В таком стиле они возвещали ему, что он должен убраться и не тормозить колес торговли.
Блайт покинул площадку с видом принца, покидающего осененное великолепным балдахином ложе. Этого вида он не терял никогда, даже в периоды самого глубокого падения. Всякому ясно, что курс нравственности не обязателен в программе аристократического образования.
Блайт почистил свой измятый костюм и медленно зашагал по горячим пескам Калье Гранде. Куда он идет, он не знал. Городок лениво предавался своим повседневным занятиям. В траве копошились младенцы с золотистыми телами. Морской ветер навеял ему аппетит, но не навеял средств для утоления оного. Как всегда по утрам, Коралио был полон тяжелым запахом тропических цветов, и запахом печеного хлеба, приготовляемого тут же, на улице, и запахом дыма от глиняных печек. В тех местах, где не было дыма, виднелись горы, и казалось, что хрустальный воздух, обладая могуществом евангельской веры, придвинул их почти к самому морю, — придвинул так близко, что можно было сосчитать все скалистые прогалины на покрытых лесами склонах. Легконогие караибы спешили на берег к ежедневным трудам. Уже среди кустов, по тропинкам, медленно спускались лошади одна за другою — от банановых плантаций к морю. Видны были только их головы да ноги. Все остальное было прикрыто огромными связками золотисто-зеленых плодов, свешивающихся у них со спины. На порогах сидели женщины и расчесывали длинные черные волосы, перекликаясь друг с другом через узкую улицу. В Коралио царил покой — скучный, выжженный зноем, но все же покой.
В это яркое, ясное утро, когда Природа, казалось, подавала лотос забвения на золотой тарелке Рассвета, Блайт-Вельзевул докатился до дна. Дальше падать было уже некуда. Ночевка на базаре опозорила его окончательно. Покуда у него над головой был кров, все еще оставалось что-то, отличающее джентльмена от лесного зверя и птиц поднебесных. Но теперь он — жалкая устрица, которую ведут на съедение по песчаному берегу Южного моря хитрый Морж — Случай, и безжалостный Плотник — Судьба.[48]
Деньги давно уже были для Блайта легендой. Он выкачал из своих приятелей все, что их дружба могла ему дать; потом он выжал до последней капли то, что могло дать ему их великодушие, и, наконец, подобно Аарону, выбил из их затвердевших сердец, как из камня, скудные капли унизительной милостыни.
Он истощил свой кредит до последнего реала. С той ясной отчетливостью, которая отличает ум потерявшего стыд паразита, он знал наперечет все места в Коралио, где можно раздобыть стакан рома, порцию съестного, серебряную монетку. Теперь он перебирал в уме все эти источники благ, вникая в них с тем прилежным вниманием, которое дается лишь жаждой и голодом. Весь его оптимизм не мог найти ни зерна надежды в мякине его жизненных планов. Игра сыграна. Эта ночевка на улице доконала его. До сих пор он мог просить взаймы. Теперь он может только попрошайничать. Самая наглая софистика бессильна была бы назвать возвышенным именем ссуды монету, небрежно швыряемую в лицо шалопаю, который ночует на голых досках, базара.
Но в это утро он, как последний нищий, с благодарностью принял бы любое подаяние, ибо демон жажды схватил его за горло, — демон утренней жажды привычного пьяницы, требующей утоления на каждой станции по пути в геенну огненную.
Блайт медленно шел по улице, зорко высматривая какое-то чудо, которое пошлет манну в его пустыню. Проходя мимо простонародной харчевни мадамы Васкес, он увидел, как завсегдатаи этой харчевни сидят за столом и поглощают ломти свежеиспеченного хлеба, авокадо, ананасы и очаровательный кофе, аромат которого свидетельствовал о его отменных достоинствах. Мадама прислуживала за столом; отвернувшись на мгновение к окну и кинув на улицу робкий, бессмысленный, меланхолический взор, она увидела Блайта; взгляд ее стал еще более смущенным и робким. Вельзевул был должен ей двадцать песо. Он поклонился ей так, как некогда кланялся менее робким дамам, которым ничего не был должен, и пошел дальше.
Купцы и их подручные открывали массивные деревянные двери магазинов. Вежливы, но холодны были их взоры, когда они смотрели на Блайта, как он гордо шагает по улице, с остатками своей прежней элегантной осанки, потому что они все без изъятия были его кредиторами.
На площади у фонтана он совершил туалет при помощи смоченного в воде носового платка.
По площади тянулась печальная вереница людей. То были друзья заключенных в тюрьме; они несли арестантам их утренний завтрак. Пища не возбудила в Блайте никаких вожделений. Ему нужна была не пища, но выпивка или монета для ее приобретения.
По дороге ему встретилось немало людей, которые некогда были его друзьями и близкими. Но у всех у них он уже истощил и терпение и щедрость. Уиллард Джедди и Паула проскакали мимо него, возвращаясь с ежедневной прогулки верхом по старой индейской дороге, и ответили ему самым холодным поклоном. На другом углу ему встретился Кьоу, который шел, весело насвистывая и неся, словно приз, свежие яйца на завтрак себе и Клэнси. Лихой искатель счастья был одной из жертв Блайта; чаще всех он опускал руку в карман, чтобы дать Вельзевулу подачку. Но теперь оказалось, что даже он забаррикадировался против дальнейших вторжений. Его небрежный поклон и зловещий блеск в серых больших глазах заставили Вельзевула ускорить шаги, хотя за минуту до этого он помышлял о добавочном «займе».
После этого злосчастный отверженец посетил три пивные одну за другой. Во всех трех его деньги и его кредит давно уже были истрачены; но сегодня Блайт готов был валяться в ногах у самого лютого врага за один глоток aguardietite. В двух пульпериях его дерзкие просьбы встретили такой учтивый отказ, что эта учтивость показалась обиднее ругани. Третье заведение усвоило себе американские методы: посетителя схватили за шиворот и дали ему такого пинка, что он вылетел на улицу и упал на колени.
Физическое оскорбление изменило его самым неожиданным образом. Когда он встал с колен и пошел дальше, весь облик его выражал полное и абсолютное спокойствие. Та искательная и притворная улыбка, которая словно застыла у него на лице, сменилась упорной и злобной решимостью. До сих пор Вельзевул барахтался в море бесчестия, держась за веревочку, которая соединяла его с порядочным обществом, вышвырнувшим его за борт. И вот он почувствовал, что эту веревочку внезапно выдернули у него из рук, и на него снизошло то блаженное спокойствие духа, которое испытывает всякий пловец, когда, утомившись бороться с волнами, он видит, что ему осталось одно: утонуть.
Блайт отошел к ближайшему углу, счистил там со своего костюма песок и протер стекла пенсне.
— Ничего другого не осталось, — сказал он вслух самому себе. — Будь у меня бутылка рома, я бы подождал еще немного. Но для Вельзевула, как они называют меня, рома нет больше нигде. Клянусь пламенем Тартара… Если меня сажают по правую руку самого сатаны, кто-нибудь должен платить за эту царственную роскошь. Придется расплачиваться вам, мистер Франк Гудвин. Вы славный малый, я знаю, но нельзя же, чтобы джентльмена выбрасывали из питейной на улицу. Шантаж — нехорошее слово, но шантаж есть ближайшая станция на той дороге, по которой я теперь путешествую.
Решительной поступью Блайт зашагал через город, держась наиболее удаленных от моря окраин. Он миновал грязные домишки беззаботных негров и живописные лачуги беднейших метисов; по пути он то и дело, со многих улиц, видел сквозь тенистые просеки дом Франка Гудвина в роще на холме. И когда он шел по мостику через болото, он видел старого индейца Гальвеса, скребущего деревянную колоду, на которой было выжжено имя президента Мирафлореса. За болотом по склону горы начинались владения Гудвина. Заросшая травой дорога вилась от края банановой рощи к дому. Тропические деревья самого разнообразного вида давали ей обильную тень. Блайт пошел по этой дороге, шагая широко и решительно.
Гудвин сидел на той галерее, где было прохладнее, и диктовал письма своему секретарю, местному уроженцу, способному юноше с болезненно желтым лицом. В доме завтракали по-американски рано. Прошло уже больше получаса с тех пор, как Гудвин встал из-за стола.
Отверженный подошел к ступенькам и помахал рукой.
— Доброе утро, Блайт, — сказал Гудвин. — Входите и садитесь. У вас есть ко мне дело?
— Мне нужно поговорить с вами наедине.
Гудвин сделал знак секретарю; тот вышел в сад, стал под манговым деревом и закурил папиросу. Блайт сел на освободившийся стул.
— Мне нужны деньги, — сказал он отрывисто и хмуро.
— Извините, пожалуйста, — сказал Гудвин, — но денег я вам не дам. Вы сопьетесь до смерти. Ваши друзья делали все, что могли, чтобы поставить вас на ноги, но их помощь шла вам во вред: вы сами губили себя. Больше денег вам давать нельзя.
— Милый человек, — сказал Блайт, откачнувшись назад вместе с креслом, — оставим политическую экономию в покое. Я говорю о другом. Я люблю вас, Гудвин, но я пришел всадить вам нож между ребер. Сегодня меня выгнали из салуна Эспады, и я хочу, чтобы общество заплатило мне за нанесенное оскорбление.
— Но ведь выгнал вас не я.
— Все равно: вы представитель общества, и в частности вы моя последняя надежда. Что делать! Не нравится мне эта история, но иного пути нет. Еще месяц тому назад, когда здесь был секретарь Лосады, я попробовал это сделать, но тогда я не мог. Тогда я не мог. А теперь могу. Теперь времена другие. Мне нужна тысяча долларов, Гудвин, и вам придется выдать мне эти деньги немедленно.
— Только на прошлой неделе вы просили не больше одного серебряного доллара, — сказал Гудвин с улыбкой.
— Что доказывает, — нахально подхватил Блайт, — что даже в тисках нищеты я все еще сохранял благородство. Согласитесь, что какого-то несчастного мексиканского доллара мало, чтобы заплатить за грех. Будем же говорить, как деловые люди. Я негодяй из третьего акта пьесы. Мне подобает полный, хоть и временный триумф. Я видел, как вы зажали в кулак чемоданчик покойного президента с монетой. О, я знаю, это шантаж; но зато я недорого беру. Я знаю, я дешевый негодяй, прямо из мелодрамы, но так как вы мой задушевный приятель, я не хочу выжимать из вас последние соки.
— А не можете ли вы поподробнее? — сказал Гудвин, спокойно разбирая письма у себя на столе.
— С удовольствием, — сказал Блайт. — Мне нравится, как вы относитесь к делу Театральщина мне ненавистна, и я предупреждаю заранее, что в моем рассказе не будет ни фейерверков, ни бенгальских огней, ни фиоритур на саксофоне.
В ту ночь, когда беглое превосходительство прибыло в город, я был очень пьян. Мне простительно гордиться этим фактом, ибо я достигаю такого блаженства не часто. Кто-то поставил скамью под апельсинными деревьями в садике мадамы Ортис. Я перелез через ограду, лег и заснул. Разбудил меня апельсин, который упал мне на нос. Я очень рассердился и стал проклинать сэра Исаака Ньютона — или как его звали? — за то, что, выдумав притяжение земли, он не ограничил своей теории яблоками.
А тут прибыл мистер Мирафлорес со своей возлюбленной и с деньгой в саквояже и прошел в отель. Вскоре явились вы и завели разговор с артистом парикмахерского цеха, который обязательно желал разговаривать на профессиональные темы, хоть время уже было не рабочее. Я пытался заснуть опять, но меня опять разбудили, на этот раз выстрелом из пистолета во втором этаже. А через минуту, смотрю, на меня летит саквояж и застревает в ветвях моего апельсинного дерева. Я встаю и думаю: уж не чемоданный ли дождь? Но тут со всего города сбежалась полиция, армия в орденах и медалях, наскоро приколотых к пижамам, с обнаженными ножиками, и я предпочел затаиться под тенью благодетельных бананов. Там я просидел около часа, к этому времени все успокоилось. И тогда, мой милый Гудвин, — простите, пожалуйста, — я видел, как вы пробрались в сад и тихомолком сорвали с апельсинного дерева этот спелый, сочный саквояж. Я поплелся за вами и видел, как вы внесли его к себе в дом. Чтобы одно-единственное апельсинное дерево в один сезон принесло такой огромный урожай — сто тысяч долларов чистого дохода — это ли не рекорд для фруктовой промышленности?
В то время я был еще джентльменом и, конечно, не сказал никому ни слова. Но сегодня меня выгнали из питейной, у меня нет больше ни чести, ни совести; сегодня я продал бы за рюмку коньяку молитвенник моей матери! Я не ставлю вам тяжелых условий… Я прошу только тысячу долларов за то, что во время всей вашей кутерьмы я спал непробудным сном и ничего не видел.
Гудвин распечатал еще два письма и сделал на них карандашные пометки. Потом он кликнул секретаря.
— Мануэль!
Секретарь мгновенно появился.
— Когда отходит «Ариэль»? — спросил Гудвин.
— Сеньор, — ответил молодой человек, — сегодня в три. Он зайдет еще в порт Соледад за дополнительным грузом, а оттуда прямо в Новый Орлеан.
— Bueno, — сказал Гудвин. — Эти письма могут подождать.
Секретарь снова удалился под манговое дерево к своей папиросе.
— Круглым счетом, — спросил Гудвин, глядя прямо в лицо Вельзевулу, — сколько денег вы должны в этом городе, не считая тех, которые вы «брали взаймы» у меня?
— Долларов пятьсот приблизительно, — ответил, не задумываясь, Блайт.
— Ступайте в город и составьте там точный список всех ваших долгов. Этот список принесите мне через два часа, и я пошлю Мануэля с деньгами, чтобы он заплатил все до последнего гроша. Я также распоряжусь, чтобы вам купили приличный костюм Вы уедете на «Ариэле» в три Мануэль проводит вас к самому судну, и, перед тем как оно тронется в путь, он вручит вам тысячу долларов. Но, надеюсь, вы понимаете сами, что за это…
— Вполне понимаю! — весело выкрикнул Блайт. — Всю ту ночь я проспал без просыпу под апельсинным деревом мадамы Ортис и теперь должен навеки отряхнуть от себя прах Коралио. Не беспокойтесь, я выполню свое обязательство честно Лотоса мне больше не есть. Ваше предложение отличное, и сами вы отличный человек и дешево отделались. Я подчиняюсь всем вашим условиям. Но покуда… у меня страшная жажда… и, милый Гудвин…
— Не дам ни реала, — твердо сказал Гудвин, — покуда вы не сядете на пароход. Если вам дать деньги сейчас, вы через полчаса так напьетесь…
Но тут Гудвин всмотрелся в покрасневшие глаза Вельзевула, увидел, как дрожат у него руки и какой он весь расхлябанный Он шагнул через стеклянную дверь террасы в столовую и вынес оттуда стакан и графинчик водки.
— Выпейте покуда, на дорогу! — сказал он, угощая шантажиста, как своего лучшего друга.
У Блайта-Вельзевула даже глаза заблестели при виде той благодати, по которой все утро томилась его душа. Сегодня в первый раз его отравленные нервы не получили той установленной дозы, которая была им нужна. И в отместку они мучили его жестоко. Он схватил графин, и хрустальное горлышко застучало об стакан в его дрожащих руках. Он налил полный стакан и встал навытяжку, держа стакан перед собою в руке. На минуту ему удалось высунуть голову из заливающих его гибельных волн. Он небрежно кивнул Гудвину, поднес стакан ко рту и пробормотал. «Ваше здоровье», соблюдая древний ритуал своего потерянного рая. А потом, так внезапно, что вино расплескалось у него по руке, он отставил стакан, не отпив ни единого глотка.
— Через два часа, — прошептал он Гудвину сухими губами, сходя вниз по ступенькам и направляя стопы свои в город.
Дойдя до тенистой банановой рощи, Вельзевул остановился и туже затянул пояс.
— Этого я сделать не мог, — лихорадочно сказал он, обращаясь к верхушкам банановых деревьев. — Хотел, но не мог. Джентльмен не может пить с человеком, которого он шантажирует.
XII. Башмаки
Джон де Граффенрид Этвуд объедался лотосом сверх всякой меры: ел корни, стебли и цветы. Тропики околдовали его. С энтузиазмом принялся он за работу, а работа у него была одна: забыть во что бы то ни стало Розину.
Те, кто объедается лотосом, никогда не вкушают его без приправы. А приправа к нему — подливка au diable, и изготовляют ее водочные заводы. Все вечера Джонни и Билли Кьоу проводили за бутылкой на террасе консульского домика, так громко распевая непристойные песни, что прохожие туземцы только пожимали плечами и бормотали что-то по поводу «Americanos diablos».
Однажды слуга принес Джонни почту и положил ее на стол. Джонни протянул руку с гамака и меланхолически взял четыре или пять писем. Кьоу сидел на столе и от нечего делать отрубал разрезным ножом ноги у большой сороконожки, которая ползла среди бумаг Джонни находился в той стадии объедения лотосом, когда все слова отдают горечью.
— Все то же!.. — роптал он. — Идиоты! Пишут мне письма, задают вопросы об этой стране. Все желают узнать, как им устроить плантации и как нажить миллионы, не затрачивая никакого труда. Многие даже марок на ответ не прилагают. Они думают, у консула нет другого дела, как только писать им письма. Распечатайте конверты, мой милый, и прочитайте, в чем дело, а мне что-то лень.
Кьоу, который так обжился среди тропиков, что они уже не могли испортить ему настроения, придвинул стул к столу и с покладистой улыбкой на румяном лице стал разбирать корреспонденцию консула. Четыре письма были из разных концов Соединенных Штатов, от лиц, очевидно, смотревших на консула в Коралио как на некий энциклопедический словарь. Они присылали ему длинные столбцы всевозможных вопросов — каждый вопрос за особым номером — и требовали сведений о климате, естественных богатствах, статистических данных, возможностях, законах и перспективах страны, где консул имел честь быть представителем их государства.
— Каждому напишите, пожалуйста, Билли, — сказал апатично консул, — одну строчку, не больше: «Смотрите последний отчет коралийского консульства». Да прибавьте, что всякие беллетристические подробности им с радостью сообщат в государственном департаменте. И подпишите мое имя. Вот и все. И, пожалуйста, не скрипите пером: это не дает мне заснуть.
— Если вы не будете храпеть, — сказал благодушный Кьоу, — я сделаю за вас всю работу. Вам нужен целый штат секретарей, я и вообразить не могу, как вы справились с вашим отчетом. Проснитесь на минуту! Вот еще одно письмо — оно из вашего родного города, из Дэйлсбурга.
— Да? — протянул Джонни, обнаруживая снисходительное любопытство. — О чем оно?
— Пишет почтмейстер, — пояснил Кьоу. — Он говорит, что один из его сограждан хотел бы воспользоваться вашими советами и опытом. Этот человек не прочь приехать сюда, чтобы открыть здесь башмачный магазин. И ему хотелось бы знать, выгодное ли это предприятие. Он, видите ли, слыхал, что для наживы тут места благодатные, и хочет воспользоваться.
Джонни жестоко страдал от жары, состояние духа у него было убийственное, и все же его гамак так и затрясся от хохота. Кьоу тоже не мог удержаться от смеха; и ручная обезьяна, сидевшая на самой верхней книжной полке, тоже отнеслась иронически к этому письму из провинции: захихикала пронзительным голосом.
— Боже милосердный! — крикнул консул. — Башмачный магазин! Что еще придумают эти ослы? Мастерскую меховых изделий? Ну-ка, Билли, скажите на милость, сколько человек из наших трех тысяч жителей когда-нибудь надевали башмаки, а?
Кьоу задумался.
— Сколько человек? Погодите… Вы да я…
— Нет, не я! — сказал Джонни и вытянул ноги, облаченные в истоптанные туфли. — Я не был жертвой башмаков уже несколько месяцев.
— Но все же у вас они есть, — возразил Кьоу. — Дальше: Гудвин, Бланшар, Джедди, старый Лютц, доктор Грэгг, и этот… как его? итальянец… агент по закупке бананов… и старик Дельгадо… впрочем, нет, он носит сандалии. Ну, кто еще? Мадам Ортис, хозяйка гостиницы. На вчерашней baile[49] я видел у нее на ногах красные козловые туфельки. И ее дочка, мисс Паса… ну та училась в Штатах и знает, что такое культурная обувь… Кто же еще? Сестра comandante; по большим праздникам она действительно носит ботинки. И миссис Джедди: у нее номер тридцать третий, с высоким подъемом. А больше, кажется, нет никого. Стойте, а солдаты? Впрочем, нет, им обувь полагается только в походе, а в казармах они все босиком.
— Правильно, — согласился консул. — Из трех тысяч человек едва ли двадцать чувствовали когда-нибудь прикосновение кожи к ногам. О да! Коралио самое подходящее место для продажи обуви… если, конечно, торговец не желает расстаться со своим товаром. Нет, это, должно быть, написано в шутку. Просто дядя Паттерсон хотел рассмешить меня. Он всегда считал себя большим остряком. Напишите ему письмо, Билли, я продиктую. Мы покажем ему, что мы тоже умеем шутить!
Кьоу обмакнул перо и стал писать под диктовку Джонни. Были большие паузы, бутылка и стаканы путешествовали от одного к другому, и в результате получилось такое послание:
«Мистеру Обедайя Паттерсону,
Дэйлсбург, штат Алабама.
Милостивый государь,
В ответ на ваше уважаемое письмо от 2 июня с. г. честь имею уведомить вас, что, по моему убеждению, на всем земном шаре нет другого места, где первоклассная обувная торговля имела бы больше шансов на успех, чем именно город Коралио. В этом городе 3000 жителей, и ни одного магазина обуви! Положение говорит само за себя. Наше побережье понемногу становится ареной деятельности предприимчивых коммерсантов, но, к великому сожалению, башмачное дело до сих пор не привлекло никого. Подавляющее большинство обитателей города до сих пор обходится без обуви.
Но эта нужда не единственная. Есть много других неудовлетворенных потребностей. Настоятельно необходимы: пивоваренный завод, институт высшей математики, уголь для отопления домов, а также кукольный театр с участием Панча и Джуди[50].
Остаюсь ваш покорный слуга
Джон де Граффенрид Этвуд,
Консул Соединенных Штатов
в Коралио!
Р. S. Дядя Паттерсон, ау! Наш городишко еще не провалился сквозь землю? Что бы делало правительство без нас с вами? Ждите, на днях я пришлю вам попугая с зеленой головкой и пучок бананов.
Ваш старый приятель
Джонни».
— Я сделал эту приписку, чтобы дядюшка не принял мое послание всерьез и не обиделся бы за официальный тон. Теперь, Билли, запечатайте письма и дайте их Панчо: пусть отнесет на почту. Завтра «Ариадна» увезет почту, если успеет сегодня закончить погрузку.
Вечерняя программа Коралио — всегда одна и та же. Развлечения снотворны и скучны. Люди слоняются без цели, босые, вяло болтают друг с другом. В зубах у них сигара или папироса. Глядя вниз на слабо освещенные улицы, можно подумать, что там беспорядочно движутся черномазые призраки и спятившие с ума светляки. Треньканье заунывной гитары усугубляет ночную тоску. Гигантские лягушки сидят на деревьях и квакают оглушительно, как трещотки в негритянском оркестре. Около десяти часов на улицах уже нет никого.
В консульстве царила такая же рутина. Каждый вечер появлялся Кьоу — посидеть в самом прохладном месте города, на веранде консульского дома.
Графинчик водки скоро приходил в движение, и около полуночи в сердце изгнанника-консула начинали пробуждаться сентименты. Тогда он излагал Кьоу свою любовную историю, завершившуюся таким печальным концом.
И каждый вечер Кьоу безропотно выслушивал друга, не уставая выражать ему сочувствие.
Свои ламентации Джонни неизменно заканчивал так:
— Но, ради бога, не думайте, что у меня сохранились какие-нибудь чувства к этой девушке. Я никогда не вспоминаю о ней. Мне нет до нее дела. Если бы она сейчас вошла в эту дверь, пульс у меня бился бы так же спокойно. Это все в прошлом.
— Еще бы! — отвечал Кьоу. — Не сомневаюсь, что вы забыли ее. Таких и надо забывать. С ее стороны было даже совсем некрасиво поддаться на удочку этого грубияна… Динка Поусона.
— Пинка Доусона! — произносил Джонни тоном величайшего презрения. — Ничтожество. Я считаю его полным ничтожеством. Но у него была земля, пятьсот акров, и потому его сочли достойным. Погодите, я еще с ним сквитаюсь. Кто такие Доусоны? Никто. А Этвуды известны по всей Алабаме. Скажите, Билли, знаете ли вы, что моя мать — урожденная де Граффенрид?
— Нет, — отвечал неизменно Кьоу. — Неужели?
Он слыхал об этом обстоятельстве никак не меньше трехсот раз.
— Факт! Де Граффенрид из округа Хэнкок… Но об этой девушке я больше не думаю. Я выкинул ее из головы. Не так ли, Билли?
— Так, так, — поддакивал Кьоу, и это было последнее, что слышал победитель Купидона.
На этой реплике Джонни обычно погружался в легкий сон, а Кьоу покидал террасу и брел через площадь в свою хижину под тыквенным деревом.
Через два-три дня коралийские изгнанники забыли письмо почтмейстера. Забыли они и свой забавный ответ на него. Но двадцать шестого июня плод этого ответа появился на древе событий.
В коралийские воды прибыл пароход «Андадор», совершавший регулярные рейсы. Он стал на якорь за милю от города. Побережье было усеяно зрителями. Карантинный доктор и таможенные отбыли в шлюпке на судно.
Через час Билли Кьоу вошел в консульство, сверкая белоснежным костюмом и ухмыляясь, как довольная акула.
— Что я вам скажу? Угадайте? — сказал он консулу, разлегшемуся в гамаке.
— Куда там угадывать в такую жару, — лениво промямлил консул.
— Приехал ваш человек с сапогами, тот самый, — медленно заговорил Кьоу, с удовольствием ворочая на языке этот сладкий леденец. — И привез с собой столько сапог, что хватило бы на весь континент — до Огненной Земли. Сейчас их перевозят на таможню. Шесть лодок, переполненных доверху, уже привезли и уехали за новой партией Святители небесные! Вот будет дело, когда он поймет вашу шутку и придет побеседовать с вами, мистер консул. Стоило прокорпеть в тропиках девять лет, чтобы дождаться такого веселого зрелища.
Кьоу любил веселиться с комфортом. Он выбрал чистое место на коврике и повалился на пол. Стены дрожали от его удовольствия.
Джонни повернулся к нему и, мигая глазами, сказал:
— Неужели нашелся такой идиот, который принял мое письмо всерьез?
— Товару на четыре тысячи долларов! — захлебывался Кьоу в экстазе. — Привез бы уголь в Ньюкасль! Или пальмовые веера на Шпицберген. Я видел старого чудака на взморье. Посмотрели бы вы на него, когда он вздел себе на нос очки и разглядывал босые ноги туземцев. Пятьсот человек, и все босиком!
— И это правда? — спросил консул слабым голосом.
— Правда? Вы посмотрели бы, какую дочку привез с собой этот околпаченный гражданин. Красота! Рядом с нею кирпичные лица наших сеньорит показались черными, как вакса.
— Дальше! Рассказывайте дальше, — сказал Джонни, — если только вы способны прекратить ваше ослиное ржанье. Терпеть не могу, когда взрослый человек гогочет, как гиена!
— Зовут его Гемстеттер, — продолжал Кьоу. — Он… ах, что это с вами?
Джонни стукнул подошвами об пол и выкарабкался из гамака.