Мефодий причастил умирающего старообрядца. Так вот, Николай Второй - который и в ложе мартинистов членствовал, и питал пристрастие к магии и колдовству - счёл поступок епископа грехом, не заслуживающим снисхождения. Мефодия заковали в кандалы и погнали в Сибирь, но ему было семьдесят восемь лет, одолеть путь пешком он не мог. Тогда его водрузили на лошадь и привязали к ней; но всё равно достичь места ссылки ему не довелось, он умер в дороге. Старообрядцев не допускали к государственной службе, чего никак не скажешь о католиках, лютеранах, кальвинистах, лицах англиканского вероисповедания. Примечательно или не очень, но в России до 1833 года роль национального гимна выполнял английский гимн "God, save the king" ("Боже, храни короля"), написанный, по заказу англичан, немецким композитором Генделем. В Отечественную войну с её Бородином национальный гимн - английский! И какая уж несообразность в том, что упоминавшийся Карл Роберт Нессельроде, с 1816 по 1856 - министр иностранных дел (с 1845 - ещё и госканцлер), не научился говорить по-русски? (Кстати, последний российский император Николай Второй и тот говорил по-русски с акцентом). Но вернёмся к Нессельроде, который родился не в России и происходил из германского графского рода. По воспоминаниям князя П.В.Долгорукова, он "был отменно способным к ведению обыденных, мелких дипломатических переговоров. Но зато высшие государственные соображения были ему вовсе чужды... его страстью были три вещи: вкусный стол, цветы и деньги". Он так чтил австрийского канцлера Меттерниха, находился под столь сильным его влиянием, что Долгоруков написал о Нессельроде: "Этот австрийский министр русских иностранных дел". Долгоруков отмечает, что Нессельроде "не любил русских и считал их ни к чему не способными, зато боготворил немцев". Таков деятель, что сорок лет (при Александре Первом и Николае Первом) ведал внешней политикой России. Семидесяти шести лет уволенный в отставку, он умер в восемьдесят два года - возглавляя Комитет финансов и оставаясь членом Государственного совета. Нессельроде Карл Роберт (для русских он был Карлом Васильевичем) удостоился всех высших российских орденов и похоронен на лютеранском кладбище. Коли мы коснулись владения русским языком, скажем, как свободно им пользовался, к примеру, Пётр Андреевич Клейнмихель, внук рижского пастора, ставший главноуправляющим путями сообщения и публичными зданиями империи. Когда он слышал имя министра финансов Вронченко, то сразу же заявлял: "Скотина!" Статского советника Игнатова называл так же: "Позвать сюда скотину Игнатова!" Клейнмихель, до того никогда не видавший ни паровоза, ни вагона, был назначен Николаем Первым руководить строительством железной дороги между Петербургом и Москвой, благодаря чему нашёл своё место в поэме Некрасова "Железная дорога". У Анны Аксаковой (Тютчевой) читаем: "Клейнмихель вызывает всеобщую ненависть, ему приписывают большую часть наших неудач, благодаря ему у нас нет ни шоссейных, ни железных дорог и в этой области администрации совершаются невероятные злоупотребления и хищения". Клейнмихель не раз уличался в "расточительстве" казённых денег, которые, были случаи, "неизвестно куда девались". Только на содержание занимаемого им дома он получал из средств своего ведомства от ста пятидесяти до двухсот тысяч рублей ежегодно. (Вспомним, помещик Илья Ильич Обломов считался небедным при доходе восемь тысяч рублей в год). Беспрестанно украшая дом новой мебелью за счёт казны, Клейнмихель не давал из её средств ста рублей семье несчастного мелкого чиновника, которого не на что было похоронить. Этот деятель, возведённый Николаем Первым в графское достоинство, тоже получил все высшие российские ордена, включая орден Св. Апостола Андрея Первозванного с бриллиантовыми знаками.

...Можно перечислять и перечислять сановников, схожих с Нессельроде и Клейнмихелем в определённом пункте, которых с завидной щедростью награждали фон Гольштейн-Готторпы, но мы лишь окинем взглядом немногое из того, что встречается о немцах в русской литературе. Подходяща для начала цитата из Мамина-Сибиряка: "Красный короткий затылок и точно обрубленное лицо, с тупым и нахальным взглядом, выдавали в Майзеле кровного "русского немца", которыми кишмя кишит наше любезное отечество". Помня о подчёркнутой распространённости типа, взглянем на отдельные портреты. В рассказе Толстого "Божеское и человеческое", основанном на фактах, читаем о генерал-губернаторе Южного края: "здоровый немец с опущенными книзу усами, холодным взглядом и безвыразительным лицом". Его прототип Тотлебен в 1879 отправил на виселицу троих народовольцев, обвинявшихся в подготовке покушения на Александра Второго. У Толстого есть слова, которые стоит перечитать и задуматься. Утвердивший приговор немец вспомнил "чувство подобострастного умиления, которое он испытал перед сознанием своей самоотверженной преданности своему государю". Тургенев тоже взял подлинный случай из жизни и написал повесть "Постоялый двор". В ней фигурирует помещица-немка, владеющая крепостным человеком Акимом, который трудами-стараньями построил постоялый двор, и дело пошло очень хорошо. Но помещица отняла двор и продала, а Акиму велела вынести три рубля, да и тех ему не передали. В рассказе Гаршина "Из воспоминаний рядового Иванова" немец Венцель, прозванный солдатами "Немцевым", избивает их до полусмерти, выделяясь лютостью среди всех остальных офицеров. А одно из явлений русской классики - рассказ Григоровича "Гуттаперчевый мальчик"? Кто так жесток с мальчиком-учеником (рабом фактически) и заставляет его выполнять цирковые смертельные трюки - до того, последнего?.. Акробат-немец. У Куприна в "Конокрадах" немец-колонист отрубил у попавшегося незадачливого вора пальцы на обеих руках, приговаривая: "Не воруй, коли не умеешь". Это - в конце девятнадцатого века! Эпизод поразителен тем, что предоставляет поразмышлять не столько о жестокости немца (уже читали), сколько о том - кем он осознавал и чувствовал себя в Российской империи. И ведь не обманывался - о его наказании и мысли не было. Как не было бы у него самого мысли в Германии учинить подобный самосуд - за него пришлось бы отвечать по закону. Так чем возразить на то, что немцу в России было вольготнее?.. Имел, имел Прокл Петрович основания горячиться, говоря о русской смуте и Голштинском Доме.

(1) Смотрим, к примеру, энциклопедический словарь Брокгауза (Brockhaus Enzyklopaedie. F.A.Brockhaus, Mannheim, 1986): "Pjotr II. Aleksejewitsch, Kaiser (seit 1727), Petersburg 23.10.1715 - Moskau 29.1.1730; Sohn des Thronfolgers Aleksej Petrowitsch, folgte Katharina I. am 17.5.1727 auf den Thron. Mit ihm starb das Haus Romanow im Mannesstamm aus". ("Пётр II Алексеевич, император (с 1727), Петербург 23.10.1715 - Москва 29.1.1730; сын наследника престола Алексея Петровича, наследовал трон за Екатериной I 17.5.1727. С ним вымер Дом Романовых в его мужских представителях" (выделено мной - И.Г.).

(2) В вышеупомянутом энциклопедическом словаре Брокгауза в сведениях о Елизавете Петровне (Москва, 28.12.1709 - Санкт-Петербург, 5.1.1762) читаем указание на книгу: Kazimierz Waliszewski: La derniere des Romanov., E (Paris 1902). Переведём с французского: Казимир Валишевский: "Последняя из Романовых, Е" (Париж, 1902). Смотрим у того же Брокгауза о Петре III : "Peter III., Kaiser (1762), als Herzog von Holstein-Gottorp (seit 1739) Karl Peter Ulrich, Kiel 21.2.1728 - Ropscha (bei Petrodworez) 17.7.1762". ("Пётр III, император (1762), герцог фон Гольштейн-Готторп (с 1739) Карл Петер Ульрих, Киль, 21.2.1728 Ропша, 17.7.1762"). Посмотрим о Петре II и о Петре III в немецком "Народном лексиконе" Бертельсманна: "Peter II. (1715 - 1730), Kaiser 1727-30; letzter Romanow im Mannesstamm. Peter III. (1728 - 1762), Kaiser 1762; Herzog von Holstein-Gottorp Karl Peter Ulrich". ("Пётр II (1715 - 1730), император 1727-30; последний Романов в мужской линии. Пётр III (1728 - 1762), император 1762; герцог фон Гольштейн-Готторп Карл Петер Ульрих"). C.Bertelsmann Volkslexikon, Verlag Guetersloh 1956, 1960, S.1386. (выделено мной - И.Г.).

(3) Историк Евгений Тарле в своей монографии "Наполеон" пишет, какие коренные преобразования требовались феодально-крепостнической России "для того, чтобы обратить рыхлую полувосточную деспотию, вотчину семьи Гольштейн-Готторпов, присвоивших себе боярскую фамилию вымерших Романовых, в европейское государство с правильно действующей бюрократией, с системой формальной законности (выделено мной - И.Г. Цитирую по изданию: Тарле Е.В. "Наполеон". Ростов-на-Дону, "Феникс", 1996, с.306). Преобразования, о необходимости которых писал Евгений Тарле, осуществлены не были.

(4) Директива о целесообразности пыток поступила в аппарат НКВД в июне 1937, тогда как размышления Вакера относятся к марту 1936.

(5) Сотник имеет в виду Декабрьское вооружённое восстание 1905 года в Москве. Полковник Г.А.Мин (1855 - 1906), командовавший Лейб-гвардии Семёновским полком, направил 16 декабря на Казанскую железную дорогу отряд под командованием полковника Н.К.Римана (1864 - 1917), отдав ему приказ: "Пленных не брать, пощады не давать!" В ночь на 16 декабря был окружён район Красной Пресни. В приказе Г.А.Мина о штурме говорилось, что "арестованных на сей раз не будет", - и около тысячи человек было убито, включая 86 детей. Марк Твен по этому поводу написал: "Если такое правительство нельзя свергнуть ничем, кроме динамита, тогда хвала Господу, что на свете есть динамит". (Цитата взята из книги Брайана Мойнехена "Григорий Распутин: святой, который грешил" /Перевод с английского/, Смоленск: Русич, 1999, с.147).

(Продолжение следует)



Поделиться книгой:

На главную
Назад