Этот рапорт был также, по мнению Рабикова, оставлен без должных последствий. В стране разворачивалась программа социалистической индустриализации; прошел крайне напряженный для всех XV Съезд ВКП(б); Троцкий, Каменев и Зиновьев еще до этого были исключены из партии; оппозиция вывела своих сторонников на демонстрации; Англия обвинила СССР в антибританской пропаганде; в Польше белогвардейцами был убит советский полпред. Разумеется, в такой обстановке было не до мистических сдвигов во взводе охраны. А к тому же уже началось целенаправленное возвеличивание личности И. В. Сталина — переписывание истории, мифологизация недавнего прошлого. Группа лидеров, сплотившихся вокруг Генерального секретаря, торжествовала победу. Мавзолей начинал казаться реликтом сгинувшей навсегда эпохи.
Эйфория, по-видимому, длилась до конца 1931 года, когда черной декабрьской ночью неожиданно была объявлена тревога в Кремле, части НКВД, находящиеся там, приведены в боевую готовность. Комендант Кремля потребовал личной встречи с товарищем Сталиным, а когда только что задремавший генсек вышел к нему — недовольный, с глазами-буравчиками на одутловатом лице, — комендант попросил выйти из кабинета начальника охраны и срывающимся голосом доложил, что лично он, комендант, здесь абсолютно ни при чем, что лично он, комендант, член партии с одна тысяча девятьсот десятого года, что лично он, комендант, всегда боролся против троцкистско-зиновьевской оппозиции, но тем не менее произошло нечто ужасное, и, простите, товарищ Сталин, Владимир Ильич, кажется, не совсем умер.
Документы, конечно, не передают драматического накала тех давних событий. На одной из фотографий, вложенных в папку, изображен Иосиф Виссарионович, посасывающий знаменитую трубку. А рядом с ним — смеющийся лысоватый мужчина в костюме-тройке. Галстук у мужчины повязан явно неумелой рукой, голова откинута, как будто перевешивает назад своей тяжестью, а бородка клинышком задрана в приступе смеха. Фотография имеет пометку — 1935 год. Основная ремиссия к этому времени уже завершилась. Мумия двигалась и разговаривала точно так же, как ее исходная личность. Но я, словно ознобом сердца, чувствовал ту мерзлую ночь тридцать первого года — как хранимый в тишине Мавзолея человек медленно открывает глаза, как со страшным усилием сгибается сначала одна рука, затем другая, как они в лихорадочном убыстрении ощупывают изнутри стеклянный фонарь саркофага, как вдруг лопается стекло, сыплются на пол осколки и как вбегающая с оружием на изготовку охрана видит мраморный постамент, освещенный ярким рефлектором, мешковатую, сидящую в напряженой позе фигуру, распяленные штиблеты, ореол рыжего пуха над черепом и мучительно, будто со скрипом, поворачивающееся к ним лицо вождя мирового пролетариата.
Судите сами, о чем я думал, сидя при настольной лампе, у себя в кабинете, — вчитываясь в расплывчатые строчки машинописи, разбирая каракули на полях, сделанные торопливым почерком. Наибольшее впечатление на меня, конечно, произвели фотографии. И причем не та, где Мумия вместе с Иосифом Виссарионовичем: они, улыбающиеся, хитроватые, чуть не подмигивающие друг другу, под портретами Маркса и Энгельса рассматривают брошюру, озаглавленную «Конституция СССР»; и не та, где они склонились над распластанной по столу картой военных действий (это осень сорок второго, наступление фашистских армий на Сталинград); и не та, где Никита Сергеевич демонстрирует Мумии макет первого советского спутника (Хрущев — благостный, весь замаслившийся, наверное, после праздничного обеда, а Владимир Ильич — взгляд в пространство, большие пальцы цепляют края жилета); и не та, на которой молодцеватый Брежнев прикрепляет к пиджаку Мумии орден Ленина (вообще непонятно, зачем нужно было фотографироваться, разве что как часть загадочного колдовского обряда, нечто вроде обязательного распевания тантр, чтобы зафиксировать испаряющееся мгновение жизни), — меня поразил самый первый, еще некачественный, видимо, любительский снимок. Усталый, явно обессилевший человек сидит, опершись рукой о столешницу, ноги его расставлены, словно для того чтобы тело не съезжало со стула, крупная голова, как у мертвого, откинута подбородком кверху, жилетка расстегнута, галстук выбился, а короткие пальцы обхватывают сложенную трубочкой газету «Правда». Разумеется, фотографию при современной технике легко подделать, но была в этом снимке некая пронзительная чистая искренность, некое случайное откровение, которое невозможно смонтировать, жизненность, бытовое правдоподобие, неряшливая достоверность деталей. Герчик позже признался, что и его убедил именно снимок с «Правдой».
Это был, наверное, самый трудный период существования Мумии. Заключение врачебной комиссии, оказавшееся в папке, свидетельствует: «Речь у пациента отрывистая, плохо выговаривает гласные звуки, логический строй нарушен, склонность к употреблению неправильных грамматических форм… Периоды возбуждения, когда „объект Л.“ не контролирует высказывания и поступки, могут сменяться апатией, близкой к полной прострации. Пациент не реагирует на обращения и даже на прикосновения к его телу… Движения порывистые, плохо скоординированные»… И так далее, и тому подобное, на четыре страницы. Подписей под этим заключением нет. Можно только догадываться о судьбе врачей, из которых осенью 1931 года была образована Специальная клиническая лаборатория. Просуществовала она почти четверть века — со своим персоналом, с выписываемым из-за рубежа оборудованием — и была расформирована лишь накануне XX Съезда КПСС. Причем весь ее медицинский, технический и научный состав, все профессора, уборщицы, кандидаты и лаборанты, все имевшие доступ в четыре подземные клетушки под Оружейной палатой, точно зыбкий мираж, растворились в просторах необъятного государства. В этом смысле Никита Сергеевич ничем не отличался от Иосифа Виссарионовича. Документы Специальной лаборатории были тогда же затребованы лично им. После известных событий 64-го года, отставки Никиты Сергеевича и вознесения, как всем казалось, временного фигуранта, протоколов и записей лаборатории в архиве Генерального секретаря обнаружить не удалось. Местонахождение их не известно до сих пор. Уничтожены ли они были из-за массы патологических подробностей, как упорно отвечал на задаваемые ему вопросы сам Н. С. Хрущев, или по его приказу были тайно перемещены за границу и хранятся теперь в банковском сейфе, недосягаемом даже для членов Политбюро, а все же свою задачу они выполнили. Еще целых семь лет, до естественной кончины в 1971 году, Хрущев жил, хоть и под наблюдением спецслужб, но все же в относительном спокойствии и благополучии. Случай уникальный в истории Советского государства.
Биология Мумии оставалась загадкой. Опыты О. Б. Лепешинской по образованию псевдожизни из межклеточного вещества так же, как и близкие к ним опыты Лифшица, закончились катастрофической неудачей. Больше это направление в советской биологии не разрабатывалось. Мумия, как выяснилось, вообще была против каких-либо изысканий в данной области. И лысенковская кампания, приведшая к разгрому генетики, и трагическое, совершенно бессмысленное, с политической точки зрения, «дело врачей», как считал Рабиков, были инспирированы именно ею. Тем не менее главный вывод лаборатории стал известен. Коллективизация сельского хозяйства, проводимая в 1929–1931 гг., помимо «ликвидации кулака как класса», изымания из деревни хлеба, необходимого для ускоренного развития тяжелой промышленности, и использования заключенных в качестве бесплатной рабочей силы, имела еще одно чрезвычайно важное следствие. В результате перемещения и гибели больших масс людей высвободилось колоссальное количество так называемой «энергии жизни» (термин Брайдера, одного из сотрудников Специальной лаборатории). Представляя собой по отношению ко всему живому «бесконечно сухой субстрат», Мумия, естественным образом, впитала энергетическую эманацию, что сначала привело к первичному пробуждению психики, а потом и к полной витализации некробиотического муляжа. Проще говоря, Мумия ожила — результат, на который буддийские монахи, по-видимому, не рассчитывали.
Если бы эти данные были получены и осмыслены сразу, то «объект Л.», как называлась Мумия в официальной переписке тех лет, вероятно, можно было все же поставить под определенный контроль. Мумия в то время была слаба и сама еще точно не представляла своих возможностей. Вся история СССР могла бы двинуться в ином направлении. Но обычное недоверие партийных функционеров к науке, косность мысли, подозрительность сделали свое дело: выводы Специальной лаборатории были положены под сукно, политические амбиции заслонили все остальное, и, когда истинный смысл событий дошел до руководителей партии и правительства, сделать что-либо принципиальное было уже нельзя. Время было непоправимо упущено, Мумия обрела силу, и Фелициан Кербич, начавший в середине 30-х годов исследования «витальных лучей», вскоре был арестован как немецкий шпион, группа его разгромлена, а он сам, как и большинство сотрудников, исчез в недрах ГУЛАГа.
В результате критический период реабилитации был пройден благополучно. Мумия восстановила речь, достигла физической и психологической тождественности с оригиналом и, по-видимому, довольно быстро осознав, что произошло на политической сцене, проявила неистовый темперамент основателя первого в мире социалистического государства.
Она требовала немедленной легализации. Она требовала — по праву мужа — свидания с Н. К. Крупской. Она яростно и непреклонно настаивала на участии в руководстве страной. Причем ей было чем подкрепить свои требования. Череда внезапных смертей партийных и государственных деятелей, прокатившаяся по Москве в начале 30-х годов, показала, что воздействие некробиоза на человеческий организм не досужая выдумка оторвавшихся от жизни кабинетных ученых, не идеологическая диверсия, как пытался квалифицировать это набиравший авторитет Т. Д. Лысенко, а вещественная и страшная в своей загадочности реальность, и от этой реальности не застрахован ни один человек, и даже члены Центрального Комитета.
Особое впечатление на ЦК произвела смерть Наркома вооружений С. М.Черпакова. Выступая в августе 32-го на секретном расширенном заседании Политбюро и отстаивая вместе с Рыковым, Бухариным и Пятаковым необходимость захоронения Мумии, Черпаков посреди своей речи неожиданно запнулся на полуслове, захрипел, схватился за тугой воротничок гимнастерки и вдруг, всхлипнув, упал на разложенные по столу бумаги. Вызванные врачи констатировали разрыв сердца. Политбюро было деморализовано. И хотя Бухарин, скорее по инерции, говорил еще некоторое время об «отвратительной власти мертвого», а Надежда Константиновна Крупская категорически отказалась от свидания с бывшим мужем (до конца своей жизни она так и не переступила порог Мавзолея), но полынный вкус поражения уже витал в воздухе. Политбюро дрогнуло, почувствовав дыхание смерти, и самые упрямые головы склонились перед неизбежным. Именно в те дни формула «Ленин жил. Ленин жив. Ленин будет жить!» с необыкновенной частотой замелькала в газетах и радиопередачах, а пророческие строки Владимира Маяковского «Ленин и теперь живее всех живых…» вошли в школьные учебники и хрестоматии по истории советской литературы.
И все же ни тогдашнее руководство партии, ни все последующие составы Политбюро ЦК КПСС так и не решились объявить Мумию официально существующей. Дело было даже не в мировом общественном мнении, очевидно, со скептицизмом воспринявшем бы подобную акцию, и не в том, что еще христианизированное (вопреки всем усилиям большевиков) население великой страны, вероятно, отождествило бы воскресшего Владимира Ильича с Антихристом. Просто за 15 лет, истекших со дня Октябрьской революции, старая гвардия была оттеснена свежей порослью. Власть уже звенела в их жилах. И вдруг — Мумия, и все их налаженное существование может в одночасье рухнуть.
Страх придал силы, отчаяние породило энергию. Поздней осенью 1932 года, по решению Политбюро ЦК, заседавшего в эти месяцы почти непрерывно, в Мавзолей спустился Генеральный секретарь ЦК И. В.Сталин, чтобы лично осуществить прямые и непосредственные переговоры.
Этот день можно считать поворотным в истории Мумии. Разумеется, не известно, как именно данные переговоры происходили. Больше всего на свете Политбюро боялось огласки. Рабиков утверждает, что ни протоколов, ни каких-либо официальных бумаг оформлено не было.
Удалось ли Сталину укротить неистовство Владимира Ильича тем, что в случае неразрешимой коллизии Мавзолей от подземных помещений до верха будет на веки вечные залит раствором цемента? А грузовики с цементом уже были сосредоточены на Красной площади. Или, может быть, Мумия сама поняла чрезмерность своих притязаний? Одиночество ее тогда не подлежало сомнению. Так или иначе, определенное соглашение было все же заключено. Вероятно, Мумия уже тогда обещала не покидать территорию Мавзолея, а дневные часы, когда ее активность ослабевала, проводить по-прежнему в демонстрационном зале. В свою очередь, Политбюро ЦК ВКП(б), сохраняя всю власть и поддерживаемое с этого момента определенными инфернальными возможностями, обязалось обеспечивать сохранность и безопасность Мумии и по первому требованию предоставлять ей то, что в позднейших документах было названо «необходимым жизненным обеспечением».
Эвфемизм был достаточно прозрачен для обеих сторон. Чтобы сохранять активность, Мумии требовалось громадное количество так называемой «энергии жизни». Мясорубка террора, закрутившаяся в период коллективизации, набрала обороты и начала перемалывать даже руководителей партии. Первой крупной жертвой стал С. М.Киров, находившийся в оппозиции к Сталину и неосторожно настаивавший на ограничении Мумии. Затем был сформулирован тезис об обострении классовой борьбы по мере успехов социализма. Этот тезис послужил идеологической основой террора. А затем в горниле «московских процессов» (кстати, тщательно повторенных в республиках, областях, районах), точно мотыльки в огне, исчезли все те, кто когда-либо хоть словом, хоть молчанием, хоть намеком противодействовал Мумии: сам Бухарин, Пятаков, Рыков, Томин, Тухачевский, заявивший однажды, что «армии нужны не мертвые, а живые», Уборевич, Блюхер, Якир, не возражавшие против этой позиции. А вместе с ними исчезли тысячи их подчиненных, сторонников, сослуживцев и десятки тысяч знакомых их сослуживцев, сторонников и подчиненных. Счет затянутых в эту воронку скоро пошел на миллионы. Иго смерти, наложенное на страну, питало собой псевдожизнь. Наблюдавший за Мумией врач докладывал в эти дни, что «лицо у объекта Л. значительно поздоровело. Кожа — влажная, упругая, напоминающая человеческую. Зрачки приобрели ясно выраженный хроматизм. Заметно отросли ногти и волосяное покрытие. Настроение объекта бодрое, временами переходящее в эйфорию». Можно лишь догадываться, до каких пределов была бы в итоге опустошена страна, сколькими еще жизнями заплатило бы Политбюро за свое право на существование. Вероятно, только война остановила эрозию тотального уничтожения, и те двадцать миллионов, погибших в боях с немецкими оккупантами, вкупе с миллионами, легшими на полях Европы, судя по всему, и были ценой вочеловечивания мертвого, проложившей дорогу из царства небытия в мир под солнцем.
Вот косноязычный рапорт начальника Особого патруля Кремлевской комендатуры о том, как в четыре часа утра такого-то дня и месяца в зоне спецрежима, распространяющегося на всю Красную площадь, был задержан человек «характерной исторической внешности». Никаких документов при задержанном обнаружено не было, показания начальнику патруля он давать категорически отказался и поэтому после обыска и безуспешного допроса на месте под усиленным сопровождением был доставлен во внутренние караульные помещения. На посту же № 1 через некоторое время были обнаружены тела рядовых внешней охраны. В связи с чем была объявлена общегородская тревога. Командир патруля особо подчеркивал, что бойцы Петрунькин и Гвоздев, сопровождавшие задержанного, чувствовали во время контакта с ним сильную вялость, апатию, недомогание, а боец Селиванов был через час госпитализирован с острым сердечным приступом.
Так закончилась первая и, вероятно, единственная (из известных) попытка бегства. Было совершенно непонятно, на что, собственно, Мумия рассчитывала. Дневной ее «рацион» составлял, по предположениям Рабикова, не менее десяти—двенадцати жизней. Скрыться даже в трехмиллионной Москве она бы все равно не смогла. Непрерывно образовывавшийся «венчик смерти» выдал бы ее с головой. Я уже не говорю об отсутствии у нее необходимых документов и денег, об отсутствии навыков чужой для нее жизни. Ее задержал бы первый же постовой милиционер.
Кстати, фамилия Селиванова в рапорте была Рабиковым подчеркнута, а на полях стояли сразу четыре восклицательных знака.
Это следовало учесть. А вот выдержки из сообщения специального наблюдателя КГБ, несшего дежурство на Красной площади в октябре 1955 года: «Зеленоватое свечение, пробивающееся сквозь камни… Иногда ярче, иногда слабее, как будто при затухании… Самопроизвольное отключение электричества в секторе… В два четырнадцать (ночи) — длительный нечеловеческий вой… Асфальт треснул… У второго наблюдателя — мышечные судороги… Примерно с двух тридцати до трех часов — полная потеря сознания… В три пятнадцать — глухие удары, идущие, как бы из-под земли… Вой повторяется… Судороги переходят в кататонию»…
Это тот период, который Рабиков называет «схваткой покойников». И. В. Сталин, по его данным, умер еще в начале войны — был на несколько дней захоронен (исчезновение, отмеченное многими мемуаристами), по решению Политбюро оживлен и задействован в виде зомби. Вероятно, Мумия отдала ему часть своей «эманации». По решению Политбюро, вторично бальзамирован в марте 1953-го. А уже в апреле того же года Мавзолей и вся Красная площадь были внезапно закрыты «на реконструкцию». Центр Москвы фактически был отрезан от всей остальной страны. Изоляция продолжалась несколько месяцев. Можно только догадываться, что происходило в этот темный период. Взбунтовался ли зомби Сталина против своего истинного хозяина, или же той «энергии жизни», которую можно было извлечь в послевоенном СССР, не хватало, чтобы поддерживать существование обоих некробиотов. Лично мне второе предположение кажется более обоснованным. Пик активности Мумии, как установлено, приходится на ночное время, и, наверное, можно представить себе, как ровно в полночь, глубоко под землей, в самом центре страны, накрытой сейчас сонным обмороком, по лежащим под яркими рефлекторами существам пробегает как бы гальваническое дрожание, как они, будто куклы, садятся в своих одинаковых саркофагах, как похрустывает спеклость костей, как трутся суставы, как они замедленно, точно во сне, поворачиваются друг к другу — смотрят, будто не узнавая, стеклянные зрачки расширяются — и внезапно две пары рук тянутся, чтобы сомкнуться на горле.
Рабиков среди прочего приводит интереснейший документ: «Заключение Особой медицинской комиссии по освидетельствованию останков тов. И. В.Сталина». Комиссия констатирует, что тело сильно повреждено: челюсть вывернута, разодраны хрящи гортани, в кистях обеих рук порваны сухожилия. Травмы, по ее мнению, нанесены механическим способом. Не известно, насколько все это было опасно для зомбифицированного субъекта. Вероятно, вождь мирового пролетариата еще раз проявил свой неистовый темперамент. Воля пламенного революционера преодолела цепкость и живучесть чиновника: как известно, Сталин был вынесен из Мавзолея и похоронен у Кремлевской стены. Через некоторое время бетонная обмазка могилы растрескалась, а надгробие отъехало, словно его пытались поднять и сдвинуть. Видимо, такие мелочи, как разорванное горло, Отца народов остановить не могли. В результате место захоронения было покрыто новым слоем бетона, а плита из гранита посажена на специальную арматуру.
И наконец ворох справок, соединенных друг с другом скрепочкой: гражданину такому-то после посещения Мавзолея была оказана экстренная медицинская помощь, гражданка такая-то (тоже после посещения Мавзолея) получила обширный инфаркт и была срочно госпитализирована. А военный пенсионер, некто Д., между прочим, в свое время один из участников штурма Зимнего, по свидетельству очевидцев, упал при выходе из Мавзолея — захрипел, схватился за сердце и умер, не приходя в сознание.
Рабиков полагает, что таких случаев каждый год набиралось одна-две сотни. Люди умирали прямо на Красной площади, люди умирали через сутки-другие после контакта с Мумией.
Это уже застойные 70-е годы. Глухота в огромной стране, отсутствие сколько-нибудь заметных событий. Вероятно, в то время с Мумией было заключено новое соглашение. Упорядочена была страшная дань, которую она собирала с шестой части суши. Видимо, брежневским руководством в конце концов было понято главное: нельзя рубить сук, на котором сидишь, невозможно год за годом опустошать страну невиданным по размаху террором. Лучше брать часть, зато более или менее постоянно. А, быть может, самой Мумии уже не требовалось такого количества доноров. Одно дело собственно оживление, и другое — поддержание жизненности. Отношения, во всяком случае, приобрели некую имперскую благообразность. Разработан был целый ритуал ежедневного жертвоприношения. Тут и многочасовое стояние в очереди, заметно ослабляющее посетителей, тут и обязательное посещение Мавзолея школьниками и почти молитвенный трепет, подготовленный предшествующим идеологическим воспитанием.
Разумеется, «сбор» от одного-единственного контакта с Мумией был практически незаметен. Но учитывая, что, например, в 1924–1972 годах Мавзолей посетило свыше 73 млн. человек, можно с уверенностью полагать, что «энергии жизни» хватало, и даже с некоторым избытком. Фантастическое долголетие советских партийных деятелей имело, по-видимому, еще и этот источник.
Удивительное это было время. Страна жила как бы в едином трудовом вдохновении: строилось первое в мире социалистическое государство, перекрывались реки, выращивались, судя по сводкам, неимоверные урожаи, будто из-под земли, возникали гигантские промышленные предприятия, человек вышел в космос, праздничные ликующие демонстрации омывали трибуны, мы всерьез гордились своим образом жизни — и казалось, еще усилие, еще один шаг, и мы теми же колоннами демонстрантов войдем в светлое завтра, и никто из перекрывающих, выращивающих и ликующих, ни один из гордящихся и демонстрирующих даже не подозревал, что надежно замурованный под мраморными глыбами Мавзолея, заложив руки за спину, выставив вперед клинышек рыжеватой бородки, определяет судьбу страны. Мертвый холод, наверное, царил под сводами, и «энергия жизни», мгновенно впитываясь, не могла ни согреть его, ни по-настояшему оживить.
Вот почему, закончив чтение папки, я невольно, как Рабиков, посмотрел в сторону невидимого сейчас Мавзолея, а потом закрыл рамы, повернул оконные шпингалеты и старательно, как при затемнении, плотно задернул шторы.
Я не хотел оставлять ни одной щели в ночь, потому что мне действительно было страшно.
3
Герчик был со мной примерно с 89-го года, с того самого времени, когда буря событий вымела меня из института в политику. Я прекрасно помню, как он у меня появился. Это было время надежд, время романтических ожиданий. Собирали Первый съезд народных депутатов СССР, говорили о гласности и демократии, прошли первые выборы. Никогда еще у меня не было столько добровольных помощников. Люди приходили ниоткуда и готовы были работать бесплатно, круглые сутки. Помещение под штаб выборов предоставила нам редакция институтской многотиражки. Партком возражал, но мы явочным порядком заняли две маленькие комнаты — натащили откуда-то стульев, приволокли чудо тогдашних времен: компьютер. Половина нашего института ходила сюда, чтобы поспорить. Вечно стоял крик, плавали клубы табачного дыма. И вот в этот крик, треск машинки, взрывное дребезжание телефона именно что ниоткуда, видимо, просто с улицы, вошел юноша: джинсах и пузырящемся на локтях старом свитере, обозрел обстановку, напоминающую времена революции, резко кашлянул, тряхнул хипповатыми волосами и сказал, безошибочно угадав во мне старшего:
— Извините. Я хотел бы у вас работать…
Если бы он сказал, что хочет защищать демократию, я, скорее всего, отправил бы его восвояси. Слово «работать» меня озадачило. Я его обозрел снизу вверх, и увиденное, откровенно говоря, мне не понравилось. Что-то, однако, удержало меня от немедленного отказа, и я, внутренне усмехнувшись, посадил его за составление так называемых «базисных списков».
Это было у нас нечто вроде пробного камня: нудное, изматывающее, требующее кропотливости и усидчивости занятие, выяснение адресов, имен-отчеств, способов срочной связи, у кого какая профессия и круг знакомых. Главное же, вычисление, скажем так, личных характеристик: кто на что в действительности мог быть пригоден. Ситуация тогда и в самом деле была романтическая, народ валил валом, я просто задыхался от пустопорожних контактов. В беспробудном кипении демократии следовало навести порядок. Между прочим, работа для человека с железной нервной системой. Несколько энтузиастов уже утонули в этой канцелярской трясине, и я, честно признаюсь, не питал насчет Герчика особых иллюзий. Посидит пару дней, не разгибаясь, а потом тихо сгинет. Скептицизм вызывал и свитер, пузырящийся на локтях. Я не верю в людей, которые неопрятно одеваются. В общем, я ткнул пальцем в тумбочку у окна, пробурчал что-то вроде того, что «приведите в порядок», и забыл про него и не вспоминал, наверное, дней пять или шесть. Только вечерами, когда уже надо было запирать редакцию, удивлялся согбенной фигуре, притулившейся на подоконнике. Он мне казался фантомом, который рано или поздно исчезнет.
Вскоре, однако, выяснилось, что исчезать Герчик вовсе не собирается. В одно воскресное утро он возник перед моим страшноватым, в лохмотьях дерматина, столом и, дождавшись паузы между двумя телефонными разговорами, деловито брякнул передо мной прозрачную полиэтиленовую папку с распечатками.
— Что это? — спросил я.
— Ну, вы просили, я сделал, — ответствовал Герчик. — Извините, что долго, надо было нащупать некоторые принципы. Кстати, все это теперь есть у нас в компьютере…
Я минут за двадцать перелистал документы и понял, что передо мной гений. Ну не гений, конечно, но работник чрезвычайно высокого класса. Потому что я видел не просто аккуратную компьютерную распечатку, а прекрасным образом организованную базу данных.
— Ого!.. — сказал Гриша Рогожин, заглядывающий через плечо. — Ого! Это — дело!..
Я и не заметил, как он оказался у меня за спиной. Я даже вздрогнул. С этой секунды судьба Герчика была решена. Он мгновенно из пришлого чудика превратился в одного из «наших». Светочка начала поить его чаем с бутербродами, которые готовила дома, Вадик Косиков рассказывал ему самые забористые анекдоты, а холодноватый, сдержанный Гриша Рогожин записал адрес Герчика и попросил сделать ему копию документов.
— Вы меня очень обяжете, — вальяжно сказал он.
Ничего впоследствии не сохранилось от той первоначальной команды. Кто стремительно ушел вверх, как, например, Рогожин. Изменился, пропитался равнодушием власти. И я далеко не уверен, что прежний Гриша по-прежнему существует, — просто кто-то, внутренне очень чуждый, использует его оболочку. Совсем другой человек. Как говорят в таких случаях, даже не однофамилец… Кто исчез без следа, вернувшись из политики к своим прежним занятиям. А кто, быстро сориентировавшись, ушел как бы «вбок»: в правление банка, совет экспортно-импортной фирмы. Иногда неожиданно сталкиваемся, с трудом вспоминаем друг друга. А вот Герчик, как это ни странно, остался. Может быть, потому, что уходить ему было некуда. До прихода ко мне он работал в какой-то неинтересной конторе. После выборов я оформил его моим помощником.
И вот сейчас Герчик прямо-таки рвался освободиться от Мертвеца. Все мучительные раздоры последних месяцев: дрязги в Верховном Совете, предательство, откровенная подлость, демагогия, вздуваемая лидерами коммунистической оппозиции, самомнение, амбиции, слабость демократической фракции — это все, по его мнению, было следствием незримого влияния Мумии, тем воздействием некробиоза, о котором свидетельствовала папка Рабикова. Он считал, что, пока мы не преодолеем ее, все будет по-старому. Я ему возражал, по-моему убедительно, то дело вовсе не в Мумии. Просто многие люди живут исключительно воспоминаниями. Будет Мумия или нет, они всегда в прошлом. И потому рабство — в душе, а не в каком-либо внешнем источнике.
Споры у нас были яростные. Причем, по общему уговору, мы ни слова не произносили о Мумии в моем кабинете. Я не знаю, прослушивали меня уже тогда или нет. Рисковать все-таки не хотелось, мы обычно уходили на улицу. И там, в садике или на бульваре, зажатом трамвайными рельсами, Герчик, дико жестикулируя, произносил обличающие монологи, вскакивал от нетерпения со скамейки, садился, опять вскакивал, точно тигр в зоопарке, метался по вытоптанной земле бульвара, сталкивался с прохожими, которые от него шарахались. И, как заведенный, непрерывно говорил, говорил, говорил.
Он в такие минуты похож был на ветряк, вращающий лопастями. Он настаивал, чтобы мы немедленно предприняли экстраординарные меры. Например, передали бы документы из папки в средства массовой информации. Копия — Президенту России, копия — Генеральному прокурору, копия — в Конгресс США, копия — в Верховный Суд России. Он хотел, чтобы я использовал все свои старые связи, чтобы — обрал пресс-конференцию, чтобы организовал специальную Комиссию по расследованию, чтобы к делу были привлечены крупнейшие биологи, физики, психиатры, чтобы следствие проходило под жестким международным контролем.
— Хватит быть болванами в стране дураков!.. — кричал он шепотом.
Я прекрасно помню это знойное дымящееся сумасшедшее время. Красный столбик в термометрах доходил до двадцати восьми градусов. Спиртовая полоска в стекле была тонка, как жизнь. Серый воздух Москвы, казалось, не содержал ни одной молекулы кислорода. Люди, как рыбы, ходили с открытыми ртами. Только что открылся очередной Чрезвычайный съезд народных депутатов России. Где-то месяц назад прогрохотал референдум о доверии президенту. И хотя президент, к удивлению многих, на этом референдуме уверенно победил, но непримиримая оппозиция все же требовала отстранения его от власти. Роковое слово «импичмент» змеилось в курилках «Белого дома». Руцкой против Ельцина. Следственная группа президента против Руцкого. «В то время как умирающий Ленин лежит в Кремле». Требование Герчика обнародовать на съезде документы из папки казались смешными. Кто даст мне слово? К микрофону можно было пробиться только локтями. И что я скажу? Я ведь не случайно требовал у Рабикова вещественных доказательств. Содержимое папки, с юридической точки зрения, ничего не стоило. Ну, бумаги, ну, сами напечатали их на машинке. Какие-то фотографии, явная фальсификация. Идиотом даже в глазах депутатов я выглядеть не хотел, и, если Герчик, на мой взгляд, становился совсем уж невыносимым, я просто тускло, как опытный партийный чиновник, секунд двадцать молча смотрел ему прямо в глаза, а потом вяло, уничижительным тоном произносил только одно слово: «Фантастика»…
Как потом выяснилось, я попал в точку. В середине июля Герчик сам приволок мне книгу некоего Лазарчука и, подмигивая от возбуждения, чуть не раздирая страницы, распахнул на рассказе, который так и назывался — «Мумия». Лазарчук повествовал о том, что Ленин дожил якобы до нашего времени — в виде Мумии, которая питается той самой «энергией жизни». Фигурировали в рассказе рогатые колдуны, бродящие по Кремлю, амулеты, знахарство, «черная» магия. Ну, естественно, чего еще ожидать от фантаста? Ни один фантаст не догадывается, что действительность может быть гораздо страшнее. Совпадения, тем не менее, были поразительные, до деталей. Сам рассказ, по-видимому, прошел незамеченным. Разумеется, у кого тогда было время читать фантастику? И еще Герчик откуда-то выкопал статью В. Пелевина «Зомбификация», напечатанную в самодеятельном журнале тиражом в 100 экземпляров. В. Пелевин, оказывается, тоже был весьма популярный фантаст, и в статье проводилась очень любопытная страшноватая аналогия между методами воспитания в СССР «строителей коммунизма» и довольно-таки экзотическими обрядами в гаитянской религии вуду. Автор полагал, что оба метода по сути едины и что оба они приводят к зомбификации человека. Логика для неискушенного читателя была беззупречна. Но, во-первых, определенным зомбифицирующим воздействием обладает любая религия, потому что любая религия требует отказа от личности, а во-вторых, тоталитарное воспитание — это та же религия, и естественно, что обе они стремятся манипулировать психикой. Ничего принципиально нового для меня в этом не было. Герчика же слово «фантастика» просто бесило, и, мотаясь из стороны в сторону по бульвару, пританцовывая от нетерпения, пережидая скрежет трамвая, понижая, как конспиратор, голос при виде прохожих, он твердил, что обнародовать факты — наша прямая обязанность, что сейчас самое время для акции подобного рода, что потом будет поздно, нас безусловно вычислят и остановят, и что лично ему просто противно быть зомби и что как бы там ни было, он будет заниматься этим расследованием. Кое-что ему действительно удалось выяснить. Правда, с автором «Зомбификации» встреча явно не получилась: дверь в квартиру не открывали, по телефону отвечал исключительно автоответчик. Да и с аваром знаменитой «Мумии» тоже произошла осечка. Когда Герчик, полный надежд, в августе прилетел к нему в Красноярск (эту дикую командировку я подписал скрепя сердце), оказалось, что Лазарчук почти с помнит своего рассказа трехлетней давности: написал и написал, какие еще могут быть разговоры? В общем, полный тупик, пустой номер, зато Герчик раскопал накладную, связанную с ремонтом сталинской надгробной плиты. Ремонт в самом деле был. Плита треснула, ее пришлось заменять на новую. («Ну и что? — сказал я. — Обычные реставрационные работы»).
А еще он установил, что «Тибетская операция» НКВД действительно проводилась. Как ни странно, в этом ему помогло участие в нашей Комиссии. Инцидент, которым мы занимались, произошел на окраине одой южной республики (извините, независимого дружественного государства, как сейчас принято говорить). До Тибета и прочих дел оттуда было рукой подать. Мы имели полное право заниматься историческими изысканиями. Я написал заявку. Допуск в архивы был получен на удивление быстро.
Главным же результатом розысков, красных от бессонницы глаз, часов, проведенных в бумажной пыли архивов, бесконечного уламывания несговорчивых сотрудниц спецхрана было то, что у нас, наконец, появился живой свидетель.
Хорошо помню утро, когда Герчик ворвался ко мне с этим известием. Я как раз приехал из Лобни и, преодолевая зевоту, потирая налитые чугуном виски, листал протоколы вчерашнего заседания. Ночью у меня было одно странное происшествие. Сплю я, вообще-то, прилично, проваливаюсь до звонка будильника, но как раз в тот день, наверное, где-то часа в три утра, я проснулся, как будто меня сильно толкнули, и сквозь открытую форточку услышал мерный тугой скрип гравия на дорожке. В саду кто-то двигался. Это была не собака, хотя бродячих собак в поселке расплодилось великое множество. Это, безусловно, был человек — прошел вдоль клумбы, и застонали на крыльце прогибающиеся половицы.
Больше всего я боялся, что проснется Галя. Женщины в таких ситуациях либо хватают за руки, мешая действовать, либо требуют вызвать милицию. К счастью, Галя сегодня спала на втором этаже. Я тихо спустился вниз и взял с полки у двери легкий топорик. По другую же сторону двери кто-то стоял. И не просто стоял, а тяжело, как медведь, перетаптывался. Терлись друг о друга края досок, шаркал половичок, видимо, сминаемый каблуками, а сама дверь подрагивала, точно ее ощупывали: отходил дерматиновый валик, побрякивал неплотно прижатый засов.
— Кто там? — негромко спросил я.
Звуки на мгновение прекратились. Человек замер. Так мы и стояли некоторое время, разделенные дверью. Он снаружи, а я внутри, сжимая топорик. Страха у меня совсем не было, но я слышал сопение, будто прорывающееся сквозь воспаленное горло — хрипловатое, мокрое, побулькивающее дифтерийными пленочками, и я чувствовал душный холодный запах, исходящий от ночного пришельца. Я тогда еще не знал, что это за запах, но когда рано утром, чтобы опередить Галю, открыл наружную дверь, то увидел комья влажной земли, рассыпанные по крыльцу, полусгнившие корешки, ошметки рыхлого дерна и в одном из них след, как будто от босой пятки.
Землю с крыльца я смахнул и Гале ничего не сказал. Настроение у меня испортилось совершенно. Я зверски не выспался, просидев до утра на кухне с топориком. И поэтому — к разочарованию Герчика — восторгов его насчет свидетеля не разделял, даже не сразу сообразил, о чем, собственно, речь, а когда сообразил, спросил довольно уныло:
— Ты в этом уверен?
— Абсолютно, — прошептал Герчик мне на ухо. — Селиванов Василий Григорьевич, помните подчеркнутую фамилию?
— Кажется, помню…
— Так вот, он жив, — сказал Герчик. — Персональный пенсионер, поселок Лыко Ростовской области, от Ростова на электричке, потом местным автобусом. — Он прищелкнул пальцами и деловито спросил:
— Ну что, я еду?
— Только без фанфар, — сказал я после некоторого раздумья. Честно говоря, мне не хотелось его отпускать. Не то чтобы я действительно всерьез чего-то боялся, но, по-видимому, сказывалась политическая обстановка тех дней: я все время пребывал в состоянии некоторой настороженности — когда ждешь, что на тебя вот-вот что-то обрушится. И обрушиваться, вроде бы, нечему, а все равно плечи сутулятся. Добавляло тревоги и неприятное происшествие в Лобне. Я тогда еще не увязывал его с нашим неофициальным расследованием, но осадок в душе оставался, спокойствия не было, и я дергался по пустякам, предчувствуя неприятности.
Разумеется, некоторые меры предосторожности мы приняли. Как уже говорилось, о Мумии в моем кабинете не произносилось ни звука. Уходили на шумный бульвар, где прослушивание, по-видимому, исключалось. Или — шепотом, как сейчас, на ухо друг другу. Одно время Герчик пытался писать мне записки, которые тут же сжигал. У нас целый день в комнате стоял запах паленой бумаги. И в конце концов я запретил ему это делать: подозрительно, и к тому же не хватает нам пожара! Вот будет скандал — пожар в «Белом доме»! Возникал и вопрос, а где, собственно, держать папку? Оставлять ее дальше в архиве Комиссии было рискованно. Архив открытый, наткнуться на нее может кто угодно. Спрятать в камере хранения на вокзале, зарыть в землю? Или, может быть, временно схоронить у какого-нибудь надежного человека? Ерунда, это все отдавало страстями дешевых шпионских романов. Я чувствовал, что не следует пользоваться никакими книжными ухищрениями. В прошлый раз (когда были первые обыски) нас спасла именно святая наивность. Попытайся мы тогда специально спрятать папку, ее бы непременно нашли. Ну и в данном случае, вероятно, следует сделать то же самое.
Я неоднократно пытался втолковать это Герчику: с профессионалами можно бороться только непрофессиональными методами. Наша сила лишь в том, что мы становимся непредсказуемыми. К сожалению, Герчик, по молодости, никак не соглашался со мной. Он считал, что именно настоящего профессионализма нам и не хватает. Можно все просчитать, аккуратно продумать, предусмотреть все опасности. В общем, есть одно место, вы только доверьтесь мне, Александр Михайлович! Глаза у него блестели. В итоге, я просто махнул рукой. Делай, что хочешь. Пусть я даже не буду знать, где она спрятана. Может быть, он прав, так будет надежнее.
— Не волнуйтесь, шеф, все будет в порядке, — твердо сказал он.
Тут же запихал папку в портфель и уехал с ней на вывернувшем трамвае.
Больше я никогда этих документов не видел. Если бы я тогда знал чем все это закончится, если бы я хоть в малейшей степени прозревал трагическую суть предстоящего, я бы, наверное, своими руками отдал эту папку Грише Рогожину. Нате, жрите, делайте с ней, что хотите, шантажируйте, устраивайте себе карьеры, продавайте, обменивайте на сиюминутные политические победы. Об одном только прошу: не трогайте человека!
Ничего подобного я, конечно, предвидеть не мог.
Первые признаки, что у нас что-то не так, появились еще до его возвращения из той роковой поездки. Связаны они были все с тем же Гришей Рогожиным. Я не устаю удивляться этому человеку. Гриша политик до мозга костей. Когда нужно было на первых выборах опрокинуть стену партаппаратчиков, он метался по митингам и доказывал, что коммунисты погубили Россию. Но когда, уже после выборов, обнаружилось, что коммунисты никуда не ушли, что они по-прежнему сидят в кабинетах, правда, под другими табличками, что правление крупных банков составлено исключительно из функционеров ЦК, оказалось, что Гриша с этими людьми вовсе не ссорился, он давно их приятель, коллега, до некоторой степени собутыльник, они вместе заседают в каких-то полуофициальных структурах, а все прежние друзья (из демократов, естественно) где-то на периферии. На упреки в двуличии он недоуменно поднимал брови. Какое двуличие, просто ситуация принципиальным образом изменилась. Мне казалось, что он придерживается старого английского правила: у нас нет постоянных друзей и постоянных врагов, у нас есть только постоянные интересы. Впрочем, до англичан это использовали римляне. Мало помогло, рухнула Римская и скукожилась Британская империя…
Интересы у Гриши были. В коридорах власти он чувствовал себя как рыба в воде. Новые веяния ощущал по каким-то невидимым колебаниям эфира, и я нисколько не удивился, когда в августе он якобы случайно столкнулся со мной при выходе из «Белого дома» и, пройдя как приятель с приятелем метров сто, вдруг, без связи с предыдущим, заявил, что нам следовало бы поговорить.
Вероятно, он, как и я, сомневался в звукоизоляции кабинетов парламента (а быть может, как раз уже не сомневался, а знал все точно), но повел он меня не в свои тогда еще довольно скромные апартаменты, а свернул дважды за угол, пересек трамвайную линию, протащил меня по проспекту, пренебрег светофором, и мы оказались на том самом месте, где обсуждали свои проблемы с Герчиком. Только не в начале бульвара, а в дальнем его конце. Здесь Гриша чуть ли не силой усадил меня на скаамейку, сел рядом, достал роскошную папку с тиснением «Верховный Совет РФ», вынул из нее какие-то якобы деловые бумаги, положил на колени, подровнял, прижал, чтобы не сдуло и, не обращая больше на них внимания, канцелярским, без эмоций, голосом произнес:
— Верните папку.
— Какую папку? — спросил я.
Гриша сразу же сморщился, как будто раскусил что-то кислое, обеими руками провел по гладким, зачесанным назад волосам, сдул что-то с ладоней, потер их одна о другую, точно в ознобе, и все тем же канцелярским голосом сообщил, глядя в сторону:
— Меня тут недавно спросили, может ли она находиться у вас. Поймаете? И я был вынужден ответить утвердительно. Имейте в виду: задействованы очень серьезные силы. Понимаете?
Он опять потер руки, точно в ознобе.
— А что в этой папке? — невинно спросил я.
— Если бы я знал, — тоскливо ответил Гриша. — Честное слово, все будто с ума посходили. Рыщут по Москве, обшаривают, вынюхивают что-то. — Не поворачивая головы, он скосил на меня чуткие глаза. И внезапно в них, будто тень, что-то мелькнуло. — Вы хотите быть членоом Совета безопасности при Президенте?
— Ого-о!.. — протянул я. — Такова, значит, цена?
— Цена, по-моему, выше, — сказал Гриша. — Но ведь настоящую цену вы все равно взять не сумеете. И я вообще не уверен, что вы понимаете, о чем идет речь. Или все-таки понимаете?
— Нет, — сказал я.
Пару секунд мы сидели в напряженном молчании. А потом Гриша вздохнул и, точно чертик, вскочил на ноги.
— Нет так нет, — сказал он, улыбаясь несколько кривовато. — Только вы уж и дальше держитесь этой версии. То есть — слыхом не слыхивали, понятия не имеете. Потому что в противном случае, вы можете очень крупно меня подвести. Между прочим, Галина Сергеевна в отпуске?
— Нет.
— Отправьте ее отдыхать. На Восток, на Запад — значения не имеет. Все равно. Главное, чтобы не в ведомственный санаторий. — Он вдруг наклонился и осторожно тронул меня рукой. — Прошу вас, не откладывайте…
Это был чертовски хороший совет. Правда, всю практическую ценность его я понял значительно позже. А тогда я только смотрел, как он уходит от меня по бульвару — вот остановился на перекрестке, закурил, обернулся зачем-то, небрежно помахал мне рукой и, не дожидаясь зеленого, побежал на ту сторону.
В эти же дни я начал чувствовать Мумию. Мне пришлось несколько раз пересекать Красную площадь в сторону проходной у Боровицких ворот. И вот, двигаясь как-то по брусчатке от Исторического музея, безразлично поглядывая на грозные пороховые зубья кремлевских стен, на торец Лобного места, на пряничную глазурь собора, я внезапно почуял, что как бы нечто холодное просовывается мне под сердце, осторожно обволакивает его, мягко, но подробно ощупывает, изучает, примеривается, будто взвешивает, а потом берет поудобнее и сжимает костяной ладонью.
Вероятно, я даже на долю секунды потерял сознание — пошатнулся, едва не рухнул на антрацитовый просверк брусчатки. Во всяком случае, передо мной вырос сержант с рацией на ремешке и, недоброжелательно смерив взглядом, потребовал документы.
Он, наверное, принял меня за пьяного. Но провал в мозговую судорогу уже миновал, невидимые ледяные пальцы разжались, сердце дико заколотилось, будто освобожденное, я поспешно предъявил удостоверение депутата Верховного Совета, сержант, подтянувшись, откозырял, и лишь кровь, обжегшая сердце, напоминала о том, что было.
Теперь я ощущал ее постоянно. Направлялся ли я к Савеловскому вокзалу, лежал ли ночью без сна у себя в тихой Лобне или бесконечно вываривался в истерике заседаний гнусного Чрезвычайного съезда (каждый голос был тогда на счету, и мне против желания приходилось терпеть непрекращающиеся дебаты: «Долой правительство!», «Вернем трудящимся социальную справедливость!»). Где бы я ни был, сердце у меня будто высасывала некая пустота — мрак изнанки, межзвездный холод Вселенной. Мавзолей казался мне гигантской могилой, возвышающейся над всем нашим миром. Задевали его верхушку развалы грозовых облаков, охраняли вход в преисподнюю траурные серебристые ели, а под титанической чудовищной его пирамидой, под землей и бетоном, служившими то ли защитой, то ли тюрьмой, в сердцевине мрака и неживой ровной температуры, точно панцирный жук, скрывалось трудно представимое нечто, и оно сквозь бетон и землю касалось меня нечеловеческим взором.
Я ей даже в какой-то мере сочувствовал. Разумеется, можно по-разному относиться к деятельности В. И. Ленина, считать его великим революционером, открывшим человечеству новый путь, или деспотом, создавшим жестокую извращенную тиранию. Это решать не мне. Но его страшная последующая судьба: одиночное семидесятилетнее заключение в подземных камерах зиккурата, изоляция, невозможность жить такой жизнью, какой живут самые обыкновенные люди, удручающее сознание того, что ты уже вовсе не человек, вероятно, вызывало невольную жалость.
Кстати, ясен стал и смысл букв, нацарапанных на папке синим карандашом. «ПЖВЛ» — «посмертная жизнь Владимира Ленина». Может быть, сам Иосиф Виссарионович сделал эту угловатую надпись. А, быть может, и не он, уж слишком это все было бы просто. Во всяком случае, видя теперь мрачный брус с пятью золотыми буквами, горки елей, высаживаемых обычно на кладбищах и перед горкомами, кукольные, как будто из воска, фигуры почетного караула, я — конечно, непроизвольно — старался ускорить шаги и как можно быстрее проскочить это неприятное место. Все это казалось мне декорациями, скрывающими мерзкую суть, и я ежился, чувствуя расползающийся по стране неживой черный холод.
Прикасался он, по-видимому, не только ко мне. Герчик вернулся из Лыка поджарый, выгоревший, как будто даже подвяленный. На обветренном потемневшем лице сияли белые зубы. Он даже не заехал домой переодеться. Возбуждение клокотало в нем и прорывалось лихорадкой движений. Селиванов Н. В. (Николай Васильевич), оказывается, действительно существовал. И действительно был тем самым бойцом из взвода Особого подразделения.
Это была удача. Такое иногда случалось. Не следует думать, что НКВД в те деревянные годы работал, как часовой механизм. НКВД был громадной, неповоротливой бюрократической организацией, и, как во всякой организации, в нем было немало путаницы. Ничего удивительного, что Н. В. Селиванов проскочил между опасными зубчиками. Остальные участники инцидента на Красной площади пошли в распыл, а тут
По словам Герчика, он оказался человеком суровым. Семь пламенных десятилетий спекли его чуть ли не до древесины. Лицо — в угрях, будто покрытое ольховой корой, руки — черные от земли, с въевшейся многолетней грязью. О своей службе во взводе Особого подразделения говорил неохотно. Государственная тайна, парень, чихал я на твои документы. Ну, Верховный Совет, а ты знаешь, что такое Народный комиссариат внутренних дел? О! — поднимался палец в свиной щетине. Все-таки на третьей бутылке Н. В.Селиванов немного прогнулся (Герчик наливал, в основном, ему; сам — только пригубливал). Выяснилось, что он действительно видел лично товарища Ленина. А что тут такого, мы, парень, всегда знали, что Владимир Ильич не может умереть. Так ведь и в газетах об том же: «Ильич всегда с нами». Ну — росточка невзрачного, а человек, видать, крепкий. Пашка Горлин к нему как-то по пьянке подъехал: «Извиняйте, Владимир Ильич, мол, при старых большевиках было лучше». Так он положил Пашке руку на шею. Две секунды — и Пашка захрипел, как лошадь. Готов ли он подтвердить свои слова письменно? А что ж, если начальство прикажет… Готов ли он рассказать о своей встрече с Лениным на Верховном Совете? Я тебе объясняю, парень, должно быть распоряжение от непосредственного начальства. «Так ведь начальство-то давно сплыло…» Вот то-то и оно, значит, извини… А по своей воле? А по своей воле — мы люди маленькие…
Дом у него был добротный, единственный в поселке крытый не шифером, а железом, ухоженный огород, на подворье. — могучие сараи. Двое сыновей, мужиков лет этак пятидесяти, причем старший, как оказалось, председатель сельсовета. Уговорились, что Герчик туда, в сельсовет, и будет звонить в случае необходимости.
Это было, как я хорошо помню, в субботу. В воскресенье и понедельник я утрясал вопрос, чтобы Селиванова вызвали в нашу Комиссию как свидетеля. Оплаченная командировка, суточные, проживание в московской гостинице. А во вторник вечером Герчик возвратился с переговорного пункта и срывающимся шепотом сообщил мне, что все пропало, что он говорил с председателем и даже с местным врачом и что Н. В. Селиванов два дня назад умер.
— Как, умер? — глупо переспросил я.
— Ничего не понимаю, — сказал Герчик. — Участковый говорит, что задохнулся во сне. У него рот был забит землей…
— Землей? — О ночном происшествии в Лобне я уже успел ему рассказать.