И вот не успела сомкнуть глаз – шаги на крыльце, а потом кольцо брякнуло в воротах.
Она так и привстала на кровати. Кто вспомнил ее в этот день?
Маня-большая. Ее бесовский глаз запылал в темноте под порогом.
Пелагея и раз, и два хватила открытым ртом воздух, а сказать – и слов нету: до того поражена она была нынешним приходом Мани. Ведь это же надо: нарочно придумывать – не придумать такого оскорбленья!
Наконец она собралась с духом.
– Не ошиблась адресом? – спросила она не своим, а чужим словом, запавшим ей в голову от кого-то из прежней компании. Потом, подумав, что до Мани такое не дойдет, хватила как обухом по голове: – А может, богатством Христовым пришла похвастаться? Обновками? Как сборы-то ноне?
Христово богатство – это платки, полотенца, одежонка некорыстная, отрезы ситцевые, шерсть овечья и даже кое-какая мелочишка из денег – в общем, все то, что верующие по обету вешают и кладут у «моленных» крестов.
Эти «моленные» кресты стали появляться возле деревень, в лесу, еще в военную пору. Устройства они самого простого. Тесаный и врытый в землю крест – редкость.
А чаще всего так: срежут у нетолстой ели или сосны ствол этак метра на два, на три от земли, пролысят, как кряж, предназначенный на дрова, затем набьют поперечную перекладину – жердяной обрубок, бросят зачем-то к комлю несколько камней – и крест, напоминающий какое-то языческое, дохристианское капище, готов.
Местные безбожники, конечно, не дремали – беспощадно вырубали «моленные» кресты. Но разве вырубишь лес?
Маня-большая уже который год кормилась возле этих крестов. Она, как охотник свой путик, регулярно, под каждый праздник, обегала кресты в округе.
Однако напрасно взвинчивала себя Пелагея – не сорвала свою злость на старухе.
Маня-большая не только не бросилась опрометью вон из избы, как это сделал бы каждый на ее месте. Маня-большая даже не поморщилась. Села на прилавок к печи, сарафанишко поверх матерчатых штанов в белую полоску выше колена вздернула, нога на ногу, да еще и закурила.
Вот эта-то Манина наглость и отрезвила Пелагею, а то один бог знает, что и было бы: у нее хорошие-то люди без спроса не курили в доме, так разве позволила бы она какому-то огрызку!
Нет, подумала Пелагея, что-то у ней есть, не с пустыми руками пришла, коли барыней расселась. И этак издалека – на прощуп – спросила:
– Что в мире-то ноне деется? Какими новостями живут люди?
– Да есть кое-чего. Не без того же, – уклончиво ответила Маня.
– Грызут друг друга?
– Пошто грызут? Кто грызет, а кто и радуется.
– Да, да, – вздохнула Пелагея, – верно это, верно. Кто и радуется.
– Давай дак не вздыхай. Ты и сама не без радостей.
– Я? – Пелагея от удивления даже приподнялась.
– Знамо дело.
– Что ты, что ты, плетня… Мужа схоронила, сама не могу…
Маня против этого не возражала.
Значит, об Альке вести, догадалась Пелагея, и так ей вдруг легко стало, будто лето спустилось в избу.
Она быстро встала с постели.
– Вот ведь какое со мной горе! Гостья пришла, а я лежу как бревно. Ты уж прости, прости меня, Марья Архиповна, недотепу, – неожиданно для себя заговорила она своим прежним, полузабытым голосом, тем самым обволакивающим и радушным голосом, против которого никто, даже сам Петр Иванович, не мог устоять. – Все одна да одна, совсем из ума выжила. Нет, нет, Марья Архиповна! Мы сейчас за самоварчик да за рюмочку – праздник сегодня. Да ты кури, кури, Маша, не стесняйся. Я, бывало, когда хозяин во здоровье был, сама покупала папиросы. Да сапожки-то, может, снять, не томи ты свою ножку, я валенки теплые с печи достану…
Новость, которую поведала Маня (конечно, после того, как опрокинула три рюмки, – Пелагея сразу поняла, что насухо из старухи ничего не вырвешь), превзошла все ее ожидания: Альке сельсовет выслал справку на паспорт.
– Да ты не врешь, Маша? Не перепутала чего? – переспросила Пелагея и – не могла удержаться – всплакнула: ведь из-за этой самой справки она жизнь себе укоротила, можно сказать, даже в постель слегла. К губану ходила, колхозного председателя молила, Петра Ивановича жалобила – все без толку. "Не то время сейчас, – сказал ей Петр Иванович. – Поворот молодежи в сторону деревни даден. Подожди". А как же ждать? Девка в городе и без паспорта – да это хуже, чем в глухом лесу заблудиться.
И вот спала гора с плеч – Алька с паспортом.
– Да когда это было-то? – все еще до конца не веря, опять стала допытываться Пелагея.
– Позавчерась.
– Позавчерась? И у тебя хватило терпенья, Марья Архиповна, утаивать такую весть от матери?
– Матерь-та эта еще не знаешь, как и встретит…
– Ну, ну, – живо замахала руками Пелагея, – чего старое вспоминать. На солнце и на то затемненье находит, а наш брат – баба глупая… Говори, говори, Марья Архиповна!
– Да чего говорить-то? Василий Игнатьевич вчерась в лавке сказывал. "Совсем, говорит, уплыла от нас девка. Военная часть справку требует…"
– Ну и дали справку-то?
– Да как не дашь-то? Говорю, – армия требует…
– Армия?.. – повторила с раздумьем Пелагея. – Дак ведь это он, Владик, хлопочет… Ей-богу, Маша! Господи! – воскликнула Пелагея и прослезилась. – Вместях, значит? Вдвоем? А я-то все времечко убиваюсь, места не могу себе прибрать…
– Матерь, – многозначительно заметила Маня.
– Хотела бы, хотела бы я на ихнее счастье посмотреть, – мечтательно разоткровенничалась Пелагея. – Да нет, не ускочишь. Как на привязи сидишь у болезни. А та сука сама не догадается письма написать. Вот ведь какие нынче деточки-то пошли. Матерь вынь да положь, когда припрет, а когда у них все хорошо да ладно, они о матери-то и не вспомянут…
Маня, утешая Пелагею, сказала, что письмо придет, никуда не денется и что раньше Альке и писать было не о чем – только мать расстраивать, раз с паспортом нелады, потом вдруг предложила:
– А терпежу нету – выписывай командировку. В два счета слетаю.
– Ты? В город?
– А чего? Обрисую положенье. Все как есть.
Пелагея строго поджала губы – это уж всегда, когда ей надо было на что-то решиться. При этом она быстро прикинула, во что может обойтись ей Манина поездка.
Рублей в сорок. Дорого. Чуть ли не месячная зарплата на пекарне. А с другой стороны, подумала она, что деньги?
Неужели ее собственный покой ничего не стоит?
– Рублей двадцать пять дам, – сказала осторожно Пелагея.
– За четвертак в город? Шлепай сама! – Маня-большая быстро и деловито начала загибать пальцы: – Билет туда да обратно семнадцать шестьдесят. Так? Пить-исть надо? Фатера да суточные положено? Ну и хоть небольшие северные – на сугрев старухе… – Маня хихикнула.
После недолгих торгов сошлись на тридцати пяти рублях, не считая, конечно, подорожников, которые напечет Пелагея.
Маня ездила в город девять дней – на целых три дня больше, чем они договаривались, – и Пелагея последние ночи почти не спала. Все передумала. Самые худые мысли допускала об Альке.
А тут еще завернули морозы. Где старушонка? Уехала в кирзовых сапогах, налегке – не свалило ли в дороге?
Наконец вернулась Маня.
В избу вошла – ни дать ни взять чучело огородное: фуражка военная со светлым козырьком поверх шали, завязухи, рукавицы – с крупного мужика – по локоть, какая-то шубешка драная шерстью наружу… В общем, как догадалась Пелагея, вешала на себя все, что давали сердобольные люди.
Пелагея вмиг преобразила старуху: на ноги теплые валенки с печи, телогрею собственную дала, тоже заранее нагретую на печи, а затем и стопку белой. Как самой дорогой и желанной гостье.
– Ну как она? – нетерпеливо спросила, когда сели к столу. (Самовар уж кипел – третий день с утра до ночи стоял под парами.)
– Хорошо живет. На большой! – ширнула простуженным носом Маня и для убедительности подняла прокуренный палец. – Фицианкой работает.
– Кем, кем?
– Фицианкой, говорю. С подносом со светлым бегает.
У Пелагеи погасли глаза.
– Ох, Алька, Алька! Нету у нас с тобой счастья. Что уж тут хорошего – с подносом бегать…
– А чего нехорошего-то? Там ведь не у нас – чего хватил, и ладно. Под музыку лопают…
– Под музыку?
– Ну! Поедят, поедят, попляшут, чтобы утряску продуктам в брюхе сделать, да снова за стол…
– Дак это она не в том… не в сторани, где мужики выливают?
Маня коротко кивнула.
– В сторани.
– Ну, а как она из себя-то? Видом-то как? – продолжала допытываться Пелагея.
– А чего видом-то… Работа не пыльная… И деньги лопатой загребает…
– Плети-ко… Кто это там такой щедрый?
– Есть в городах народ. А особенно ежели он выпимши да перед ним задом вертят…
– Задом вертят? и Алька вертит? Да что она, одичала?
– Сторан, – с умственным видом пояснила Маня. Положено. Чтобы человек, значит, за свои любезные полное удовольствие получил…
– Ну уж это не дело, не дело, – сказала с осуждением Пелагея и, обращаясь не столько к старухе, сколько к себе, спросила: – Да куда Владик-то смотрит? Он-то как позволяет?
И вот тут-то и посыпалось на Пелагею одно за другим: Владика Маня не видела… На фатере у Альки не была… Как живут молодые – не знает…
– Да чего ты и знаешь-то, – вскипела Пелагея. – Зачем я тебя посылала? Да ты, может, и в городе-то не была?
Нет, в городе, заверила ее Маня, была. И в «стораии» была. А ежели домой ее Алька не приглашала, то как будешь врать?
– Молодые… – по своему объяснила Алькино негостепрнимство Маня. – Не до старухи дело…
Да, не бог весть как много поведала Маня об Альке и ее городском житье-бытье (даже насчет беременности ничего толком не сказала), а вот что значит материнское сердце – успокоилось немного, и Пелагею снова потянуло на жизнь.
Первым делом она все перемыла да перечистила – самовары, рукомойник медный, таз (любила, чтобы все в избе горело), – затем принялась за просушку нарядов.
Нарядов – ситцевых и шелковых отрезов, шалей летних и зимних, платков, платьев, юбок – у Пелагеи были сундуки и лукошки, и для нее не было большей радости, чем летом, в солнечный день, все это яркое, цветастое добро развесить по своей усадьбе.
Нынче из-за болезни Павла наряды не сушили. И вот пришлось это делать сейчас, в самое хмурое время, потому что нельзя откладывать до тепла запросто может все пропасть.
В натопленной избе было жарко и душно, пахло залежалыми ситцами, красками, а Пелагея блаженствовала.
Она вынимала очередной отрез из сундука, шумно развертывала его, пробовала на ощупь, на нюх, на зуб, затем вешала на веревку, натянутую под потолком.
А по вечерам у нее была другая радость – приходила Маня-большая пить чай, и они разговаривали. Обо всем.
О том, что делается в большом мире, в районе, в своей деревне. Старуха все знала, везде бывала, а уж если начнет топтать да лягать кого – заслушаешься.
Больше всех от Мани-большой доставалось семье Петра Ивановича, ее она терпеть не могла, потому что, как ни старалась, как ни изворачивалась, не нашла лаза в ихний дом, и Пелагея не останавливала старуху. А чего останавливать? Не все в чести ходить Петру Ивановичу, пускай и ему маленько почешут бока. Разговор у них обычно начинался так:
– Ну, видела нашу красавицу? – спрашивала Пелагея?
– Каку?
– Каку-каку… Ясно каку – Антониду Петровну…
Тут темное морщинистое лицо Мани передергивалось, как от изжоги: она почему-то особенно яростно невзлюбила тихую и беззлобную Тонечку.
– Нашла красавицу. Ни рожи ни кожи… Как уклея сухая…
– Нет, нет, Марья Архиповна, – притворно возражала Пелагея. – Не говори так. Неладно. Всем люба Антонида Петровна. Кого хошь спроси…
– Да чего спрашивать-то, когда я сама ощупку сделала! Тут недавно в клуб зашла… Мельтешится с зажигалками…
– С кем, с кем? – переспрашивала Пелагея.
– С зажигалками, говорю, с девочошками-ученицами… И сама-то зажигалка. За пазухой-то небольно. Разве что ватки сунет – какой бугорок подымется…
– Ватки? – удивленно округляла глаза Пелагея. – Вишь ты, мода-то нынче какая. Ватку за пазуху суют… И красиво с ваткой-то?