Анисья не сразу дала согласие. Не для них, не для этих гостей готовилась она сегодня – в душе она все еще надеялась, что невестка одумается – придет, а с другой стороны, как отказать и Альке? Пристала, обвила руками шею – лед крещенский растает.
Первой вспорхнула в избу Маня-большая, – легкая, в пиджачонке с чужого плеча, в мятых матерчатых штанах в белую полоску, женского – только платок белый на голове да платье поверх штанов, а Маня-маленькая в это время еще бухала своими сапожищами по крутой лестнице в сенях. В дверях согнулась пополам. Затем, перешагнув за порог, начала отвешивать поклоны в красный угол.
– Давай не в монастырь пришла, – съязвила Маня-большая, намекая на давнишнее прошлое своей товарки, когда та стирала на монахов.
– А что? – пробасила Маня-маленькая. – И не в сарай.
– Дура слепая! В углу-то у ей Ленин.
Алька захохотала.
– Ничего, – все так же невозмутимо ответила Маня-маленькая. – Власти от бога.
– Верно, верно, Егоровна, – сказала из-за занавески Анисья. – Пензию-то вам не бог платит. Проходите к столу.
– А стол-то у тебя не шатается, Ониса? Нет? – спросила с галюком Маня-большая.
– У тебя в глазах шатается, – усмехнулась Алька.
Тут с улицы донеслось чиханье и фырканье мотоцикла, и она быстрехонько вскочила на табуретку у окна. При этом шелковое, в красную полоску платье сильно натянулось сзади, и белая ядреная нога открылась поверх чулка.
– Алька, – полюбопытствовала Маня-большая, – какакое у тебя там приспособленье? Под самый зад чулок заправляешь.
– Пояс. Неуж не видала? – Алька удивленно выгнула круглую бровь – бровями она была в тетку, – спрыгнула с табуретки, приподняла подол платья.
– Ловко! – одобрительно цокнула языком Маня-большая.
– Како тако поесье под платьем? – Маня-маленькая, близоруко щуря и без того узкие монгольские глаза, вытянула шею. – Нуто те – трусики.
– Трусики! Печь бестолковый! Вот где у меня трусики-то. Смотри! – И Алька со смехом оттянула тугой розовый пояс.
– Тоже кабыть шелковые, – пробурчала Маня-маленькая.
– Я вся шелковая, – хвастливо объявила Алька и, придерживая руками подол платья, игриво повернулась на высоких каблуках.
– Алька, Алька, бесстыдница! – крикнула из-за занавески Анисья, – Разве так баско?
– А чего не баско-то? Не съедим.
– Нельзя так. Она еще ученица, – сказала Анисья и строго посмотрела на Маню-большую.
– Ученица! Нынешняя ученица – знаем: рукой по парте водит, а ногой парня ищет. Алька! Кого я вчерась видела – огороду с солдатом подпирает?
Алька нахмурилась:
– Ври, вралья! Буду я с солдатом. Я с солдатом-то близко никогда не стаивала.
– Ну, тогда с золотыми полосками. Так?
Против этого Алька возражать не стала.
– Вишь ведь, вишь ведь, – опять зацокала языком Маня-большая, – кровь в ей ходит! А колобашки-то! Колобашки-то! Колом не прошибешь!
– Хватит, хватит, Архиповна. Я отродясь таких речей не люблю.
– И я не люблю, – подала свой голос Маня-маленькая. – У ей все срам на языке. Я тоже девушка.
Тут Алька от смеха повалилась грудью на стол. А у Мани-большой так и запылал левый глаз зеленым угарным огнем – верная примета, что где-то уже подзаправилась.
И поэтому Анисья, не дожидаясь самовара, вынесла закуску – звено докрасна зажаренной трески, поставила на стол четвертинку – поскорее бы только выпроводить такую гостью,
– Пейте, кушайте, гости дорогие.
– Тетка сегодня именинница, – сказала Алька, вытирая слезы.
– Разве? – У Мани-большой от удивления оттянулась нижняя губа. – А чего это брата с невесткой нету?
– Не могут, – ответила Анисья. – Прокопьевна на пекарне ухлопалась – ни ногой, ни рукой пошевелить не может. А сам известно какой – к кровати прирос.
Маня-большая ухмыльнулась.
– Матреха, – закричала она на ухо своей глуховатой подружке, – мы кого сичас видели?
– Где?
– У Прошичей на задворках.
– О-о! Нуто те – Павел Захарович с женой. В гости направились. У Павла сапоги свиркают – при мне о третьем годе покупал, и сама на каблучках, по-городскому… Богатые…
Больше полугода готовилась Анисья к этому празднику. Все, какие деньги заводились за это время, складывала под замок. Сама, можно сказать, на одном чаю сидела. А стол справила – пальцев не хватит на руках все перемены сосчитать.
Три рыбы: щука свежая, речная, хариусы – по фунту каждый, семга; три каши, три киселя; да мясо жирное, да мясо постное – нельзя Павлу жирного есть; да консервы тройные.
И вот сердце загорелось – все выставила. Нате, лопайте! Пускай самые распоследние гости стравят, раз свои побрезговали. Правда, звено красной – три дня мытарила за него на огороде у Игнашки-денежки – она сперва не вынесла. А потом, когда опоясала с горя второй стакан, и семгу бросила на потраву…
Не стесняясь чужих людей, она безутешно плакала, как малый ребенок, потом вскакивала, начинала лихо отплясывать под разнобойное прихлопыванье старушечьих рук, потом опять хваталась за вино и еще пуще рыдала…
Маня-большая, как кавалер, лапала раскрасневшуюся Альку. Та со смехом отпихивала ее от себя, била по рукам и под конец пересела к Мане-маленькой, которая низким, утробным голосом выводила свою любимую "Как в саду при долине…".
Вдруг Анисье показалось – в руках у Альки рюмка.
– Алька, Алька, не смей!
– Тетка, мы траву спрыскиваем. Я траву у Мани-маленькой торгую.
– Траву? – удивилась Анисья. И махнула рукой: а, лешак с вами! Мне-то что.
– Да я не обманываю, Онисья, – с обидой в голосе заговорила Маня-маленькая. – Когда я обманывала? У меня трава-то чистый шелк.
Алька начала трясти ее темную пудовую руку. К ним потянулась Маня-большая.
– Ну-ко, я колону. Может, и мне маленько отколется. Отколется, Матреха?
– Куда от тебя денешься? Выманишь…
Маня-большая, довольная, подмигивая, закурила, а Маня-маленькая опять зарокотала:
– Травка-то у меня хорошая, девка. Надо бы до осени подождать. В травке-то у меня котанушки любят гулять…
– Да твоим котанушкам по выкошенному-то огороду еще лучше гулять, – сказала Алька.
– Нет, не лучше. Травки-то им надо. Они из травки-то птичек выглядывают…
Маня-маленькая тяжко покачала головой и, обливаясь горючими слезами, затрубила на всю избу:
Ее стала утешать Маня-большая:
– Давай дак не стони. Расстоналась… Вон к Ониске и брат родной не зашел… В рожденье…
– Не трожь моего брата! – Тут к Анисье сразу вернулись трезвость. Она изо всей силы стукнула кулаком по столу, так, что посуда зазвенела. – Знаю тебя. Хочешь клин меж нас вбить. Не бывать этому!
– Алевтинка! Чего это она! Какая вожжа под хвост попала?
– А ну вас! – рассердилась Алька. – Натрескались. Одна белугой воет, другая чашки бьет.
Окончательно пришла в себя Анисья несколько позже, когда в избу вломились празднично разодетые девки в сопровождении трех военных.
Тот, у которого на плечах были золотые полоски, быстрыми блестящими глазами обежал избу, воскликнул, подмигивая Мане-большой (за хозяйку принял):
– Гуляем, тетушки?
– Маленько, товарищ… Старухи пенсионерки… – Маня-большая икнула для солидности. – Советская власть… Крепи оборону… Правильно говорю, товарищ?
– Уполне, – в тон ей ответил офицер, затем стал со всеми здороваться за руку.
– По-нашему, товарищ, – одобрила его Маня-большая и, повернувшись к Анисье, круто распорядилась: – А ты чего глаза вылупила? Не знаешь, как гостей принимают?
Место им досталось неважное – с краю, у комода, и не на стульях с мягкой спиночкой, а на доске-скрипучей полатнице, положенной на две табуретки.
Но Пелагея и этому месту была рада. Это раньше, лет десять-двенадцать назад, она бы сказала: нет, нет, Петр Иванович! Не задвигай меня на задворки. На задворках-то я и дома у себя насижусь. А я хочу к оконышку поближе, к свету, чтобы ручьем в оба уха умные речи текли. Да лет десять-двенадцать назад и напоминать бы не пришлось хозяину – сам стал бы упрашивать. А она бы еще так и покуражилась маленько.
Но ведь то десять-двенадцать лет назад! Павел тогда бригадир, самой ей в рот каждый смотрит – не перепадет ли буханка лишняя. А теперь незачем смотреть, теперь в магазинах хлеб не выводится. А ведь какова цена хлебу – такова и пекарихе. На что же тут обижаться?
Спасибо и на том, что вспомнил их Петр Иванович.
Когда от Петра Ивановича прибежал мальчик с записочкой, они с Павлом уже ложились спать. Но записочка ("Ждем дорогих гостей") сразу все изменила.
Петр Иванович худых гостей не позовет, не такой он человек, чтобы всякого вином поить. Перво-наперво будут головки: председатель сельсовета да председатель колхоза, потом будет председатель сельпо с бухгалтером, потом начальник лесопункта – этот на особицу, сын Петра Ивановича у него служит.
Потом пойдет народ помельче: пилорама, машина грузовая, Антоха-кошох, но и без них, без шаромыг, шагу не ступишь. Надо, скажем, дом перекрыть – походишь, покланяешься Аркашке-пилорамщику. А конюха взять. Кажись, теперь, в машинное время, и человека бесполезнее его нету. А нет, шофер шофером, а конюх конюхом. Придет зима да прижмет с дровами, с сеном – не Антохой, Антоном Павловичем назовешь.
Антониду с Сергеем, детей Петра Ивановича, они за столом уже не застали: люди молодые – чего им томиться в праздник в духоте?
Хозяйка, Марья Епимаховна, потащила было Пелагею на усадьбу – летнюю кухню показывать, – да она замотала головой: потом, потом, Марья Епимаховна. Ты дай мне сперва на людей-то хороших досыта насмотреться да скатерть-самобранку разглядеть.
Стол ломился от вина и яств. Петр Иванович все рассчитал, все усмотрел. Жена директора школы белого не пьет – пожалуйте шампанского, Роза Митревна. Лет десять, наверно, а то и больше темная бутылка с серебряным горлышком пылилась в лавке на полке – никто не брал, а вот пригодилась: спотешила себя Роза Митревна, обмочила губочки крашеные…
Петр Иванович всю жизнь был для Пелагеи загадкой.
Грамоты большой нету, три зимы в школу ходил, должности тоже не выпало – всю жизнь на ревизиях: то колхоз учитывает, то сельпо проверяет, то орс, а ежели разобраться, так первый человек на деревне. Не обойдешь!
И руки мягкие, век топора не держали, а зажмут – не вывернешься.
В сорок седьмом году, когда Пелагея первый год на пекарне работала, задал ей науку Петр Иванович. Пять тысяч без мала насчитал. Пять тысяч! Не пятьсот рублей.
И Павел тогда считал-считал, до дыр бумаги вертел – с грамотой мужик, и бухгалтерша считала-пересчитывала, а Петр Иванович как начнет на счетах откладывать не хватает пяти тысяч, и все. Наконец Пелагея, не будь дурой, бух ему в ноги: выручи, Петр Иванович! Не виновата. И сама буду век бога за тебя молить, и детям накажу. "Ладно, говорит, Пелагея, выручу. Не виновата ты – точно. Да я, говорит, не для тебя это и сделал. Я, говорит, той бухгалтерше урок преподал. Чтобы хвост по молодости не подымала". И как сказал – так и сделал.
Нашлись пять тысяч. Вот какой человек Петр Иванович!
Самым важным, гвоздевым гостем сегодня у Петра Ивановича был Григорий Васильевич, директор школы.
Его пуще всех ласкал-потчевал хозяин. И тут голову ломать не приходилось – из-за Антониды, Антонида в школе служить будет – чтобы у нее ни камня, ни палки под ногами не валялось.
А вот зачем Петр Иванович Афоньку-ветеринара отличает, Пелагее было непонятно. Афонька теперь не велика шишка, не партейный секретарь, еще весной сняли, шумно сняли, с прописью в районной газетке, и когда теперь вновь подымется?
А в общем, Пелагея недолго ломала голову над Афонькой. До Афоньки ли ей, когда кругом столько нужных людей! Это ведь у Сарки-брюшины, жены Антохи-конюха (вот с кем теперь приходится сидеть рядом!), никаких забот, а у нее, у Пелагеи, муж больной – обо всем надо самой подумать.
И вот когда председатель сельсовета вылез из-за стола да пошел проветриться – и она вслед за ним. Встала в конец огородца – дьявол с ним, что он, лешак, рядом в нужнике ворочается, зато выйдет – никто не переймет.
А перенять-то хотели. Кто-то вроде Антохи-конюха – его, кажись, рубаха белая мелькнула – выбегал на крыльцо.
Да, верно, увидел, что его опередили, – убрался.
Ну и удозорила – и о сене напомнила, и об Альке словцо закинула. С сеном – вот уж не думала – оказалось просто. "Подведем Павла под инвалидность, как на колхозной работе пострадавши. Дадим участок".
А насчет Альки, как и весной, о первом мае, начал крутить:
– Не обещаю, не обещаю, Пелагея. Пущай поробит годик-другой на скотном дворе. Труд – основа…
– Да ведь одна она у меня, Василий Игнатьевич, – взмолилась Пелагея. – Хочется выучить. Отец малограмотный, я, Василий Игнатьевич, как тетера темная…
– Ну, ты-то не тетера.
– Тетера, тетера, Вася (тут можно и не Василий Игнатьевич), голова-то смалу мохом проросла (наговаривай на себя больше: себя роняешь – начальство подымаешь).
Председатель – кобелина известный – потянул ее к себе. Пелагея легонько, так, чтобы не обидеть, оттолкнула его (не дай бог, кто увидит), шлепнула по жирной спине.