Дальше его чрезвычайно грубо и сильно толкали куда-то, продолжая держать за руки сзади. Он не задавал вопросов, понимая, что лучший для него вариант сейчас вообще никак себя не обозначать. Прошло не меньше получаса, когда вместо хвойной подстилки и скользкой листвы он ощутил под сапогами утоптанную, твердую почву. Ему вспомнился рассказ Кретова про плац посреди тайги. Но и по этому плацу его водили минут десять, прежде чем вся процессия остановилась. Рогов услышал скрип двери: видимо, старший вошел куда-то доложить о нем. Еще минуты три все ждали. Наконец Рогову пригнули голову и втолкнули в жарко натопленное помещение. Здесь пахло нагретым деревом, как в сауне.
— Вот, — сказал старший, стоявший, судя по голосу, где-то поодаль. — Деда он ищет.
— Отпустить, — произнес вяловатый старческий голос. — Да глаза развяжите ему, теперь-то что…
Стоявший сзади развязал тугую повязку, и Рогов, жмурясь, встряхнул головой. В помещении, куда его привели, было полутемно, а в окне, против которого он стоял, застыла уже сплошная чернота: видать, проходили они долго. На самодельном, грубом столе горела керосиновая лампа, к которой сидевший у стола старик потянулся, чтобы сделать язычок огня подлиннее. Он внимательно рассматривал Рогова, а у того перед глазами плыли звезды: повязка была туговата, и теперь он мало что различал.
Все же видно было, что у стола, сбоку, сидит в таком же самодельном, грубом, но удобном кресле очень бледный старик, с бритым скопческим лицом и глазами, которые казались угольными, — да и где было разглядеть сослепу, при одной керосиновой лампе. За верность догадки Рогов не поручился бы, но старик, казалось, пребывал в некотором недоумении. Во всем облике его была важность и привычка к власти, но как эту власть употребить применительно к Рогову, он явно не понимал. Молчание затягивалось, старик слегка барабанил пальцами по столу и покачивал головой. На вид ему было за семьдесят. Рогов заметил, что ростом он был мал, телом довольно сух и с виду слаб.
— Ты, Василий, иди, — сказал наконец старик. — Орлов своих забери. Мне Андрона хватит. — (В углу, на лавке, сидел еще один крупный, толстый мужик, но лица его Рогов не видел.) — Потолкуем с новым, какой такой дед.
Василий усмехнулся и вышел. За ним протопали двое, только что державшие Рогова. Двое других из группы, видимо, ждали снаружи. Роговский рюкзак лежал на столе, уже распотрошенный; жалкие его внутренности ни у кого интереса не вызвали.
— Помяли они тебя? — ровным голосом спросил старик, когда дверь закрылась. Сесть он не предложил, да и не на что было — всей мебели в комнате была андроновская лавка, стул и стариково кресло. Очевидно, сидя со стариком не разговаривали. Он был тут главный, столь главный, что старшинство Василия над своими было иллюзорно по сравнению со стариковским старшинством над всеми.
— Не очень, — честно ответил Рогов.
— Зла не держи, им положено. Это охрана наша, — не меняя тона, блекло сказал главный. — Говори, чего тебе надо.
Вместо ответа Рогов достал зеркальце и показал старику. Тот протянул руку, взял его и повертел. Рогову показалось, что на лице его мелькнула та же растерянность, что и в первый момент: надо было как-то отреагировать, но он не совсем понимал как. Наконец он кивнул, как и Василий на поляне, и вернул зеркальце.
— А все-таки кто тебе сказал? — спросил он, по-прежнему не меняя голоса, так что Рогов так и не понял, поведал ему о чем-то кретовский пароль или нет.
— Мне о вашем поселении рассказал один человек, который был тут в сорок восьмом, — решил прямо признаться Рогов. — Я думаю, что здесь был и мой дед. И вообще я хотел… посмотреть, если это можно.
— Померещилось твоему человеку, — сказал главный. — В сорок восьмом тут одни волки бродили. Он волка встретил, ему и показалось со страху. Что за человек?
— Геолог.
— Геологам и не то кажется. Что смотреть хочешь?
Рогов не нашелся, что ответить. Он и себе не отвечал, чего тут ищет, настолько ясно было ему самому, что он ищет в Чистом какой-то другой жизни; но как было это объяснить человеку, живущему этой самой другой жизнью, он не представлял.
— Дуют четыре ветра, волнуются семь морей, — продекламировал он, решив выкладывать все. — Все неизменно в мире, кроме души моей.
Старик приподнял бровь, но ничего похожего на узнавание Рогов не заметил на его белом лице.
— Говоришь ты складно, а закона не знаешь, — сказал он наконец. — На будущее запомни: когда со мной говорят, стоят смирно. Ну да с тебя три дня спросу не будет: живи, смотри. Если за эти три дня поймешь закон — будешь жить, не поймешь — пеняй на себя. Три дня у нас человек присматривается, грехи за ним записывают, но не наказывают. На четвертый все, в чем ты грешен, тебе припомнится — будут наказывать наравне со всеми. Андрон, — старик обернулся к толстяку на лавке, — запиши за ним: не стоял смирно. — Он вновь оборотился к Рогову: — Как зовут тебя?
— Вячеслав.
— Андрон, запиши за ним: неполный ответ. Надо говорить: «Меня зовут Вячеслав» — или: «Мое имя Вячеслав», — как тебе больше нравится, но отвечают мне полно. Меня зовут Константин, и я здесь за старшего. Выше меня только закон, и закона я слушаюсь, как все. Спросить ни о чем не хочешь?
— А закон… где-то можно ознакомиться с законом? — спросил Рогов, не желая больше делать ошибок.
— Андрон, — повернулся Константин в темный угол, где ворочался толстяк, что-то записывая в смутно белевшую амбарную книгу. — Запиши ему второй неправильный ответ. Ты мне не ответил; я спросил: «Спросить ни о чем не хочешь?» Надо отвечать: «Хочу», или: «Я хочу», или: «Да, я хочу», или: «Я хочу спросить», — как тебе нравится. Тогда я говорю: спрашивай. Тогда ты спрашиваешь. Ты спросил неправильно и нарушил закон. Тем не менее я тебе отвечу: закон можно понять или не понять. Он слишком велик, чтобы его можно было записать. Записывают не законы, а их приложения к разным случаям. Мы не можем предусмотреть все случаи, поэтому не записываем закон. Если ты его поймешь, будешь жить. Еще о чем-то спросить хочешь?
— Нет, — ответил Рогов, продолжая стоять по стойке «смирно».
— Этот день не в счет, тебя привели вечером. Три дня присматривайся, на четвертый будешь как все. Теперь пойдем, мы нынче хороним новоказненного Гавриила. Заодно посмотришь на похороны, у нас это редко.
Старик встал, оказавшись выше, чем предполагал Рогов, и прямо на свою белую рубаху набросил ватник, висевший тут же на прибитой к стене толстой, гладко отполированной сухой ветке. Сзади поднялся Андрон: Рогову стоило большого труда не отшатнуться при виде его лица. Лица, собственно, не было — сплошные узлы и бугры, свежие и старые шрамы и единственный глаз, циклопически смотревший из всего этого мясного месива. Угадывались и нос, и подбородок, но все было в красных вздутиях. Да, это прокаженные, понял Рогов, прокаженные, у которых не осталось никакой иной жизни и никакого развлечения, кроме как предельно регламентировать свою жизнь и наказывать непокорных. Господи, неужели они заразят и меня? Но ведь проказа не всегда заразна, бывали случаи, когда люди находились рядом с ними годами — и ничего… Андрон был в черной рубахе и старых тренировочных штанах. Он был огромен и напоминал гору.
— Ты сегодня гость, прямо со мной пойдешь, — объявил Рогову Константин.
Это, видимо, считалось исключительной честью. Через три дня Рогов перестанет быть гостем, станет как все и будет подвержен любым наказаниям, но теперь у него был зыбкий статус нового человека, сомнительная привилегия гостя, чья расплата отсрочена. Константин был единственным, на ком Рогов не замечал никаких увечий — по крайней мере видимых. Впрочем, в стране слепых и король кривой — было вполне естественно, чтобы над этой коммуной прокаженных властвовал здоровый.
— Виноват я, папа, — густо, неразборчиво, словно с кашей во рту, проговорил Андрон. — Я сперва подумал, что ты не возьмешь его, а ты его взял. По закону я не мог про тебя так думать, а я подумал. Записать мне?
— Подойдешь к старосте и скажешь, — с легким раздражением ответил старик. — Что тебе на себя писать, ты что, не запомнишь? Пошли…
Старик подтолкнул Рогова, они вышли, и Рогов впервые смог осмотреться. Под теми же холодными и ясными звездами, под которыми он пережидал прошлой ночью приступ тоски и слабости, на идеально утоптанной, твердой площадке среди леса, стеной обозначавшегося вокруг в радиусе доброго километра, стояли семь или восемь больших бревенчатых домов. Рогов, памятуя кретовский рассказ, ожидал увидеть именно бараки, но тут же понял, что в новом, добровольном своем отшельничестве обитатели Чистого наверняка должны были обзавестись более цивильным жильем. Избы казались огромными, грозно-прочными; света не было ни в одной. Людей Рогов различил только возле самой дальней избы, около которой попыхивали красные папиросные огоньки и угадывалось движение небольшой, человек в двадцать, толпы. Кто-то входил, кто-то выходил.
К этой дальней избе они и направились. Рогов подумал было, по своему обыкновению, что сейчас последний его шанс бежать: Андрон шел сзади, но миссия его была, по всей видимости, охранять старика и прислуживать ему, да если он и бросится за Роговым вслед в темный лес — что он там различит единственным глазом, среди ночи? Но здесь люди какие-никакие и жилье, — там же был холод, ощущавшийся все острее, да и рюкзак с теплыми вещами, ножом, спичками остался в стариковой избе. Рогов мало верил, что нашел тех, кого искал, но кто бы они ни были — надо было по крайней мере получить новый и неожиданный опыт. И потом, сколько он себя помнил, попытка бегства всегда оставалась для него лишь теоретической возможностью, своего рода утешением для испуганной души. Он спрашивал себя иногда: а если бы его дед знал, что за ним завтра придут, — стал бы убегать или нет? Ведь всегда есть возможность шагнуть в сторону, ночью выйти из дома, взять билет на поезд, уехать в глушь, в Тмутаракань, спрятаться там… Многим, как он знал, страна представлялась такой же глухой толщей, как ему — ночной лес: там можно спрятаться, переждать, пересидеть бурю. Но никто не уходил, все тряслись в ожидании ночных звонков — и не потому, что на новом месте трудно было устроиться, а новый человек обратил бы на себя внимание: была еще такая глушь, где и устраиваться было не надо, и на новых людей не обращают внимания — живи себе, никого не трогай… Шага в сторону никто не делал исключительно потому, что слишком сильна была вера в неизбежность, должность происходящего: таков был заведенный порядок, игра по правилам. Наказание в этой игре входит в правила и не предполагает вины, — виной же является нарушение правил, отход от них, и уж отошедшему не будет никакой пощады. Тот, кого возьмут ночью, еще может доказать свою невиновность, но тот, кто сбежит, не должен рассчитывать на снисхождение, если попадется. А если не попадется — значит, в игре от его бегства сдвинется какой-то такой винтик, от которого в итоге разрушится вся система, и это будет хуже любого наказания. То, что происходило с Роговым сейчас, тоже было должным, — не зря же какая-то сила сорвала его с места и погнала из уютной Москвы, которая теперь выглядела несуществующей, в глухие леса, в деревню уродов, на похороны казненного. Хотя какой смысл имела казнь в поселке, где каждый здоровый мужчина наверняка на счету?
Чем ближе они подходили к избе, тем отчетливее был виден свет сквозь глухие, почти без щелей, ставни. Свет этот казался особенно ярок в густой тьме и словно распирал избу изнутри. Стоявшие на крыльце люди, которых Рогов не рассмотрел, стремительно расступились перед Константином. Старик поднялся на крыльцо, подталкивая перед собой Рогова. Сзади протопал Андрон. Видимо, ждали только их: курившие затоптали папиросы и без единого слова поднялись следом.
В избе пахло сырым деревом и горячим свечным воском, пол был устлан хвоей. Весь дом состоял из крошечных сеней и огромного, просторного, ярко освещенного помещения с забитыми окнами: помимо ставней, изнутри все три окна были забраны щитами, сколоченными из грубых серых досок. Горело множество свечей: и привычных, церковных, гладко-коричневых, и самодельных — витых, перекрученных, неровных, а то и вовсе состоявших из плошки с расплавленным воском и длинного, угрем плавающего в ней фитиля. У дальней стены на таких же грубых и серых козлах стоял свежеструганый, белый, любовно и заботливо сделанный гроб — кощунственно-затейливая лиственно-ягодная резьба покрывала его, и вообще в этой сырой и просторной избе он выглядел самым светлым и праздничным предметом. В гробу, укрытый по самую бороду линялым ватным одеялом, лежал седой мужик лет сорока пяти — возраст его Рогов мог определить единственно по крепкому и почти дородному сложению: мужик был, судя по всему, гол; по бугристым безволосым плечам и груди не без живописности были разложены длинные, черные с сединой космы и почти сплошь седая борода. На плечах виднелись следы побоев — как показалось Рогову, от бича, недавние, едва запекшиеся. Свежий труп, свежие раны, свежий гроб — Рогов сам подивился тому, что именно это определение просится и к мужику, и к антуражу; одно только линялое одеяло снижало праздничность картины. Новоказненный Гавриил имел выражение надутое и тупое. Рогов редко видел покойников, но в лице каждого замечал тайну — или покой, или невыразимое презрительное равнодушие, вот уж подлинно несовместимое с жизнью, как писали в медицинских заключениях о травмах и ранах. Если новоказненному Гавриилу что-то и открылось в последние его микросекунды, зрелище это преисполнило его такой важности, такого запоздалого достоинства, словно он всю жизнь догадывался именно о том, что увидел, и подтверждение собственной прозорливости даже на смертном одре было ему важнее, чем эта новая реальность. Впрочем, возможно, он просто никогда не считал себя достойным рая, а увидев рай, первым делом напыжился от гордости. Каким именно способом казнили этого могучего бородача, Рогов не понял: странгуляционной полосы не было видно из-за волос и бороды, да и вряд ли перед повешением кто-либо стал бы полосовать приговоренного кнутом, — а никаких увечий, кроме шрамов на плечах, издали видно не было.
В светлом помещении Рогов вдруг и сразу перестал бояться, он и вообще не боялся покойников, скорее жалея их — отыгравших свое, оставленных той силой, которая одушевляла мир и вот отвернулась от них. Они сделали что-то такое, что от них требовалось, и внимание невидимых хозяев переключилось на других, — какой смысл интересоваться законченными вещами? В загробную жизнь Рогов тоже не верил ни секунды: она полностью обессмысливала земную. Реализоваться следовало на отведенном пятачке.
Вышло так, что, подталкиваемый Андроном, он оказался на самой середине избы и здесь остановился, не решаясь подойти ближе. Чуть поодаль, сунув озябшие руки под мышки, стоял Константин: при ярком свете было видно, что ему никак не меньше семидесяти пяти, а может, и хорошо за восемьдесят. При этом белые волосы его были густы и аккуратно расчесаны на прямой пробор. Прочих Рогов видел смутно, да и мудрено было разглядеть их — почти все мужчины заросли бородами, немногочисленные женщины стояли в платках, повязанных низко, над самыми глазами. Все были в ватниках и кирзовых сапогах — впрочем, чистых: видимо, по торжественному случаю.
— Погляди, погляди, — прогудел Андрон, подталкивая Рогова в спину. — Так же вот лежать будешь.
— Почему? — обернулся Рогов.
— Все так лежать будем, — вздохнул Андрон.
Рогов пожал плечами и ничего не ответил. Старик подождал, пока все зайдут в избу и встанут вдоль стен: набилось человек семьдесят.
— Все ли? — спросил он, почти не повысив голоса.
— Все, — ответил кто-то от двери.
— Ну, начнем, что ли, — произнес Константин все так же ровно, выступая на полшага вперед, к гробу, — и чем ближе он к нему подходил, тем с каждым шагом громче делался его ровный голос. — Гавриил, солагерник наш, — (при слове «солагерник» у Рогова вздрогнуло сердце — он тут же перестал сомневаться, что достиг наконец цели), — знал закон — и отступил от закона; отступил от закона — и соблюл закон; соблюл закон — и отлетел от закона.
В дальнейшей его речи, более всего похожей на паутину или, верней, на ус телескопической антенны, где каждая фраза общим звеном соединялась с предыдущей, Рогов немедленно запутался и перестал видеть хотя бы тень смысла. Он поразился только тому, как может старик помнить весь этот двадцатиминутный бубнеж, в котором все вертелось вокруг закона: отступил от закона, исполнил закон, исказил закон; иногда глаголы повторялись, но с неправильной периодичностью, которая окончательно лишала рационального зерна эту странную молитву. Рогов попробовал считать, глядя в пол: вот «преступил» прозвучало через три слова, вот «исказил» промелькнуло через пять, вот появилось вовсе уже странное «распустил закон», «испустил закон», — но Константин строил свою речь строго, явно по заранее заготовленному чертежу, и через пятнадцать минут этого словоплетения Рогову стало уже казаться, что, если тот ошибется, недоплетет, пропустит глагол, рухнет и изба, и гроб, и лес. И напротив, правильное, в строгом соответствии с законом повторение слов про закон могло каким-то образом если не оживить голого Гавриила, то препроводить его в мир иной максимально гладким образом. Бог не упоминался ни разу, и ни разу Константин не повернулся лицом к собравшимся, — он так и стоял у гроба, опустив голову и внятно произнося слова. Закончил он так же внезапно, как начал: «Раздражил закон — и умилостивил закон, умилостивил закон — и принял закон, принял закон — и вместил закон», — и на этих словах внезапно развернулся, встав лицом к толпе. Рогова поразили его застывшие расширенные глаза.
Но не успел Константин повернуться, как сзади, от дверей, взлетел звонкий до пронзительности женский голос — Рогов машинально поднес руки к ушам; оборачиваться было бесполезно — сзади монолитно, тесно стояла темная сырая масса, и он все равно никого не разглядел бы в ней. Голосившей было лет сорок, судя по визгливости и надсаде, а может, и меньше — кто знал, быстро ли тут старели.
Дальше смысл опять потерялся, и Рогову показалось, что повторы эти нужны только для того, чтобы, повторяя очередное звено, плакальщица успела придумать следующее. Ни пресловутого закона, ни логики во всем этом странном плаче, размеренном, как свист военной флейты, уловить было нельзя — соблюдалась лишь рифма, а потом исчезли и слова, превратившись в кашу слогов, созвучий, организованных только внешне: «Корова баламут — подова роговут, подова роговут — заслова калабут, заслова калабут — угова забарут…» Здесь вступили два мужских голоса, частящих и причитающих на одной ноте: «Шел кузнец — нес песец, нес песец — плел борец, плел борец — пал боец, пал боец — стал отец…» Рогов перестал вдумываться и только ждал, когда это кончится. Но до конца было далеко — вступали все новые голоса и вносили новые ритмы: слово было не более чем материалом, строительным кирпичом. Рогову подумалось про радения, но на радениях бичевали друг друга, бились и падали, — здесь же стояли неподвижно, истово выкрикивая непостижимую ахинею, прерывая ее в четко определенный момент и словно передавая другим эстафету обряда. Сам обряд, видимо, заключался только в смене ритмов, то есть в чисто внешнем следовании какому-то давно утраченному канону; на канон указывали осмысленные, как будто ясные первые строчки каждого нового плача, Рогов даже знал фольклорные прообразы этих текстов — о бревне, о кузнеце, — но стоило плакальщикам начать, как от оригинала оставался только размер да фонетический рисунок, соблюдавшийся с бессмысленной строгостью.
— Вышиб дно и вышел вон, — снова заговорил от гроба Константин, — выпил дно и выжег вон, видел дно и выпил вон, вытер дно и вытек вон…
Он остановился (внезапность остановки, как догадался Рогов, входила в правила) и опустил глаза; это означало конец какого-то одного этапа церемонии и начало нового. Установилась неподвижная тишина. Константин снова посмотрел на толпу, перебегая взглядом по лицам. Рогов стоял чуть впереди прочих, сзади — неподвижный Андрон, словно запрещавший оглянуться.
— Гавриил стал преступником и перестал быть преступником, — спокойно сказал старик. — Все мы знаем, в чем его проступок, и все мы знаем, что до его проступка нам нет дела. Пусть в мире считают, что есть тяжкие проступки и легкие проступки: мы знаем, что всякий проступок есть проступок и за любой можно карать равно. Кто преступил в малом — преступит и в большом, кто преступил в большом — преступал и в малом. В мире не знают, но мы знаем. — (Рогов понял, что миром называлось все, кроме поселка.) — Казнь совершилась, порядок водворен. Гавриил ошибся в счете, недосчитался двух деревьев и казнен бичеванием. Если бы он украл или убил, он не смог бы преступить закона сильнее, чем сделал это. Но теперь он чист, и мы снова зовем его братом. Время. Кто ответственный?
— Павел, — хрипло сказал мужской голос.
— Поможешь Гавриилу убраться, — буднично распорядился старик. — У нас новый, нового поставите на довольствие и спать определите к Павлу в избу. Павел, объяснишь ему правила на первые дни. Расходимся.
При этих его словах голый Гавриил сел в гробу, откинул линялое одеяло и спустил неожиданно худые, покрытые язвами ноги. Из-за спины Рогова вышагнул рослый мужик и протянул ком одежды — Гавриил без тени стыдливости принялся натягивать черные трусы, старые брюки, розовую байковую рубаху. Все его тело было исполосовано старыми и свежими рубцами. Рогов смотрел на него оцепенев.
— Так он живой? — спросил он, обернувшись к Андрону и чувствуя в нем чуть ли не единственную свою опору в этом рехнувшемся мире.
— А ты думал, мертвый? — широко улыбнулся Андрон, показывая ровные, крепкие нижние зубы и полное отсутствие верхних. — Где ж народу напасешься. У нас до смерти не казнят.
Толпа шумела, расходясь; Гавриил, наскоро одевшись, уже схватил метлу и подметал пол, еще двое мужиков, странно потоптавшись у гроба, словно примериваясь, как бы половчей взяться, снимали его с козел. Лишь приглядевшись, совершенно обалдевший от всего увиденного, Рогов заметил, что у каждого из работников нет одной руки — у одного левой, у другого правой. Гроб они снимали, стоя друг к другу спинами. Вдруг, приплясывая и кривляясь, к ним подскочил малорослый мужичонка — скуластый, бледный, косоглазый; он все словно приседал, упершись руками в бока, и мелко частил:
— Гаврилушко, Гаврилушко, поделом, поделом! Мало тебе влупили, мало, мало! — Он вприсядку ходил вокруг Гавриила, картинно-широкими движениями подметавшего пол, путался под ногами и гримасничал: — Тебя били, а ты ветры пускал! Тебя били, а ты пердел! Уперднулся, Гаврилушко! В другой раз не так бить будут! Андронушко, запиши ему!
Рогов был уверен, что вот сейчас Гавриил врежет мужичонке, но тот все продолжал мести, стараясь не задеть дергающегося уродца.
— А где новый-то, новый-то! — закричал вдруг юродивый, останавливаясь и оглядываясь. Раскосый взгляд его наконец уперся в Рогова. — Справный малый, справный, справный! Надолго нам его хватит! — Он снова пошел вприсядку, теперь вокруг Рогова; от него кисло несло.
— Николка, отвяжись, — не оборачиваясь и не повышая голоса, сказал ему от двери Константин. — Он первый день, не вошел еще.
— А и не войдет, дедонька, по глазам вижу — не войдет, не войдет! Где ж ему войти! — Николка хлопал себя по коленям и ляжкам, ходя вокруг Рогова, как цыган вокруг лошади. — Быть ему на палках, быть на рогульках!
Рогов почувствовал к этому приплясывающему уроду такую внезапную, редко когда в жизни испытанную ненависть, что замахнулся было, но Николка отпрыгнул с визгом:
— Дедонька, накажи его! Напиши ему! Николку трогать нельзя! Николку не трогают! Напиши ему! — и завыл так, что Рогов снова захотел заткнуть уши пальцами.
Константин, уже выходя и по-прежнему не оборачиваясь, бросил:
— Николку не трогают. Тебе Павел объяснит.
— Я объясню, — густым басом сказал рослый мужчина, отделяясь от стены; он, очевидно, ждал этого момента. В голосе его была радостная готовность, особенно испугавшая Рогова: так, верно, один людоед делится с другим сведениями о своем аппетите, стараясь при этом, чтобы будущее жаркое получше слышало этот нежный, воркующий разговор. — Все ему сейчас объясню. Пошли со мной, новый! Да, слышь, помни: когда зовут, отвечай по имени: «Слышу, Павел!» Закон такой. Понял, нет?
— Понял, Павел, — послушно ответил Рогов, уже сообразив, что за первые три дня он должен любой ценой найти лазейку для бегства.
Вглядываться в лицо Павла он боялся, но когда наконец заставил себя поднять глаза — отшатнулся: человека с вырванными ноздрями он видел впервые. О подобных вещах ему случалось только читать. Павлу было на вид лет тридцать, и ясно, что изуродовали его никак не в застенках Верховного, — стало быть, пытки в Чистом продолжались; да, в сущности, чем и могли заполнять свой досуг люди, чья жизнь была подчинена непрерывной закалке и проверке? Только теперь Рогов понял, что те, кого он искал, обречены были проводить свою жизнь в беспрерывном взаимном мучительстве, испытывая друг друга на прочность и знание закона: все остальное не имело смысла, да они и не умели уже ничего другого.
— Пойдем. — Павел ласково взял Рогова за плечо и повернул к выходу. В дверь просачивались остатки толпы — кто с костылем, кто с палкой, кто натягивая шапку, кто простоволосый, с непременными длинными и грязными патлами.
— Нет закона трогать новых, — прогудел Андрон. — Руки прими от него. Пишу тебе.
— Ах нет, нет, нет, Андрон! — застонал Павел, вихляясь и хватаясь за голову; Рогов сразу понял, что он придуривается, но не разобрал зачем. — Ах, Андрон, не пиши мне! Не буду, Андрон!
— Нет закона, чтобы меня упрашивать. Пишу тебе на завтра палки, — сказал Андрон. С тетрадью он не расставался: свернутая в трубку, она крепилась у него в специальной петле под мышкой, к ней была пришпилена обгрызенная шариковая ручка образца еще семидесятых, казалось, годов. — Ступай, не показывайся.
— Пошли, пошли, — протянул Павел, держа на всякий случай руки в карманах.
Рогов вышел на холодный воздух. Он боялся, что, как только они с Павлом останутся без Андронова присмотра, тот окончательно распояшется и набросится на него с приставаниями ли, с кулаками ли, — и потому, сам себя ненавидя за трусость, он несколько раз оглянулся в надежде, что Андрон идет за ними. Как ни ужасен тот был, для него все-таки существовал закон. Павел, однако, вел себя смирно; он подталкивал Рогова к дальней избе, а Андрон уже спешил в другую сторону — нагонять Константина.
Теперь Рогову ничего не оставалось, как идти с Павлом к длинному бараку, к которому уже тянулись еле различимые впереди группки по три-четыре человека; шли в молчании, только вспыхивали огоньки папирос. Павел ничем себя не обозначал. Рогов ожидал инструктажа, но, видимо, некоторая пауза для нагнетания страстей входила в условия игры: жертва должна была дозреть в страхе и неопределенности. Скоро пришли: как и в главной избе, служившей, видимо, для скорбных и праздничных сборов (если здесь вообще бывали другие праздники, кроме того, которому Рогов только что был свидетелем), ставни были наглухо закрыты. Сквозь щели не пробивалось никакого света.
Рогову надоело молчать и ждать. Он уже понял, что в ближайшее время нарушит закон не раз и не два, а потому надо пользоваться трехдневной безнаказанностью и задавать как можно больше вопросов.
— Где я спать-то буду?
— Сейчас покажу, — неожиданно спокойно и почти дружелюбно ответил Павел. — Тока у нас нет, сам видишь, а свечей мы зазря не палим. Заходи.
Рогов вошел в помещение, где возились и укладывались обитатели барака, общим числом, как мог он оценить приблизительно, до двадцати. В нос ему ударил запах немытого тела и сырой одежды: сукна, шерсти, — так пахло в ротной сушилке после кросса под дождем. Павел посветил зажигалкой.
— Вот тут будешь спать. — Он указал место в углу. — Со мной рядом покуда. Куда тебя после карантина определят — пусть решает Константин, три дня буду тебе показывать, что к чему, и если въедешь в закон — авось жив будешь.
В этих словах Рогову померещилось утешение. Он подумал даже, что Павел втайне не желает ему зла и, глядишь, поможет в случае чего бежать, — но слишком раскрываться перед ним Рогов не спешил. Все тут было обманчиво, и за дружелюбием могла скрываться новая ловушка; да и бежать было рано. Так и не понятно было, нашел ли он, что искал.
В середине барака, на полу которого все и разлеглись, подложив одежду, тюфяки или спальники, стояла большая железная печь, и около нее бодрствовал дежурный. Время от времени он подкладывал дрова, потом снова и снова брел по проходу между двумя рядами лежавших, от стены до двери. В казарме такой проход назывался «взлетной полосой».
— Сейчас спи, с утра поведу показывать, как живем. Ложись, нба вот тебе укрыться. — Он безошибочно, в полной тьме, взял откуда-то с невидимой полки суконное солдатское одеяло и пихнул его Рогову в руки. Вокруг них молча укладывались, откуда-то уже доносился храп.
— А если на двор ночью?
— Подойдешь к дежурному, попросишься на двор. Там он тебе покажет, за домом. Смотри драпануть не вздумай: сегодня такой патруль ходит — ни одного ребра не оставят, в мешок превратят.
— Да я и не собираюсь…
— Мне дела нет, что ты собираешься, не собираешься… Язык не распускай.
Больше всего Рогова поражала внезапность этих переходов: от симпатии Павел стремглав переходил к ярости, как вот сейчас, и Рогову стало уже казаться, что это тоже входит в правила игры, как в правила дзэна входит внезапный удар палкой.
Он безропотно лег на деревянный пол. Глаза, как водится, постепенно привыкали к темноте, но смотреть было не на что, кроме дежурного, расхаживавшего взад-вперед по «взлетной полосе»; время от времени тот подходил к одному из спящих и светил ему в лицо карманным фонариком, иногда толкал ногой слишком расхрапевшегося; кто-то вышел на двор и вернулся. Павел лежал рядом, дыша почти бесшумно: спал или караулил? Рогов заснул нескоро, и сон его был душен, тяжел.
Проснулся он как от толчка: в помещении было по-прежнему темно, но в полуоткрытую дверь проникал серый пасмурный свет. Утро против его ожиданий начиналось не с общего подъема и построения, а с покряхтываний, ругательств и стонов: каждый вставал сам по себе, иные еще лежали, натянув на голову одеяла или закрывая лица шапками, оберегая остатки сна. Дисциплина вообще была нестрогой, и это более всего поражало Рогова в первый день: закон с его бесчисленными иезуитскими тонкостями, которыми обставлялся каждый шаг, не предполагал ни идеальной чистоты в бараках, ни единообразной одежды. Если целью поставлено максимальное мучительство себя и других, мелочи вроде чистоты или распорядка дня никого занимать не могут, но это Рогов понял только к вечеру. К вечеру он вообще многое понял.
Теперь, при свете дня, он мог наконец рассмотреть весь лагерь. Вырубленная и вытоптанная площадка среди леса была много больше, чем показалось ему ночью, — большое, ровное пространство, на котором нетесно стояли десять деревянных строений. Самым маленьким из них была Константинова изба, срубленная из толстого бруса, самым большим — барак, в котором давеча отпевали недоказненного Гавриила. На дальнем краю площадки, за бараками, Рогов разглядел высокий деревянный помост, предназначенный, как показалось ему сначала, для публичных выступлений. Ели в деревянной столовой стоя, начерпывая кашу с тушенкой из больших бачков, похожих на армейские, — и, как в армии, перекуривали после каждой еды. Завтракали сразу после подъема: Рогов увидел группки обитателей поселка, тянувшиеся к столовой от трех других бараков. Общее число лесных жителей он оценил только вечером — многие, как выяснилось, не ходили есть; всего в бараках жило человек восемьдесят. На вчерашнюю церемонию не явился патруль да несколько больных.
Перловки с тушенкой каждый накладывал себе вдоволь (Рогова особенно заинтересовал вопрос, где взяли консервы, — но, видимо, местные жители частенько захаживали в Чистое, доезжали и до самого Омска, только выпускали туда не всех, а уже проверенных). Хлеба было мало — своего, видимо, не пекли, да и где в тайге будешь сеять-веять-молотить; этими словами Рогов, не сильный в сельском хозяйстве, определял для себя все земледельческие работы. Для желающих на отдельном столе стояло несколько мисок с овощами — грубо накрошенные горькие огурцы и бледные помидоры, посыпанные крупной крупитчатой солью. Все это, видимо, росло на огородах, темно-зеленой полосой видневшихся за помостом. После завтрака, завершившегося желтым чаем без сахара, Павел повел Рогова как раз туда.
— Сбор каждый вечер там, — показал он на квадратный, ограниченный колышками плац перед помостом. — Там и казним.
— Что, каждый вечер?
— Не, казним по праздникам. Вчера праздник был — новолуние. Каждый вечер казнить никакого интересу. В будни так — по мелочи. Когда палки-рогульки, когда порка, когда дыба. — Он хохотнул. — Да ты не бойся, у тебя еще два дня.
— Павел, а с законом где-то можно… ознакомиться хотя бы?
— Ежели ты за три дня поймешь закон, так тебе не надо с ним знакомиться. А ежели не поймешь, то тебе и никакое знакомство не поможет. Ты пойми, садовая голова, закон не писан, закон вот тут должен быть. — Он ткнул себя пальцем в покатый лоб. — Сам откуда?
— Из Москвы.
— Эк тебя занесло! Что ж ты сюда-то собрался?