Старый Джолион последовал за очень молоденькой горничной — лет шестнадцати, не больше — в очень маленькую гостиную со спущенными шторами. В ней было пианино, а больше почти ничего, если не считать неясного аромата и хорошего вкуса. Он стоял посередине, держа в руке цилиндр, и думал: «Нелегко ей, видно, живётся!» Над камином висело зеркало, и он увидел своё отражение. Ох, как стар! Послышался шелест, он обернулся. Она была так близко, что усы его чуть не задели её лба, как раз там, где начинались серебряные нити в волосах.
— Я был в городе, — сказал он. — Подумал, загляну к вам, узнаю, как вы тогда доехали.
И при виде её улыбки он почувствовал внезапное облегчение. Может быть, она и вправду рада его видеть.
— Хотите, наденьте шляпу, покатаемся в парке?
Но когда она ушла надевать шляпу, он нахмурился. Парк! Джемс и Эмили! Жена Николаса или кто другой из членов его милого семейства уж наверное там, разъезжают взад и вперёд. А потом пойдут болтать о том, что видели его с ней. Лучше не нужно! Он не желал воскрешать на Форсайтской Бирже отзвуки прошлого. Он снял седой волос с отворота застёгнутого на все пуговицы сюртука и провёл рукой по щеке, усам и квадратному подбородку. Под скулами прощупывались глубокие впадины Он мало ел последнее время, надо попросить этого шарлатана, который лечит Холли, прописать ему что-нибудь подкрепляющее. Но Ирэн была готова, и, сидя в коляске, он сказал:
— А может, лучше посидим в Кенсингтонском саду? — и прибавил, подмигивая: — Там-то никто не разъезжает взад и вперёд, — как будто она уже была посвящена в его мысли.
Они вышли из коляски, вступили на эту территорию для избранных[6] и направились к пруду.
— Вы, я вижу, снова под девичьей фамилией, — сказал он. — Это неплохо.
Она взяла его под руку:
— Джун простила мне, дядя Джолион?
Он ответил мягко:
— Да, да, конечно, как же иначе?
— А вы?
— Я? Я простил вам, едва только понял, как, собственно, обстоит дело.
И он, возможно, говорил правду: он всегда был душой на стороне красоты.
Она глубоко вздохнула.
— Я никогда не жалела, не могла. Вы когда-нибудь любили очень сильно, дядя Джолион?
Услышав этот странный вопрос, старый Джолион устремил взгляд в пространство. Любил ли? Да как будто и нет. Но ему не хотелось говорить этого молодой женщине, чья рука касалась его локтя, чью жизнь словно приостановила память о несчастной любви. И он подумал: «Если бы я встретил вас, когда был молод, я… я, возможно, и наделал бы глупостей». Ему захотелось укрыться за обобщениями.
— Любовь — странная вещь, — сказал он. — Часто роковая. Ведь это греки — не правда ли? — сделали из любви богиню; и они, вероятно, были правы, но ведь они жили в Золотом веке.
— Фил обожал их.
«Фил!» Это слово резнуло его, — способность видеть вещи со всех сторон вдруг подсказала ему, почему она им не тяготится. Ей хотелось говорить о своём возлюбленном! Что ж, если это доставляет ей удовольствие! И он сказал:
— А он, наверно, понимал толк в скульптуре.
— Да. Он любил равновесие и пропорции, любил греков за то, как они без остатка отдавались искусству.
Равновесие! Насколько он помнил, этот молодой человек был совсем не уравновешенный; что касается пропорций… фигура у него была, конечно, хорошая, но эти странные глаза и выдающиеся скулы… пропорции?
— Вы тоже из Золотого века, дядя Джолион.
Старый Джолион оглянулся на неё. Что она, смеётся над ним? Нет, глаза её были мягки, как бархат. Льстит ему? Но зачем? С такого старика, как он, взять нечего.
— Фил так думал. Он всегда говорил: «Но я никак не могу ему сказать, что восхищаюсь им».
А, вот оно опять. Её погибший возлюбленный; желание говорить о нём. И он пожал ей руку, отчасти обиженный этими воспоминаниями, отчасти благодарный, точно сознавая, как они связывают его с нею.
— Очень талантливый молодой человек был, — проговорил он. — Жарко, на меня жара теперь действует. Давайте посидим.
Они сели на стулья под каштаном, широкие листья которого защищали их от тихого сияния вечера. Приятно сидеть здесь, и смотреть на неё, и чувствовать, что ей хорошо с ним. И желание, чтобы ей стало ещё лучше, заставило его продолжать.
— Вы, вероятно, знали его с такой стороны, какую я не мог видеть. Вам он показал лучшее, что в нём было. Его взгляды на искусство казались мне немного… новыми, — он чуть не сказал: «новомодными».
— Да, но он говорил, что вы понимаете толк в красоте.
Старый Джолион подумал: «Говорил он, как же!» Но ответил, подмигивая:
— Ну что ж, он был прав, а то я бы не сидел здесь с вами.
Очаровательна она, когда улыбается вот так, глазами.
— Он говорил, что у вас сердце из тех, что никогда не старятся. Фил замечательно разбирался в людях.
Старый Джолион не обманывался этой лестью, звучащей из прошлого, вызванной желанием говорить об умершем, — совсем нет; и всё же он жадно ловил её слова, ибо Ирэн радовала его взоры и сердце, которое — совершенно верно — так и не состарилось. Потому ли, что, не в пример ей и её мёртвому возлюбленному, он никогда не любил до отчаяния, всегда сохранял равновесие и чувство пропорций? Что же, зато в восемьдесят пять лет он ещё способен наслаждаться красотой! И он подумал: «Будь я художником или скульптором!.. Но я старик. Надо жить, пока можно!»
Двое, обнявшись, прошли по траве перед ними, по краю тени от каштана. Солнце безжалостно освещало их бледные, помятые молодые лица.
— Некрасивое создание человек, — сказал вдруг старый Джолион. — Поражает меня, как любовь это превозмогает.
— Любовь все превозмогает.
— Так молодые думают, — сказал он тихо.
— У любви нет возраста, нет предела, нет смерти.
Её бледное лицо светилось, грудь подымалась, глаза такие большие, и тёмные, и мягкие — прямо ожившая Венера! Но эта шальная мысль сейчас же вызвала реакцию, и он сказал, подмигивая:
— Да, если б у неё были пределы, мы бы и на свет не родились. Ведь ей, честное слово, ставится немало препятствий.
Потом, сняв цилиндр, старый Джолион провёл по нему манжетой. Большой и нескладный, он нагрел ему лоб; в эти дни у него часто бывали приливы крови к голове — кровообращение уже не то, что было.
Она все сидела, глядя прямо перед собой, и вдруг проговорила еле слышно:
— Странно, как это я ещё жива! Слова Джо «загнанная, потерянная» пришли ему на память.
— А-а, — сказал он, — мой сын видел вас мельком в тот день.
— Это был ваш сын? Я слышала голос в холле; на секунду я подумала, что это — Фил.
Старый Джолион видел, что у неё задрожали губы.
Она поднесла к ним руку, опять отняла её и продолжала спокойно:
— В ту ночь я пошла к реке; какая-то женщина схватила меня за платье. Рассказала мне о себе. Когда узнаешь, что приходится выносить другим, становится стыдно.
— Одна из тех? Она кивнула, и в душе старого Джолиона зашевелился ужас, ужас человека, никогда не знавшего, что значит бороться с отчаянием. Почти против воли он сказал:
— Расскажите мне, хорошо?
— Мне было все равно — жить или умереть. А когда дойдёшь до такого, судьбе уж и не хочется тебя убивать. Эта женщина ухаживала за мной три дня, не отходила от меня. Денег у меня не было. Вот я теперь и делаю для них, что могу.
Но старый Джолион думал: «Не было денег!» Что может сравниться с такой участью? С этим и всё остальное связано.
— Напрасно вы не пришли ко мне, — сказал он. — Почему?
Ирэн не ответила.
— Потому что моя фамилия Форсайт, наверно? Или Джун не хотели встретить? А теперь как ваши дела?
Он невольно окинул глазами её фигуру. Может быть, она и теперь… но нет, она не худая, право же нет.
— О, ведь у меня пятьдесят фунтов в год, как раз хватает.
Ответ не удовлетворил его; уверенность пропала. Уж этот Соме! Но чувство справедливости заглушило обвиняющий голос. Нет, она, конечно, скорее умрёт, чем согласится принять хоть что-нибудь от него. Это ничего, что она такая мягкая, в ней, наверное, скрыта сила, сила и верность. И нужно же было этому Босини дать себя раздавить и оставить её на мели!
— Ну, теперь уж вы должны прийти ко мне, если вам что-нибудь понадобится, — сказал он, — а то я совсем обижусь, — и он встал, надевая цилиндр. — Пойдёмте выпьем чаю. Я велел этому лентяю дать лошадям час отдохнуть и заехать за мною к вам. Сейчас возьмём кэб; я уже не могу столько ходить, как раньше.
Хорошо было пройтись до дальнего конца сада — звук её голоса, взгляд её глаз, тонкая красота прелестной женщины двигались рядом с ним. Хорошо было выпить чаю у Раффела на Хай-стрит, — он вышел оттуда с большой коробкой конфет, нацепленной на мизинец. Хорошо было ехать назад в Челси в наёмной карете, покуривая сигару. Она обещала приехать в следующее воскресенье и снова играть ему, и мысленно он уже рвал гвоздику и ранние розы, чтобы дать их ей с собой в Лондон. Приятно было сделать ей приятное, если только это приятно от такого старика. Коляска уже ждала его, когда они приехали. Ведь вот человек! А когда его ждёшь — всегда опаздывает! Старый Джолион зашёл на минутку проститься. В маленькой тёмной передней её квартирки стоял неприятный запах пачули; и на скамейке у стены — другой мебели не было — он заметил сидящую фигуру. — Он слышал, как Ирэн тихо сказала: «Сию минуту». В маленькой гостиной, когда двери были закрыты, он серьёзно спросил:
— Одна из ваших протеже?
— Да. Теперь, благодаря вам, я могу кое-что для неё сделать.
Он стоял, глядя перед собой и поглаживая подбородок, мощь которого стольких в своё время отпугивала. Мысль, что она так близко соприкасается с этой несчастной, огорчала его и пугала. Чем она может им помочь? Ничем! Только сама может запачкаться и нажить неприятностей. И он сказал:
— Будьте осторожны, дорогая. Люди готовы что угодно истолковать в самом худшем смысле.
— Это я знаю.
Он отступил перед её спокойной улыбкой.
— Так, значит, в воскресенье, — сказал он. — До свидания!
Она подставила ему щеку для поцелуя.
— До свидания, — повторил он, — берегите себя.
И он вышел, не оглядываясь на фигуру у стены. Домой он поехал через Хэммерсмит, решив зайти в знакомый магазин и распорядиться, чтобы ей послали две дюжины их лучшего бургундского. Ей, верно, нужно бывает иногда подкрепиться. Только в Ричмонд-парке он вспомнил, что поехал в город заказывать башмаки, и удивился, как такая нелепая мысль могла прийти ему в голову.
III
Лёгкие феи прошлого, которые роем вьются вокруг стариков, никогда ещё не тревожили старого Джолиона так мало, как в течение этих семидесяти часов, отделявших его от воскресенья. Зато улыбалась ему фея будущего, овеянная обаянием неизвестности. Теперь старый Джолион не тревожился и не ходил навещать упавшее дерево, потому что она обещала приехать к завтраку. Есть что-то необычайно успокоительное в еде. Сговоришься позавтракать вместе — и уляжется целый ворох сомнений, ибо никто не пропустит обеда или завтрака, если не будет на то совсем особых причин. Он часто играл с Холли в крикет на лужайке, подавал ей мячи, а она била, готовясь в свою очередь на каникулах подавать их Джолли. Ибо в ней было мало форсайтского, а в Джолли — бездна, а Форсайты всегда бьют, пока не выйдут в отставку и не доживут до восьмидесяти пяти лет. Пёс Балтазар, неизменно находившийся тут же, когда только успевал, ложился на мяч, а мальчик-слуга бегал за мячами, пока лицо у него не начинало сиять, как полная луна. И потому, что ждать оставалось все меньше, каждый день был длиннее и лучезарнее предыдущего. В пятницу вечером он принял пилюлю от печени — бок давал себя чувствовать, — и хотя болело не с той стороны, где печень, все же он считал, что нет лучшего лекарства. Всякий, кто сказал бы ему, что он нашёл себе в жизни новый повод для волнения и что волнение ему вредно, встретил бы твёрдый, несколько вызывающий взгляд его темно-серых глаз, словно говоривших: «Я знаю, что делаю». Так всегда было, так и останется.
В воскресенье утром, когда Холли с гувернанткой ушли в церковь, он направился к грядкам клубники. Там, в сопровождении пса Балтазара, он внимательно осмотрел кусты и разыскал ягод двадцать, не меньше, совсем спелых. Ему было вредно нагибаться, сильно закружилась голова, кровь прилила к вискам. Положив клубнику на блюдце, он оставил её на обеденном столе, вымыл руки и смочил лоб одеколоном. Здесь, перед зеркалом, он как-то вдруг заметил, что похудел. Какой «щепкой» он был в молодости! Приятно быть стройным — он не выносил толстяков; и всё же щеки у него, пожалуй, уж очень впалые. Она должна была приехать поездом в половине первого и прийти пешком со станции по дороге мимо фермы Гейджа, с той стороны рощи. И, заглянув в комнату Джун, чтобы убедиться, приготовлена ли горячая вода, он отправился встречать её не спеша, так как чувствовал сердцебиение. Воздух был душистый, пели жаворонки, Эпсомский ипподром был ясно виден. Чудный день! В точно такой день, вероятно, шесть лет назад Сомс привёз сюда молодого Боснии, чтобы посмотреть на участок, где предстояло начать постройку. Босини и выбрал окончательно, где строить дом, — это он не раз слышал от Джун. Эти дни он много думал о молодом архитекторе, словно дух его и правда витал над местом его последней работы в надежде увидеть её. Босини — единственный, кто владел её сердцем, кому она всю себя отдала с упоением. В восемьдесят пять лет невозможно было, конечно, представить себе все это, но в старом Джолионе шевелилась странная, смутная боль, как призрак беспредметной ревности; и другое чувство, более великодушное — жалость к этой так скоро погибшей любви Каких-то несколько месяцев — и конец! Да, да. Он взглянул на часы, прежде чем войти в рощу: только четверть первого, ещё двадцать пять минут ждать. А потом тропинка свернула, и он увидел её на том же месте, где и в первый раз, на упавшем дереве, и понял, что она приехала более ранним поездом, чтобы побыть здесь одной часа два — ну конечно, не меньше. Два часа в её обществе — потеряны! За какие воспоминания она так любит это дерево? Лицо его выдало эту мысль, потому что она сейчас же сказала:
— Простите меня, дядя Джолион. Здесь я в первый раз узнала…
— Да, да, тут оно и останется, приходите, когда захочется. Вид у вас неважный, слишком много уроков даёте.
Его тревожило, что ей приходится давать уроки. Обучать каких-то девчонок, барабанящих гаммы толстыми пальцами!
— А где вы их даёте? — спросил он.
— К счастью, почти все в еврейских семьях.
Старый Джолион удивился: в глазах всех Форсайтов евреи — странные и подозрительные люди.
— Они любят музыку, и они очень добрые.
— Попробовали бы они, чёрт возьми, не быть добрыми, — он взял её под руку — бок у него всегда побаливал на подъёме — и сказал: — Видели вы что-нибудь лучше этих лютиков? За одну ночь распустились.
Её глаза, казалось, летали над лугом, как пчелы в поисках цветов и мёда.
— Я хотел, чтобы вы их посмотрели, не велел выгонять сюда коров, потом, вспомнив, что она приехала разговаривать о Босини, указал на башенку с часами, возвышавшуюся над конюшней: — Он, вероятно, не позволил бы мне это устроить. Насколько я помню, он не знал счета времени.
Но она, прижав к себе его руку, вместо ответа заговорила о цветах, и он понял её умысел — не дать ему почувствовать, что она приехала говорить об умершем.
— Самый лучший цветок, какой я вам могу показать, — сказал он с каким-то торжеством, — это моя детка. Она сейчас вернётся из церкви. В ней есть что-то, что немного напоминает мне вас, — он не увидел ничего особенного в том, что выразил свою мысль именно так, а не сказал: «В вас есть что-то, что немного напоминает мне её». — А, да вот и она!
Холли, опередив пожилую гувернантку-француженку, пищеварение которой испортилось двадцать два года назад во время осады Страсбурга[7], со всех ног бежала к ним от старою дуба. Шагах в двадцати она остановилась погладить Балтазара, делая вид, что только для этого и бежала. Старый Джолион, который видел её насквозь, сказал:
— Ну, моя маленькая, вот тебе обещанная дама в сером.
Холли выпрямилась и посмотрела на гостью. Он наблюдал за ними обеими, посмеиваясь глазами; Ирэн улыбалась, на лице Холли серьёзная пытливость тоже сменилась робкой улыбкой, потом чем-то более глубоким. Она чувствует красоту, эта девочка, понимает толк в вещах! Хорошо было видеть, как они поцеловались.
— Миссис Эрон, mam'zelle Бос. Ну, mam'zelle, как проповедь?
Теперь, когда ему оставалось так мало времени жить, единственная часть богослужения, связанная с земной жизнью, поглощала весь оставшийся у него интерес к церкви. Mam'zelle Бос протянула похожую на паука ручку в чёрной лайковой перчатке — она живала в самых лучших домах, — печальные глаза на её тощем желтоватом лице, казалось, спрашивали: «А вы хорошо воспитаны?» Каждый раз, как Холли или Джолли чем-нибудь ей не угождали а случалось это нередко, — она говорила им: «Маленькие Тэйлоры никогда так не делали, такие хорошо воспитанные были детки!» Джолли ненавидел маленьких Тэйлоров; Холли ужасно удивлялась, как это ей все не удаётся быть такой же, как они. «Чудачка эта mam'zelle Бос», — думал о ней старый Джолион.
Завтрак прошёл удачно; из шампиньонов, которые он сам выбирал в теплице, из собранной им клубники и ещё одной бутылки «Стейнберг Кэбинет» он почерпнул какое-то ароматное вдохновение и уверенность, что завтра у него будет лёгкая экзема. После завтрака они сидели под старым дубом и пили турецкий кофе. Старый Джолион не очень огорчился, когда мадемуазель Бос удалилась к себе в комнату писать воскресное письмо сестре, которая в прошлом чуть не погубила своё будущее, проглотив булавку, о чём ежедневно сообщалось детям в виде предостережения, чтобы они ели медленно и не забывали как следует жевать. На нижней лужайке, на пледе, Холли и пёс Балтазар дразнили и ласкали друг друга, а в тени старый Джолион, положив ногу на ногу и наслаждаясь сигарой, смотрел на сидящую на качелях Ирэн. Лёгкая, чуть покачивающаяся серая фигура в редких солнечных пятнах, губы полуоткрыты, глаза тёмные и мягкие под слегка опущенными веками. У неё был довольный вид. Конечно же, ей полезно приезжать к нему в гости! Старческий эгоизм ещё не настолько завладел им, чтобы он не умел найти удовольствие в чужой радости. Он сознавал, что его желание — это хоть и много, но не все.
— Здесь очень тихо, — сказал он, — вы не приезжайте, если вам скучно. Но видеть вас мне радостно. Из всех лиц только лицо моей детки доставляет мне радость и ваше.
По её улыбке он понял, что ей не совсем безразлично, когда ею любуются, и это придало ему уверенности.
— Эго не слова, — сказал он, — я никогда не говорил женщине, что она мне нравится, если этого не было. Да я и не знаю, когда вообще говорил женщине, что она мне нравится, разве только в давние времена жене. А жены странный народ. — Он помолчал, потом вдруг опять заговорил: — Ей хотелось слышать это от меня чаще, чем я это чувствовал, вот что тут поделаешь! — На её лице отразилось какое-то смятение. И, испугавшись, что сказал что-то неприятное, он заторопился: — Когда моя детка выйдет замуж, надеюсь, ей попадётся человек, понимающий чувства женщины. Я-то до этого не доживу, но очень уж много сейчас несуразного в браке; не хочется мне, чтоб она с этим столкнулась. — И, чувствуя, что только ухудшил дело, он добавил: — И когда эта собака перестанет чесаться!
Последовало молчание. О чём она думает, эта прелестная женщина с изломанной жизнью, покончившая с любовью, но созданная для любви? Когда-нибудь, когда его уже не будет, она, может быть, найдёт другого спутника жизни — не такого беспорядочного, как этот молодой человек, который дал себя переехать. Да, но её муж?
— Сомс никогда вам не докучает? — спросил он.