Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: У нас была великая эпоха - Эдуард Лимонов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Эдуард Вениаминович Лимонов (Савенко)

У нас была великая эпоха

родителям моим:

Вениамину Ивановичу Савенко

и Раисе Федоровне Зыбиной

Предисловие

Эта книга — мой вариант Великой Эпохи. Мой взгляд на нее. Я пробился к нему сквозь навязанные мне чужие. Я уверен в моем взгляде.

Несколько уточнений.

Поляроидные вспышки просыпающегося сознания лейтенантского сына соседствуют в книге с кадрами, сделанными объективом зрелого дяди-писателя. Вспышек сознания оказалось недостаточно, чтобы картина не выглядела загадочной. Семейный альбом пополнен, таким образом, групповыми, пейзажными и аэрофотоснимками.

Мой взгляд — не глазами жертвы эпохи, ни в коем случае не взгляд представителя интеллигентского класса, но из толпы народной. В известном смысле, мой вариант эпохи — фольклорный вариант.

Книга документальна в том широком смысле, что вместе с подлинной историей моей простой семьи в ней сохранена и мифология того времени. И сохранены намеренные ошибки коллективного народного сознания, смещение дат, например, или приобщение к народному сословию тех, кто нравился народу. Так, к примеру, харьковчане Великой Эпохи считали свою прославленную землячку Клавдию Шульженко бывшей пэтэушницей, в то время как она была из приличной интеллигентской семьи и директриса ее гимназии говорила с учениками только по-французски. Однако я оставил Шульженко пэтэушницей, ибо такой она была мила нам в 1947 году, и гимназия в ее биографии нам бы тогда не понравилась. Безусловно и то, что «Александра Невского» Эйзенштейн снял в 1938 году, а не в 1942‑м; но так уж точно пришелся фильм в контекст зимы 1941/42 года, что народ Великой Эпохи поместил его аккуратно в ту трагическую Зиму. Народ всегда старался истолковать Историю по-своему и в свою пользу.

В книге читатель обнаружит большое количество сапог, портянок, погон, галифе и оружия. Внук и племянник погибших солдат и сын солдата, я воздал должное этим атрибутам мужественности, несмотря на то, что они не в чести у сегодняшнего гражданина. Жгучий комплекс неполноценности заставляет современного человека с энтузиазмом ревизионировать прошлое, и Великую Эпоху в частности. Ей вменяют в вину обилие крови и трупов. Что ж, одни эпохи напоминают трагедии, другие — оперетты. Мои личные пристрастия я отдаю армии Жукова в битве за Берлин, а не «Шербурским зонтикам». Человека «героического» я активно предпочитаю «пищепереваривающему».

Автор

Фонарик

Весь мир уже был, а его еще не было. Самая большая война грохотала в стороне, на западе, здесь же, в самом сердце России, у вливания Оки в Волгу, было тихо. Выпускал в волжское небо дымы военный завод, спешно организованный вблизи большой старой деревни Растяпино. Деревню, обросшую бараками рабочих, переименовали в город имени Робеспьера русской революции поляка Дзержинского. Собранные поспешно из частей, гудели эвакуированные станки. Невыспавшиеся, небритые парторги бегали меж станков, воодушевляя, ругая и погоняя женщин, детей и стариков. Сквозь недошитые крыши цехов зияло местное небо. Сквозь прорехи помостов под ногами зияла грязь.

Завод производил бомбы и снаряды. Нужно было изготовлять как можно больше бомб и снарядов. За опоздание на работу больше чем на двадцать минут опоздавшего судил Военный Трибунал. Завод считался секретным, и потому его охраняли солдаты НКВД. Одним из солдат был его отец. Его мать работала на заводе. Однажды она опоздала на 21 минуту. Принимая во внимание ее молодость, мать простили, записав официально, что она опоздала на 19 минут. Мать работала техником. Двух лет учебы в химическом техникуме было в войну достаточно, чтобы работать техником. Однажды такой же юный, как мама, техник ошибся в химической формуле, и целый цех взлетел на воздух.

Мама его, но еще не мама, но девушка Рая Зыбина, ходила в беретике. Тогда была такая мода у всех Лили Марлен мира и с той, и с другой стороны. Однажды она поднималась по старой скрипучей деревянной лестнице в темноте, и отец, но еще не отец — солдат сверхсрочной службы Вениамин Савенко — осветил ей дорогу. У отца был фонарик. Так они познакомились. Фонарик виноват.

Мама была местная. Она родилась в городе Сергач, той же, что и Дзержинск, Горьковской области. От Дзержинска эти места отделяют лишь ограниченные десятки километров. Мамина мама умерла, когда ей было два года, оставив Раю и сестру Анну (на несколько лет старше мамы) на отца. Мамин отец — Федор Никитович Зыбин — еще не погиб тогда на фронте, еще не был послан в штрафной батальон, но был всеми уважаемый директор большого ресторана в Горьком. (Бывший прекрасный Нижний Новгород. Кощунство переименовывать такие города!) На единственной сохранившейся фотографии Федор Никитович Зыбин, с квадратным, тяжелым книзу лицом, в барашковой папахе, комплектом к ней служит такой же воротник пальто, глядит крепко. Вышел он из старой волжской семьи. Доподлинно известно, что Федор Никитович родился в деревне Новь Нижегородской губернии. У отца его Никиты Зыбина было семеро детей — шестеро сыновей и одна дочь. Никита был староста деревни, уважаемый всеми крестьянин, и семью Зыбиных звали также и Никитины. Зыбины-Никитины слыли работящей семьей и любили землю. Никита Зыбин, высокий сильный мужик, в традиционных ледовых побоищах — играх на поверхности замерзшей реки, кулачных боях («стенка на стенку») с соседней деревней — всегда возглавлял деревню Новь. Зубами он мог поднять меру гороха. Читателю предлагается удивиться крепости его зубов. Однако сколько же это — «мера»? Кажется, равна пуду — то есть 16 килограммам…

Никита и Федор ушли из жизни оба в 1944 году. Сколько было каждому лет, неизвестно. Крестьянство на своих юбилеях не настаивало.

Рая Зыбина носила в ту эпоху, помимо беретика, жакет с большими пуговицами. На левой руке, чуть выше запястья, у нее было вытатуировано крупными зелеными буквами ее имя: РАЯ. Позднее мама никогда не рассказывала сыну происхождение татуировки, отделываясь замечанием, что это «заблуждение юности». Известно, что, потеряв жену в 1923 или 1924 году (Рая родилась в 1921‑м), Федор тотчас женился. Мать с ужасом рассказывала сыну по меньшей мере об одной жестокой мачехе. Есть все основания предполагать, что независимый характер Раисы Зыбиной привел ее в детский дом, прежде чем в химический техникум, куда вернее, чем жестокость мачехи (впрочем, нескольких мачех). Где-то в атмосфере одного из этих заведений, детдома или техникума, она и приобрела татуировку. В районе возраста шестнадцати лет. Заметим, что для того, чтобы вытатуировать себе имя на руке в 1937 году, в период великих строек коммунизма, всеобщей комсомольской активности, прорытия каналов и прочих массовых энтузиастских заблуждений века, девушке (!) следовало быть очень заблудшей. В конце пятидесятых годов мама вдруг решила отделаться от следа «заблуждений юности» и, заперевшись в ванной комнате коммунальной квартиры, облила татуировку соляной кислотой. В результате она вместе с заблуждениями едва не лишилась руки. Спрошенная сыном-подростком, почему она совершила подобную глупость, мама, стесняясь, сослалась на трагическую невозможность носить платья с коротким рукавом и на то, что жена советского офицера не может выглядеть как хулиганка. Очевидно, мидлклассовое сознание жены советского офицера пришло к маме с большим трудом, продираясь через какое-то другое сознание. Заметим, что сын Раисы Зыбиной, хотя и считался куда более крупным хулиганом в семье, так никогда и не вытатуировал на своем теле никакого знака…

Дабы покончить с семьей Зыбиных (грустно, но, увы, автору известно очень немногое об этой русской семье), добавим, что, кроме неизвестных автору темных пятен, подозреваемых на репутации семьи, значатся несколько известных. Федор Никитович лишился места директора ресторана (и это в войну!) и угодил в штрафной батальон за… растрату. Благопристойное сознание Раисы Федоровны Зыбиной не позволяет ей сообщить сыну и миру о подробностях. Автор, видящий жизни человеческие как бы с птичьего полета или, по крайней мере, с высокой колокольни, приветствует заблуждения своих предков и относит их к числу достоинств. Ему приятно знать, что в жилах его течет кровь взбалмошных, неспокойных людей, по-своему выражавших свои страсти. Дедовские страсти привели его в поле под Ленинградом. И сгинул он в поле, вспаханном так круто немецкой артиллерией, почище Вердена, говорят, было вспахано это поле, что невозможно было найти ни единого дедовского куска. То есть кусков было много, больше, чем нужно, но кому они принадлежали, определить было невозможно… Сыну приятно знать, что, судя по татуировке, мать его не всегда была спокойной и правильной женой офицера. «Молодец, мамочка! Целую шрам на твоей руке!» Еще одно семейное пятно. У порядочных сестер Анны и Раисы существовал полубрат Борис. Брат жил в сельской местности недалеко от Сергача. Известно о Борисе Зыбине, что у него были одновременно: а) врожденная сердечная болезнь; б) он был сумасшедший. Однако, судя по тому, что у него были ульи (с ульями нелегко управляться) и ружье (ружье у сумасшедшего!), он ходил на охоту, — сумасшествие полубрата мамы было странное. Или очень легкое, или, может, даже и не сумасшествие вовсе… Известно, что русские люди употребляют слово «сумасшедший» и в качестве определения странного поведения. Так, необщительных людей порой называют сумасшедшими. У этого брата были необычные идеи, и, судя по воспоминаниям о нем, он скорее был натуральным философом и мизантропом, предпочитающим жить одному с пчелами и зверьми. Он получал пенсию по инвалидности (сердце или сумасшествие?), и автор вспоминает письмо его к нему — племяннику: «Приезжай, будем ходить стрелять уточек». Умер он в конце пятидесятых или начале шестидесятых годов в возрасте тридцати лет. Причиной смерти послужили пчелиные ульи. Их у него украли, и он очень переживал, а сердце-то больное, вот и не выдержало. Шел он по улице волжского Сергача, куда приехал за припасами, упал и умер. В Сергаче он и похоронен. (Автору этот дядя кажется похожим на героя романа Саши Соколова «Между собакой и волком».)

Мамина сестра, «тетя Аня», напротив, может быть охарактеризована как светлое пятно. Она вышла замуж за инженера Павла Рунова и впоследствии прожила какое-то количество лет «за границей» — в Финляндии. Павел Рунов не то учил финляндцев инженерству, не то учился у них. Из Финляндии, из города Турку, присылались регулярно цветные открытки: играющие в снежки розоволицые задорные мальчуганы в спортивных костюмчиках и вязаных шапочках с помпонами, толстобрюхие Деды Морозы в красных рубахах и тому подобное западное декадентство. Надписи золотыми чернилами на неизвестных языках были не менее праздничны, чем рисунки. В единственный приезд в Харьков тетки, племяннику было тогда 11 лет, он помнит, что старшая сестра относилась к его матери чуть покровительственно и несколько иронически, как бы и через много лет не уверовав в то, что у сестры ее, нате вот, — «путевая жизнь» и даже есть муж и сын… То есть автор допускает, что от матери его ожидали худшего, основываясь на неудачном начале жизни, первых 20 годах. Однако возможно, что здоровому дяде Лимонову, пишущему эти строки в сорокаслишнимлетнем почтенном возрасте, лишь чудятся семейные тайны там, где их нет? И что, будучи сам неспокойным баламутом и блудным сыном, он выискивает с надеждой признаки блудности в своих близких?.. После многих лет в Финляндии Руновы стали жить в Горьком. У Анны и Павла имелись две дочери — Галка и Наташка, интриговавшие воображение двоюродного брата в течение всего периода полового созревания. Галка и Наташка, очевидно, теперь уже старые и толстые. Простой человек стареет рано.

Однако вернемся к фонарику. Судьбою человеческой управляет, безусловно, случай. Юноша-солдат спускался по лестнице и осветил девушке ступени. Пусть и не каждый день, немецкие «мессершмитты» прорывались тогда к тем местам, и посему подъезд был обязательно темен. Горело бы электричество, фонарик был бы не нужен, солдат не осветил бы ступени, они бы не познакомились, и не было бы Эдуарда. Планетам, и Млечному Пути, и Галактикам, может, это и все равно, но автор — заинтересованное лицо — одобряет выбор судьбы. И во всем этом замешаны фашисты, немцы. Надо же! И в затемнении, и в горе-злосчастье войны, которая, однако, бросила воронежского юношу Вениамина в волжские места на военный завод в Дзержинске.

Солдат родился в городке Боброве, в Воронежской губернии, через год после революции. Очевидно, это был скучный городок со старыми домами, пузатой водокачкой и круглыми деревьями. Городок — как мамин Сергач. Именно в таких старых городках и плодится русская нация. Именно в них не сменяющееся (как в больших городах) население высиживает поколениями, медленно, русских людей. Соседи женятся на соседях… Больших оригиналов порой производят такие города. Отец солдата, Иван Иванович Савенко, к моменту его рождения был бухгалтером элеватора. Внешность Ивана Ивановича, как это нередко бывает с украинцами, была совершенно и вопиюще восточной. Висячий, бульбою, нос, усы… Он был ужасающе похож на армянина. В период первой мировой войны Иван Иваныч, мирно ехавший с женою по железной дороге, был задержан полицией. По подозрению в том, что он есть один из бежавших турок. Почему-то в Воронежской губернии содержались в заключении пленные турки (они, как известно, воевали супротив нас, на стороне немца). Недоразумение вскоре счастливо закончилось выяснением личности бухгалтера, но происшествие это (сообщенное автору женой Ивана Ивановича Верой Савенко, в девичестве Борисенко) проливает свет на происхождение семьи. Дед Иван Иванович и прадед Иван родились оба в деревне Масловка Воронежской губернии. Были они крестьянами. Однако, усложняя историю, на сцене появляется прабабушка. Без имени, увы. О ней известно, что она также была из деревни Масловка, крестьянка, и «трудилась на своем поле, и ходила по наймам, если это было нужно» (цитата из письма Раисы Савенко-Зыбиной). Прабабушка — это ведь жена прадедушки, необходимая, чтобы произвести на свет Ивана Ивановича с армянско-иранской внешностью. И восточная внешность, оказывается, унаследована дедом именно со стороны прабабушки, ходившей по найму. Ибо, по свидетельству бабки Веры Борисенко (она еще жива, ей 95 лет!), мать ее мужа была дочерью, родившейся от сожительства экономки царского генерала Звягинцева (Масловка была его имением!) и офицера-сотника, начальника личной охраны генерала. И сотник был чистейших кровей осетином!

Все эти дела давно минувших дней интересны сливом воедино различных кровей, распределением народа по территории России и результатом, то есть поглядеть можно, из каких групп населения что же получается. Безусловно, в должный срок все умирают. Однако, как видим, крестьянин Иван родил Ивана, который уже был бухгалтером. Налицо социальный сдвиг. Бабка Вера «очень хотела стать барыней, да революция помешала», — высмеивала ее позднее невестка Раиса. Иван Иваныч неплохо зарабатывал и успел купить хороший дом в городе Лиски, недалеко от Боброва. В половине его до сих пор живет бабушка Вера. Было куплено и столовое серебро. Невестка, не любившая мать мужа, рассказывала также, что бабка всегда любила вкусненько поесть, одеться и относилась к жизни легко. «Бог даст день — Бог даст пищу» — было бабкиной любимой поговоркой, так сказать, ее жизненным кредо.

На одной из семейных фотографий, помнит внук, две сестры: Вера и Паня (очевидно, Паня было производным от Прасковьи… Бабушка присылала внуку ласковые открытки, начинавшиеся «Эдинька, радость, прелесть и пончик!», но внук так никогда и не сподобился повидать ее) …в каких-то темных мехах вокруг шей и в меховых шапках — выглядят чопорно и мидлклассово. Когда сделан фотоснимок — неизвестно.

Вера и Иван произвели на свет дочь Алю (очевидно, Алевтину) и двух сыновей: Вениамина и Юрия, погибшего в возрасте 19 лет. На дядю Юрия этого, развивавшего тело с помощью гирь, и был похож, как утверждает отец, в соответствующем юном возрасте Эдуард. (И по характеру тоже. Глядя в зеркало, дядя воскликнул однажды: «Ах, какой же я красивенький!») Брошенный защищать Родину, судя по нескольким злым замечаниям Вениамина Савенко, с недостаточным запасом боеприпасов, зеленый, необстрелянный дядя Юра погиб вместе с толпой таких же юных солдатиков в поле под Псковом, перепаханном немецкой артиллерией и авиацией. Опять-таки, как и в случае деда Федора, даже и кусочка не удалось найти… Да и кто там в кровавом вареве копался…

Иван Иваныч умер в возрасте тридцати лет от скоротечной чахотки. Был он убран болезнью с лица земли всего лишь в три дня. На третий день больной почувствовал себя лучше, встал, умылся, побрился, походил по дому… Устал как будто. «Что-то мне нехорошо, Вера, я прилягу!» Лег, отвернулся к стене и умер.

У бабушки Пани была дочь Лидия. Вот ее-то племянник Эдик посетил во вполне зрелом возрасте 21 года в городе Рига. Лидия сделалась адвокатом и родила дочь Ларису. На племянника тетка произвела впечатление женщины истеричной и чрезвычайно несчастливой. У Али от мужа-слесаря (семья дружно презирала слесаря. И невестка Рая, и бабка в этом случае сходились во мнениях, называя слесаря «замухрышкой», «деповским замухраем») родился сын Юрий. В конце пятидесятых он приезжал в Харьков к двоюродному брату. Был он низкорослый, испуганный и провинциальный. Позднее он, утверждают, вырос и стал вполне приличным плодовитым отцом семейства. Мир и процветание его дому.

Существовал еще секретный дядя Антон. Упоминался этот Антон всего несколько раз. Сказано было лаконично (не ему, о нет, не сыну), что Антон «был раскулачен». Но был ли он жив или давно умер, было неизвестно из сообщения. Отцу и матери мальчишки, по всей вероятности, была известна дядина судьба. Был ли дядя Антон братом Веры и Пани или же братом Ивана Ивановича? Был ли это Антон Иванович Савенко или Антон Борисенко? Дядя Антон мог повредить или повредил отцовской военной карьере или продвижению его по службе в войсках НКВД? У поколения Раисы и Вениамина было множество секретов.

Его еще не было, а уже произошло столько событий и столько людей уже разнообразно передвинулись по территории страны, чтобы он появился. Столько мужчин и женщин уже любило друг друга, чтобы он существовал. И уже жили секреты — мелкие, средние, крупные. Например, история с хинином и малярией. Близорукость в нем обнаружили много позднее, уже в Харькове. Обнаружение близорукости связано со школой. Именно когда он пошел в школу, мать сказала ему: «Когда я ходила беременная тобой, Эдик, я болела малярией и меня морили хинином». Влияет ли хинин, глотаемый матерью, на зрение младенца, находящегося во чреве матери, автору неизвестно. Но то, что хинин принимался как средство искусственного прекращения беременности, ему известно. Может быть, оба родителя или один из них не желали его появления на свет? О нет, он ни в коем случае не собирается винить родителей ни в близорукости своей, ни в попытках оборвать его жизнь (если его подозрения оправданы) в зародышевом еще виде. Он далек от фрейдистских объяснений поведения взрослого человека вниманием или нелюбовью, оказанными ему в детстве родителями. Человек сам по себе и в значительной степени выбирает свое поведение, твердо верит автор, но «прайвит детектив» в нем не унимается. Секреты, секретные дяди, темные периоды жизни родителей, — вот что ему подавай. Однако то обстоятельство, что оба его деда родились в крестьянских семьях, ему улыбается. Получается, что он от земли-матушки, кормилицы (эти ласковые прозвища земли ему нравятся, несмотря на фольклорную банальность их) всего через одно поколение отстоит. Может, поэтому в нем, потомке волжских и воронежских крестьян, куда меньше саморазрушительной нервности, чем в потомственных интеллигентах? Беспокойство передается по наследству?

Эпоха заставляла Вениамина и Раю скрывать «раскулаченного» дядю и «сумасшедшего» брата. И именно она заставляла мать и отца упрямо твердить: «Мы русские, мы русские…», в то время как в свидетельстве о рождении, полученном их сыном вторично (уже в городе Париже), четко записана национальность отца — «украинец», а матери — «русская», да. Может быть, именно поэтому не хотят они до сих пор никаких осетинских царских офицеров в предки, не берут, отказываются. Мать пишет, что бабка Вера «наплела тебе черт знает что (она, должно быть, еще в ту пору чокнутая была). А ты все ее бредни принял за чистую монету». Бабка в свое время произвела на пятнадцатилетнего мальчишку впечатление энергичной и совсем неглупой бабки. И то, что она «все мечтала быть барыней, да только это были одни мечты, барыни-то из нее и не вышло», внуку откровенно нравится. Бабка была, кажется, наделена куда более сильным темпераментом, чем другие кровники, и желала из ряда вон выходящих вещей. Внук, может быть, образовался из отдельных деталей, унаследованных от нескольких личностей: из хулиганской татуировки мамы, из мечты бабки стать барыней (подняться по социальной лестнице), из дядиюриных гирь и его этого совершенно нарциссически-наивного «Ах, какой я красивенький!» плюс одинокий полубрат Борис с ружьем и пчелами.

Единственный приезд бабки на Поперечную, 22, в Харькове вспоминается внуком с некоторым трудом. Ввиду дистанции в тридцать лет. Напрягшись, можно, однако, вспомнить востроносенькую бодрую худую бабку в платье в мелкий горошек, платок был завязан сзади таким образом, что на затылке торчали два уголка. Бабка привезла ему красный заводной мотоцикл с коляской и пакет вареных раков. Выгрузив красные гостинцы из чемодана, бабка обнаружила, что внук — здоровый лоб, и, может быть, ему следовало бы подарить уже пачку презервативов. (Фу, какая грубая шутка…) Внук насмешливо покосился на бабку, мать не преминула (старая вражда: «Она продала полдома и не дала сыну ни копейки!») уколоть свекровь: «Да вы спятили, бабушка, Эдик-то большой совсем парень! Поздно ему с игрушечным-то мотоциклом возиться…» Оплошность была, однако, скоро забыта, и он с большим интересом принялся за наблюдение над первым в его жизни живым родственником. (Все это в одной комнате.) …Объединила его с бабкой общая их любовь к чаю. Сидя друг против друга за большим круглым столом в центре комнаты, они чинно тянули в себя чай и беседовали. Бабка наливала чай в блюдце, сахар — кусочек рафинада — откусывала, а не клала его в чай, за чаепитием забавно отставляла в сторону палец-мизинец. Мать посмеивалась скептически, утверждая, что это барские замашки бабки выходят таким образом на поверхность сегодняшнего дня из прошлого. Мать поглядывала на пару ревниво и с подозрением. «Старый и малый» — назывались бабка Вера и Эдик.

Вот тогда-то, среди прочих историй, бабка поведала ему об имении генерала Звягинцева, сотнике-осетине и экономке, «твоей, Эдинька, прапрабабушке…». Прочие истории он забыл, но осетина-сотника и генерала запомнил. И экономку. Вся компания показалась ему экзотической. Когда же ему, в его собственной жизни, встретилась американская девушка-экономка (хаузкипер) и оказала определенное, очень, кстати сказать, благотворное влияние на его судьбу, он всерьез задумался о «семейной традиции» или безжалостном роке, бросающем мужчин его рода к экономкам. Жаль, что бабка приезжала только раз. Она была интересным фруктом, востроносенькая Вера Борисенко, для определения «высшей степени качества чего-либо она употребляла, например, выражение «антик марес с подскоком!». Выражение великолепно, в нем слышатся отголоски французского языка провинциальных русских дворян, и добавленное аховое, цыганское «с подскоком!» делает его кошмаром лингвистов. И что такое «марес», если даже предположить, что «антик» имеет отношение к антикварному магазину. Бродившую уже в жилах поколения внука Эдиньки «новую» музыку (был переходный период от джаза к рок-н-роллу) бабка беззлобно называла «сипом-дергом». «Не слушай ты эти сипы-дерги, Эдинька, — ласково говорила бабка. — Наша, русская музыка-то лучше…»

Бабка считала, что внук бледненький. Виной этому — большой город. Имея характер практичный, бабка, однако, советовала внуку Эдиньке бороться против бледности с помощью… одеколона. «На танцы идешь в клуб или куда в другое общественное место, так ты перед выходом в щечки одеколончику-то вотри, они на улице и заиграют под ветром или, лучше того, на морозе… У мужчины щека должна гореть». Сама этого, разумеется, не зная, бабка Вера слово в слово повторяла заповедь японского монаха, бывшего самурая Йоши Ямамото, каковой советует в одной из глав «Хагакурэ» «всегда иметь при себе красное и пудру» и употреблять, если «ты обнаруживаешь, что твой цвет плох…».

Балбес и идиот, он стал интересоваться родственниками опять, уже когда большая часть их вымерла или находится в малосвязном возрасте… К тому же, недосягаемые, живут они в СССР… Женская линия Савенок чрезвычайно долголетняя, бабка Вера жива до сих пор — ей 95 лет, прабабка же Параня дожила и вовсе до 104 лет и умерла лишь оттого, что, ослабев зрением, спускаясь в подвал (служивший ей холодильником), оступилась и упала. Прабабка отличалась исключительной независимостью, жила одна — полуслепая, отказываясь от помощи даже после того, как осушила бутыль чернил, приняв их за вино. (Предмет семейной потехи…)

Фонарик прошелся по ногам мамы, в чулках и туфельках, по старому дереву лестницы в городе Дзержинске. Может быть, в это самое время редкие «мессершмитты» из низовьев Волги поднялись выше и показались внезапно из низких туч. И стали выбрасывать на город бомбы. В кинохронике возможно увидеть, как раскрывается такая цепкая штука под брюхом самолета — бомбодержатель, похожий на разрезанную бутыль, и бомба летит вниз на город, на строения и пешеходов. Позднее папа Вениамин учил сына: «Если ты видишь, что она падает прямо над тобой, тебе как бы на голову, можешь быть уверен, что она в тебя не попадет». Война к тому времени давно кончилась, но, может быть, он думал, что сыну понадобится его отцовский опыт, что будет новая война?.. Девушка и солдат прижались друг к другу при большом взрыве, отец потушил фонарик… Через закамуфляженное окно лестничной площадки видны были всполохи бомбовых разрывов. Воронежские, донские предки взяли за руку волжских. Они поцеловались.

Вот так он начался. Со встречи девушки и солдата и луча света. Да здравствует фонарик, да здравствует электричество, кто бы его ни придумал: отечественный Яблочков, заставляющий вспоминать о коне в яблоках, или далекий Эдисон, вечно сонный американский мистер Эди.

Солдат и девушка

Трудно сказать, как все развлекались в ту зиму с 1941 года на 1942‑й. Может быть, когда другая смена солдат и девушек заступала каждый на свой пост, они шли в кино и смотрели фильмы, где девушки с плечами, ворочая зрачками, произносили трагические монологи. Поскольку американцы числились в союзниках, в кинотеатрах разбомбленной и всякий день уменьшающейся территории России показывали сплошь американские фильмы. Своих фильмов производили немного, не было средств и времени. Всяческие «Девушки моей мечты» и что там еще, занимали экраны. Как следствие, по улицам русских городов расхаживали стаи Марлен Дитрих и Грет Гарбо. Судя по тому, что отец его боялся алкоголя в пятидесятые годы, боялся он его, очевидно, и в сороковые. Мать также как будто не отличалась любовью к алкогольным жидкостям. Это все говорится к тому, что солдат и девушка, наверное, не выпивали, а если и пили, то немного.

Ситуация на фронтах была хреновейшая. Похоже было, что России пришел конец. Немцы, после декабря 1941 года плюнув на Москву, оставили у Курска подкову своих дивизий и нажали на Дон, поперли на Крым и Северный Кавказ. Пал пред немцами Харьков, тогда еще никакого отношения к персонажам этой семейной хроники не имевший. Напрягши жилы и вены, организм России сопротивлялся насилию, трещала шея России, хребет и глаза вылезали из орбит… Кто им виноват? Немец, конечно, виноват, проклятый. Факт. С Гитлером во главе, упоенный собою немец попер распространяться во все стороны из Германии… Огнем тек и к голландским дамбам, и к парижским мостам, и в польскую скудную степь, и в богатую Украину — тек германский огонь. Но сами они тоже виноваты. Смертей могло быть меньше впятеро. Вчетверо меньше. Не надо было быть распиздяями в тридцатые годы, но готовиться к войне. Все ведь тридцатые население, объединенное во фракции, дружно и упоенно изничтожало само себя. Опомнились, а враг пришел не худым троцкистом в очках, не новым бритым колчаком, но чужеземцем, сдисциплинированным в четкую машину немецким спортивным юношеством. Растерянные, не ожидали, бросились спасать себя и живую, трепещущую географическую территорию… Теперь всю ответственность валят на голову Грузина, дескать, свихнувшегося от собственной власти. А сами-то куда смотрели? Почему во всей нации не нашелся никто, не убрал Грузина, не пожертвовал собой для отечества, не выпустил ему в грудь восемь пуль из маузера, если так уж он был вреден? Ну да, пришел бы другой, но другой был бы другим. Ведь после смерти естественной Грузина пришли его же люди к власти, однако не те уже люди. Грузин был виноват в том, что хотел вести себя как государственный деятель, но должность была ему велика, слишком велика. Автор не видит в нем монстра или злодея, он лишь знает, что сыну сапожника, экс-семинаристу, было от чего охуеть, оказавшись во главе гигантской вдруг державы. Так и корсиканец, сын Летиции Буонапарте, все же прибывший из вышестоящего социального слоя, был загипнотизирован своей собственной судьбой. Вот в чем состоит опасность, когда люди из низших социальных классов приходят на Кесарево место. (Вы монархист, автор? Нет, отнюдь!) Ошеломленные расстоянием от пункта А до пылающего пункта Б, они принимают себя за Богов…

Все были виноваты, что 22 июня 1941 года оказались неспособными задержать немецкий огонь. На холодных равнинах, в холодных лесах миллионы серых шинелей согревались, хмурые, у костров, в ледяную грязь были разъезжены дороги. Приостановленный зимой-матушкой, было ясно, что поползет с наступлением теплоты немецкий огонь по русской земле дальше на восток. Вспомнили старики прежние немецкие нашествия. Последнее, еще свежее — 1918 года. А до этого… опускалась ищущая думка солдата в седые глубины веков до самого 1242 года, до победы над тевтонскими рыцарями на льду Чудского озера. В ту зиму вспомнили о белокуром князе Александре, ровно за семьсот лет до этого остановившем тевтонов. И учредили орден Александра Невского. И сделали фильм. Помогло? Вначале нисколько. Не орденами и фильмами останавливают дивизии. Попер уже в мае немец прямиком в Крым, на Кавказ и на Волгу. Но, стоп, товарищ, потому что именно в мае зачат был солдатом и девушкой сын…

Это исключительное счастье, что отец его не оказался на фронте. Почему он не оказался на фронте? По простой причине, что, будучи мобилизован в 1937‑м, в момент, когда могущественность Народного Комиссариата Внутренних Дел достигла зенита, отец был взят в войска НКВД. (Памятью о тех славных годах в семье долгое время существовала фарфоровая солонка с зелеными буквами «НКВД» на ней, подчеркнутыми двумя красными линиями.) Выбор НКВД объяснялся тем, что к 19 годам Вениамин уже был своего рода специалистом в электротехнике. Еще подростком он собирал радиоприемники, окончил курсы киномехаников. Существует фотография юного отца: улыбаясь, он висит на верхушке телеграфного столба, среди фарфоровых белых изоляторов. На ногах отца — железные рога «кошки», это с их помощью отец забрался на столб. Как феодал имел право первой ночи с невестами вассалов, НКВД обладал никем не оспариваемым правом выбирать себе лучших допризывников. Так электротехник из Воронежской области попал в войска НКВД. И оставался в них двадцать восемь лет.

Солдат был красивый. Красивый тонкой, интеллигентной красотой, казалось бы, не принадлежащей, не долженствующей принадлежать юноше из небольшого воронежского городка. На одной из фотографий трое: Вениамин, Юрий и Аля — у отца очень современная (на 1987 год) прическа, крупной волной темные волосы над лбом, темная куртка распахнута, обнажая красивую шею. Прямой нос (предмет постоянной зависти курносого, в мать, сына), деликатные, не крупные и не мелкие черты лица. В сочетании с музыкальной одаренностью (он пел и играл на гитаре, но также умел управляться с пианино и прочими инструментами и даже сочинял музыку) можно себе представить, что он производил на девушек впечатление. Ладная, тонкая фигурка, среднего по тем временам роста метр семьдесят два. Есть фото солдата Вениамина Савенко у знамени дивизии. Отец-юноша стоит, тоненький, красивый, почему-то еще в буденовке, восторженно вытянутый вверх, похожий на дореволюционного юнкера. Лишь лучших солдат фотографировали у знамени дивизии.

Девушка, недаром Казань, столица Татарской автономной республики, совсем рядом, похожа была на татарку. С возрастом татарскость чуть растворилась, но видна простым глазом и в костяке лица, и в цвете, скорее желтом, кожи, и в хрящеватом, чуть поднятом вверх кончике носа, и в пропорциях тела. Сын помнит, что мать умела считать по-татарски, и даже он вспоминает смутно все эти экзотические «бер», «икэ», «дур», «биш», завалившиеся в детстве в уголки памяти, как клочки бумаги и трамвайные билеты проваливаются в дыры карманов, за подкладку… Позднее отец называл мать по-домашнему ласково «татаро-монгольским игом». Сын, уже в Нью-Йорке одно время предававшийся любовным радостям с девушкой, отец которой был настоящий монгол-степняк из Монгольской Народной Республики, не раз замечая в движениях девушки, в ее поведении и характере нечто неуловимо знакомое, вдруг догадался, что она напоминает ему мать. Вставая с супружеской постели, мать проходила мимо его, мальчишки, кровати, какой-то особой, присущей им, татаро-монгольскому игу, степной походочкой. Следуя семейной традиции, он стал называть свою девушку «татаро-монгольским игом».

Мать не может сказать, когда, на каком именно этапе татарская кровь проникла в жилы Зыбиных и татарские кости стали попадаться в их скелетах, но и то и другое — неоспоримые факты, хотя у сына Раисы Зыбиной видимого татарства — цвет кожи да строение тела. Желтый, даже если на него годами не попадает солнце, торс его длиннее и мощнее ног. В том человеческом котле в районе Нижний Новгород — Казань народ взаимно портил расы, бурлил спокон веков, кипя племенами, и если юноша из татарской деревни переспал с чужой женой из русской, то кто это мог доказать? Да кто бы и стал доказывать? Когда в семье семеро детей, то станешь ли вглядываться в каждого до потери сознания? У крестьян было достаточно забот и без этого. О матери матери ничего не известно. Может быть, она была татаркой? Однако верно и то, что у деда Федора и его дочери однотипные квадратные лица, так что, очевидно, не в матери матери дело. Раиса родилась в городе Сергач. А что такое город Сергач, находясь в Париже и не имея доступа к Волге, сказать трудно. Может быть, ходят там по улицам сплошь Чингисханы в шароварах? Поди знай… В 1970 году сын Раи Зыбиной будет жить в Москве, в доме на Садовом кольце, у Красных ворот. (В подвале этого дома была создана в тридцатые годы первая советская ракета. Предание утверждает, что ракета была отвезена Королевым и его друзьями на испытания за город в… трамвае.) Так вот, в одной квартире с сыном Раи Зыбиной окажется живущей татарская дворничиха с мужем и ребенком. Большая, молчаливая, краснолицая тетка с сердитым лицом. (В Москве большинство дворников были во все времена — татары.) Узнав о том, что мать соседа родилась в Сергаче, дворничиха почему-то очень обрадовалась, и с тех пор сын Раисы Зыбиной попал в друзья к дворничихе. Каждый раз, когда краснолицая тетка пекла беляши, то есть специальные татарские пироги с бараниной, несколько штук доставались соседу и его подруге того времени, еврейской женщине Анне Моисеевне.

Девушка зачала его и, если подозрения обоснованны, пыталась избавиться от плода таким же радикальным способом, как впоследствии пыталась избавиться от татуировки, — наглоталась хинину… А может быть, она действительно заболела малярией? Однако автору кажется, что для того, чтобы заболеть малярией, следовало спуститься много ниже, к Каспию, к болотам дельты Волги, где самая что ни на есть малярийная атмосфера… Если автор ошибается и зря катит бочку на свою маму, то пусть его покарают соответствующие мелкие боги. Солдат и девушка наверняка не знали, что же делать, жить ли вместе, иметь ли ребенка… Может быть, они собирались и обсуждали проблему. Может быть также (и очень похоже на это), что красивый солдат, заделав девушке ребенка, гулял с другими девушками. Ему было 24 года, и, хотя народ в войну взрослел раньше, нет никаких указаний на то, что Вениамин собирался жениться. Копаясь в бумагах своих родителей много позже, сын вдруг (с удовольствием!) обнаружил, что родился «незаконнорожденным». По каким-то особым, известный только им причинам родители его зарегистрировали брак только в 1953 году. Следовательно, первые десять лет жизни он просуществовал как бастард. Короче, плод был, а брака не было.

Пока все это происходило, немцы, не остановленные, перли на восток. Утверждают, что оккупанты, расстегнув мундиры и обнажив шеи, чтобы легче было горланить, уже переделали русскую песню:

Волга-Волга, мать родная, Волга — русская река…—

в немецкую и, сидя на броне танков, прущих на первой скорости по нашим степям, орали:

Вольга-Вольга, мутер Вольга… Вольга дойчланд… что-то там…

Второго июля 1942 г. пал Севастополь. Немецкий огонь залил Северный Кавказ. И тевтоны вышли к Сталинграду! Плод любви солдата и девушки уже ворочался в девушке. Желал выйти в негостеприимный мир. Если бы мужчины его народа не собрали все имеющееся у них мужество, вышел бы он в мир рабства.

В ноябре война опять, как и в прошлую зиму, замерла в движении. Нужно было воспользоваться последней отсрочкой перед последним прыжком врага к горлу России. И позвали народ. Народ, не появлявшийся на исторической сцене со времен гражданской войны, вдруг вывалил на нее. И вывалил в несравненно большем количестве и составе. Никогда не спускавшиеся с гор народности спустились с гор, никогда не выходившие из азиатских жарких долин вышли из них, никогда не сходившие с лыж сошли с них, степняки бросили стада, оседлые племена — землю. Пришли все народы, входившие в состав Союза, до сих пор плохо понимавшие, а для чего им этот Союз. И вот теперь Союз только и мог спасти. Сами, одни, Россия, и Украина, и Белоруссия не смогли остановить врага, и вот позвали Союз Советских…

Враг был зол и жесток. На Востоке, где отсутствовали грандиозные архитектурные памятники, мосты, дамбы и башни, не было видимо глазу того, что на Западе понимается под словом «цивилизация», немецкие юноши чувствовали себя воинами Александра, вторгшимися к диким племенам. Богами видели себя. С варварами из размокших в грязь степей не церемонились. С низшими расами. Даже более или менее уравновешенный журналист Курцио Малапарте писал о русских пленных (он видел их на Ленинградском фронте, в Финляндии) как о щуплых, малоразвитых, низкорослых и запуганных, уступающих прекраснолицым финским юношам. Заметим, что пленные всякого народа представляют собой грустное зрелище. Бравых пленных увидеть невозможно, и вернемся к статистам, высыпавшим на историческую сцену, к народу.

Они явились на сцену вольно и невольно. Ну да, пришли и невольно. Да, бритые старые комиссары ездили по горным аулам, порой силою забирая молодых мускулистых азиатов. В тех обстоятельствах быстрее было взять, мобилизовать, а уж потом объяснять. Забривали в солдаты насильно, и правильно делали. Забривали в сибирских деревнях и в чукотских поселениях. «Надо!» Речь шла о спасении всех. «Надо!» Под слезы таджикских, казахских, сибирских матерей.

Россия и все союзные ее племена собирались в тугой кулак у Волги. Город, которому дали имя Грузина; вернее, псевдоним его, сдавать было нельзя. Было сказано, что нельзя, потому что этот город посвящен Грузину и он его защищал в гражданскую войну. Опять-таки Грузин тут не так важен. Даже и хорошо, что был такой Грузин, которого одни боялись, другие обожествляли почти, третьи ненавидели, но боялись. Кесарем быть — дело сложное. Никогда не знаешь, что подставить народу, какой имидж — профиля или фаса. И никто Грузина быть Кесарем не учил. В любом случае он оказался, ему посчастливилось оказаться вождем народов Союза Советских в самый героический период их истории. Хотим мы того или не хотим. И он справился с задачей, следует признать, что неплохо. Иногда он достигал высот, сравнимых разве что с бронзовым жестом римских цезарей. Чего стоит, например, его величественно-бесчеловечное и героическое, отрывистое по поводу предложенного тевтонами обмена пленного сына Якова на фельдмаршала Паулюса: «Я солдат на фельдмаршалов не обмениваю!» Так он им бросил. Я думаю, они его зауважали…

В 1942‑м было хорошо, что есть фокус, в котором собирается вся (для тех, кому нужен один символ) решимость и необходимость Союза… Кулак стягивался у Сталинграда. Новые орудия и танки ночами ехали молчаливые, двигались с новых сибирских и уральских заводов к Сталинграду. И снаряды, и бомбы, сделанные Дзержинским заводом и мамой, прибавлялись к общему делу. Сложились в общий штабель.

Он был неспокойным младенцем. Он ударял в маму ножками и ручками изнутри. Стучался с ноября. Декабрь, январь — уже не орудиями, но личным оружием, дом на дом, улица на улицу, уничтожали друг друга тевтоны с союзными племенами и русские с их ребятами в Сталинграде. И не перевешивал никто. А ребенок рвался из мамы, брыкался в ней, мешая ей производить снаряды. Может, он хотел помочь нашим. Она упала в обморок на заводе.

За двадцать дней до появления ребенка на свет Божий, 2 февраля 1943 года, Шестая армия фельдмаршала Фридриха фон Паулюса капитулировала. В первый раз зазвучал для племен Союза победный марш басистых труб. Так что он родился уже ребенком победы. Зачатый в грустном мае поражений, он родился в победном ликовании. После капитуляции Шестой армии, в феврале же, нашими был взят Ростов. Дорогой ценой. Тевтоны, нужно всегда воздавать должное врагу, были хорошими солдатами. И даже ведомый ложной, с точки зрения современности (на 1987 год), идеей национал-социализма, немец дрался как зверь.

Четвертого марта 1943 года по снежной улице, закутав дитя в свободную солдатскую шинель, понесли они его записывать в живые. Солдат поскрипывал по снегу сапогами, и девушка, в шубейке из чего-то, называемого «цигейка» (впоследствии она была переделана в шубку сыну), была в цветном платке, на косы брошенном (кос, впрочем, не было уже, были волосы рассыпчатые, которые отец в пятидесятые годы, смеясь, называл рыжими). Понесли они время от времени взвизгивающее десятидневное дитя в дом, где помещалось учреждение, длинно называемое «Отдел записей актов гражданского состояния Дзержинского городского Совета народных депутатов Горьковской области». И (спросив или не спросив у солдата и девушки свидетельство о браке?) записали ребенка под именем Савенко Эдуарда Вениаминовича.

В те времена народ больше все погибал, рождались мало, поэтому по дороге в загс, в загсе и из загса встреченные русские, татары и кто угодно улыбались ребенку, выставившему десятидневную физиономию в волжское небо. Настроение у народа поднималось каждый день, ибо наши войска, пусть и по нашей еще территории, но топали неуклонно на Запад. Бог войны изменил тевтонам, предпочел нас, и мы радовались этому. Новый ребенок — было хорошо. Вряд ли уже тевтон доберется до этого ребенка. Плюс солдатский ребенок — хорошо. Солдат входил в моду, в почет. Недавно еще солдата жалели. Теперь он ступал твердо.

Почему такое имя вдруг? Виноват солдат. Он зачитывался в те дни Эдуардом Багрицким, «революционным поэтом-романтиком», как его называют литературные словари и энциклопедии. Впоследствии сын его набрел на стихи Багрицкого, и стихи ему понравились.

По рыбам, по звездам проносит шаланду, Три грека в Одессу везут контрабанду. На правом борту, что над пропастью вырос, Янаки, Ставраки, папа Сатырос… А ветер как гикнет, как мимо просвищет, Как двинет барашком под звонкое днище…

— прочел вдохновенно автор, глядя на парижские крыши. И подумал, что сейчас, спустя семьдесят лет после Великой революции, пора бы уже успокоиться жителям Союза Советских и одинаково принять свою историю, и революционных поэтов-романтиков, и поэтов-романтиков контрреволюционных. И Багрицкого, и Гумилева. Другие страсти колышут пусть население. Эти-то давно мертвые. Упиваться мертвыми страстями грешно. Вот автор, передовой русский человек, только что получивший французское гражданство, одинаково гордится и красными матросами, и реакционером Константином Леонтьевым. «Всё наше» — так нужно думать. Хорошо, чтобы дом Родины, ее Пантеон, был полон личностей различных и интересных. Вот французская нация ведь мудра же в этом (у нее, правда, 198 лет истекло после взятия Бастилии, и в злопамятной России за все 70 лет не случилось Реставрации) — одинаково гордится и Людовиками своими, включая Казненного, и Робеспьером и его ребятами. Каждый может по вкусу своему выбрать себе героя в истории своей Родины. Но все они, гурманы и аббаты, «либертин» маркиз де Сад и кардиналы Ришелье и Мазарини входят в кунсткамеру Родины. Поглядев в прошлое, есть чем развлечься и погордиться, если нужно. Не следует бояться прошлого, не нужно бояться «плохих» личностей в истории. Мнение современников редко бывает сбалансированным, и, кто был плох вчера, возможно, окажется хорош сегодня. Кто знает. Вместо того чтобы каждый раз переписывать историю, разумнее принять ее такой, какой она выясняется сама. Семьдесят лет — достаточный срок.

Летом немцы еще прилетали бомбить их. Откатываясь все дальше на запад, немецкие аэродромы с «мессершмиттами» все-таки не отдалились еще настолько, чтобы не достичь неба над Дзержинском. Мама вернулась на завод, не те были времена, чтобы выкармливать детей в свое удовольствие. Уходя, родители оставляли дитя одно. Дабы, если случится, что «мессершмитт» сбросит бомбу поблизости, дитя, крепко увязав, задвигали в снарядном ящике под стол. Солдат усилил стол, набив на него дополнительные доски. Против прямого попадания никакие доски не помогли бы, разумеется, но маме на заводе было спокойнее. В руку сыну совали не бутылку молока с соской, но, о шокинг, — хвост селедки. Оказалось, что уже тогда он решительно заявил о своих гастрономических предпочтениях. Он сосал себе хвост, лежа под столом, и думал свои младенческие думы, еще мало чем отличающиеся от грез растений и животных. Он мог подавиться хвостом и помереть к чертовой матери четырех-, пяти— или сколько там месячный, без вмешательства тевтонской бомбы. Но ни молодая мама-девушка, ни солдат, очевидно, об этом никогда не подумали. (Селедку он любит до сих пор. И аккуратно обсасывает, держа ее за хвост. Фу, какой позор!)

Тогда же случился эпизод, многократно вспоминаемый позже матерью и наложивший вечный отпечаток на отношения выросшего младенца к народу и, в частности, к рабочему классу. Мама с младенцем оказалась в Горьком: навещала сестру Анну. Ничего удивительного в том, что мама с младенцем поперлась в Горький, нет, ибо Дзержинск от Горького (автор приложил линейку к карте, карта приблизительная, плохая. Есть, например, к северо-западу от Москвы точка города «Риев», и, хоть ты умри, непонятно, что это за город. Французская карта) отделяют менее двадцати километров. Дзержинск — почти пригород Горького… Молодая мать пересекала знаменитое Сормово, рабочий пригород, когда взвыла вдруг сирена воздушной тревоги. Разбегался народ по бомбоубежищам. Сын Эдик, испугавшись сирены, стал выражать свой страх единственным доступным ему способом — криком. (Автор не любит младенческих криков, нет, он не находит их приятными.) Мать с не перестававшим орать свертком в руках спустилась в бомбоубежище. И что бы вы думали?! Товарищи рабочие вытолкали молодую мать через пяток минут. Один из товарищей рабочих истерически сообщил, что «у них… — он затыкал пальцем в потолок бомбоубежища, — есть специальная техника! Они слышат! Из-за твоего… — дальше следовали ругательства, которых Раиса Федоровна никогда не сообщала, — он нас всех разбомбит. Немец все слышит!». И ее вытолкали, и она пошла по улице меж взрывов, и падали стены, горели пламенем дома, и все такое прочее.

Сын впервые услышал эту историю, когда уже учился в школе. Рассказывалась история не ему, но новопоселившейся соседке по квартире. Он, не придав особенного значения истории, запомнил ее скорее оттого, что был удивлен выражением лица матери и ее постоянной страстностью. Очевидно-таки те четверть часа, пока мать добиралась под бомбами (предположим, если даже они падали на соседнюю улицу) до другого бомбоубежища, были насыщены страстями до предела, ибо сквозь годы мать не забывала вспоминать этот эпизод. Сын ее не может без враждебности слышать песню «Сормовская лирическая». Особенно возмущают его слова «А утром у входа большого завода…». Вспоминали ли они, подлые трусы, козьи дети, у входа своего большого завода о вытолканной ими под бомбы похожей на татарку девушке с ребенком? Ни хуя, наверное, не думали. Эпизод этот заложил первый камень в здание антигуманизма, воздвигшееся в душе сына девушки. Реалистического антигуманизма, каковой следует понимать не как человеконенавистничество, но скорее как реакцию против сладкой любви к толпам, исповедуемой современной цивилизацией от Лос-Анджелеса до Владивостока. Толпа может быть диким зверем, если ее оставить без присмотра. Что ей дети, что ей младенцы… Типы, оказавшиеся тогда в бомбоубежище, очевидно, уж все или почти все умерли. Прекрасные наши рабочие. Я надеюсь, что они умерли в муках и судорогах.

К весне сорок четвертого наши освободили почти всю свою территорию и вошли «к ним». Отец в это время находился далеко на юге, в Ташкенте, был послан в военное училище. Рая, с годовалым сыном, явилась к бабке Вере в Лиски — небольшой городок в Воронежской области, он же — большая узловая станция, где пересекаются железнодорожные пути на юг и на восток. Он переименован в Георгиу-Деж после смерти румынского лидера и существует теперь с этим опереточным названием, и нежное «Лиски», то есть «Лисички», стерто с карт. Там-то, в Лисичках, между бабкой и женщиной сына произошло какое-то количество столкновений. Естественно, они и не могли поладить, ибо каждая желала влиять на Вениамина. Так как Вениамин отсутствовал, он быстро узнавал в Ташкенте то, чего ему недоставало, чтобы стать лейтенантом, женщины экзерсировали поля влияний друг на друге. Кончилось все большим скандалом. Вене пришлось забрать своих, ребенка и женщину, от матери. Автор предпочитает, не имея для объективного суждения достаточных сведений, остаться в благородной нейтральной позиции. Бог с ними, с матерью и бабкой. По поводу же матери, взятой отдельно, он позволит себе высказать предположение. Раиса Зыбина, ему кажется, оказалась волевой девушкой и тихо, но настойчиво захватила Вениамина. И одним из орудий захвата послужило рождение сына Эдика. То есть отец, кажется, не очень собирался жить с девушкой Раей, потому и не расписался с ней. Фотографии конца сороковых годов демонстрируют обаятельного молодого лейтенанта в более или менее фривольных позах, обняв дерево, бедро отставлено, как во фламенко, кажется, озабоченного чем-то иным, а не своей военной карьерой. Военная форма сидит ловко, аккуратно, ушита, и, о, невероятно, Вениамин очень следил за своими красивыми руками и лишь в конце пятидесятых годов перестал покрывать ногти бесцветным лаком! Лейтенант Савенко был франт.

Из училища он вышел с самым низшим возможным званием — младшим лейтенантом. Куда нормальнее было выйти лейтенантом. Если учесть, что он был прекрасным стрелком (сохранил твердую руку надолго и оставался чемпионом дивизии по стрельбе из пистолета до самого преклонного возраста), вспомнить о практическом знании электротехники (в самом начале пятидесятых годов сам собрал первый телевизор), записать в приход политическую грамотность его (впоследствии стал политруком и пользовался в качестве такового популярностью среди солдат и офицеров, что нелегко, должность собачья), то невольно напрашивается вопрос: почему при всех своих талантах он покинул училище младшим лейтенантом? Возможно предположить, Вениамина невзлюбило начальство училища. Но почему тогда он получил, несмотря на младшелейтенантство, ответственное назначение — послан был с мандатом, подписанным самим Лаврентием Павловичем Берией, ловить дезертиров в марийской тайге, толпы их обосновались в вышеупомянутой глуши? Очевидно, Вениамин плохо учился, пренебрегал занятиями картографией, или чем там, топографией, или баллистикой… А почему он невнимательно учился? Приходит на ум объяснение, с которым никогда не согласится Раиса Федоровна, всегда настаивающая на вечной любви и гармонии между нею и мужем (на «Поль и Вирджиния» варианте семейной истории), а именно: красивый Вениамин, поющий под гитару красивым баритоном романсы, был бабником. Не из тех вульгарных, широкомордых, знаете, типов, кто бегает за женщинами с килограммами конфет. Он не бегал за ними, он имел у них успех. Помимо, может быть, даже его воли. Однако иметь успех ему льстило, и он не отказывался. Женщины липли к нему. Доподлинно известно, что, например, у него была постоянная женщина в период ловли дезертиров в марийской тайге, и женщина эта вызывала у матери серьезную ревность. Отец даже переписывался с этой девушкой из города Глазова позднее. Возможно, он собирался жить с этой женщиной? Строил с ней планы… Однако воля Раисы Зыбиной, «татаро-монгольского ига», шаг за шагом прибрала его к рукам. Даже в самой этой кличке, данной Вениамином Раисе, содержится намек на характер их отношений, ибо «иго» — то, что навязывается насильно, против воли…

Под сенью девушек в гимнастерках

Рае было нелегко захватить отца (как видите, добрый десяток лет прошел, пока Вениамин решился войти в загс для регистрации брака), а отцу было удобнее ускользать от супружеских уз, поскольку армейская служба его протекала в атмосфере искусства. Электротехник явился в армию с гитарой. Наряду со способностями к электротехнике в нем был несомненный музыкальный талант, хороший слух, и он обладал великолепной гитарной техникой. В противоположность большинству современных недорослей с гитарами, знающих три аккорда, Вениамин умел исполнять сложные музыкальные построения (кумиром его был известный гитарист Иванов-Крамской). Обхватив гриф гитары длинными сухими пальцами, отец заводил что-нибудь вроде:

Тает луч пурпурного заката, Серебром окутаны цветы, Где же ты, желанная когда-то… Где, во мне будившая мечты…

«Учись играть, всегда будут любить девушки, — шутливо сказал он как-то подростку-сыну. — Давай я тебя научу, это легко!» Кажется, в тридцатые годы цыганщина не очень поощрялась, подумал сын. Кажется, она рассматривалась как «буржуазная отрыжка»?.. Однако что же за атмосфера была у них там, в родном городе отца, в Боброве, и потом в Лисках-Лисичках? Почему отец получился такой деликатный и такой… как бы это поточнее выразить… чувственно-трагический? Пытаясь мысленно глянуть в маленькие городки возле Воронежа, сын вспомнил, что это же земля прасола Кольцова, исконно русский поэтический плацдарм. Там, за самоварами, за кончиками косынки бабки Веры, не успевшей, но хотевшей «стать барыней», за бабкиным мизинцем, отставляемым при чаепитии, за фикусами, бегониями и геранями мелкой буржуазии рождались иногда вовсе незаурядные русские люди. Отец Вениамина Иван Иванович учился в одном классе с впоследствии знаменитым хирургом Бурденко…

Так что отец уехал в армию с гитарой. И, служа в армии, не перестал играть и петь. В конце концов эта боковая дорожка искусства привела его на должность «начальника клуба», самую странную армейскую должность, каковую возможно измыслить. Когда впервые отец стал «начальником клуба», сын сказать не может. Он помнит, что, когда он, сын, уже находился долгое время в сознательном состоянии, отец утерял должность начклуба, им стал его исконный враг «Левитин». Левитин этот (сын никогда так и не встретил его) представал ему из разговоров отца и матери большим злодеем, мифическим типом высоченного роста, чем-то вроде смеси Понтия Пилата с Полифемом. Каково же было его удивление, когда однажды отец принес домой фотографию: старший лейтенант Савенко и «Левитин» стояли рядом на сцене клуба. Слева от них находилась украшенная цветами трибуна, сзади — занавес, впереди — белый цветок в горшке. Оба улыбались, и Левитин поддерживал старшего лейтенанта под локоток. Левитин оказался… импозантным евреем, с крупным, морщинистым лицом. Он был старше отца или казался старше. То, что Левитин оказался евреем, почему-то поразило подростка. Вопреки твердому убеждению евреев, что все вокруг помнят о том, что они евреи, ни Эдик почему-то никогда не подумал, что носитель фамилии «Левитин» — еврей, ни родители его, говоря о кознях Левитина, о том, что он «подсиживает» Вениамина Савенко («Он подсиживает тебя, Вениамин!» — сказала мать убежденно, так как в тот момент Вениамин был начальником клуба), не упоминали его национальности. А кем был Левитин, когда отец был начальником клуба? Черт его знает! Из всех этих историй выясняется одно — что должность начальника клуба была хорошей должностью. И она переходила из рук в руки. Выбирали они, что ли, начальника? Отцу приходилось бороться с «хитрым Левитиным». Сын рано понял на примере отца, что бороться — не обязательно поносить и бить друг друга при встрече или не здороваться. Можно и улыбаться, взяв соперника под локоток. У каждого из нас, товарищи, есть в жизни свой Левитин. Иногда автору кажется, что его Левитин — это поэт Бродский…

Но с «Левитиным» автор забежал далеко вперед. Оставим его в покое и рассмотрим ряд фотографий еще военных годов. Фотографии пожелтели от времени и от того, что фотографическая техника тогда была говно… На фото в два, а то и в три ряда сидят и стоят участники самодеятельности дивизии. В первом ряду, нога на ногу, сапоги сияют, тоненький, в портупеях, погоны блестят, сидит его «папка». («Папка» называл он отца, когда был маленький и еще добрый.) Рядом с ним — девушка-баянист, за ней девушки с балалайками. В гимнастерках, пилотках, в армейских юбках и сапогах. Отец в центре группы на всех фотографиях, на него смотрят и по отношению к нему располагаются. Был ли уже тогда отец начальником клуба или еще просто организатором самодеятельности? Неизвестно. Но фотографий с девушками множество. Солдатки с баянами, солдатки без баянов, военные девушки эти все как на подбор «очаровашки». Выбирал ли их Вениамин, или они выбирались сами? На фото (большинство их затемненные, очевидно, самодеятельность размещалась или в очень зашторенных, закамуфляженных залах, которые невозможно было расшторить, или же в подвалах), несмотря на военную форму всех без исключения присутствующих, а может быть, благодаря ей, царит этакая атмосфера ночного клуба, какого-нибудь «Крейзи Хорс салуна» или «Распутина».

Можно себе представить, что мама Раиса, с ее характером, могла «вычистить» (как Сталин вычистил партию, а вдова Достоевского — его письма) из семейного альбома «неканонические» фотографии. Не может быть, чтобы у столь популярного лейтенанта не существовало фотографий, на которых он снят с одной девушкой. (А их в альбоме нет! Сохранились лишь групповые, с коллективом девушек.) Есть, впрочем, исключение. Он снят с двоюродной сестрой Лидией… Вот в каком обрезанном виде доходит до нас история, товарищи. Все апокрифы безжалостно уничтожаются, и нам достается урезанная, простая, как дважды два, версия. («Мы прожили в любви и согласии сорок четыре года», — пишет Раиса Федоровна… Семейная легенда вновь и вновь выставляется вперед, версия без изъяна, «Поль и Вирджиния». «Мама! — хочется воскликнуть автору. — Я знаю, что от вас с отцом правды не добьешься, ибо вы сами, оба поверили во введенную тобой правду, в узаконенный, единственный вариант семейного мифа. А мне интересен другой вариант. Это не разоблачение, но да, попытка ревизионизма, после твоей диктаторской чистки…»)

Много раз сын думал о том, что, может быть, его родители оказались друг другу вредны. Что отец его, чувствительный и мягкий («твой папа как девушка», — обронила как-то мать), должен был быть предоставлен его судьбе, и она сложилась бы более хаотично и менее счастливо, но куда более артистично… Мать его не была какая-нибудь там деспотичная Васса Железнова, жестокая и капризная, вовсе нет. В ней была ровная татарская сила, она умела ждать и равномерно затягивать. Она не схватила отца этаким налетом хищной птицы сверху, набросом… и птица, хвать, уносит добычу. Нет, она обтекла его, как островок, и потом поднимала уровень постепенно, пока островок не оказался под водой… Что сделано, то сделано. Однако порознь, с другими партнерами, их судьбы, может быть, сложились бы интереснее. Ибо, «захватив» отца, мать не знала, что с ним делать. У нее у самой не было достаточно честолюбия или особых планов для созданной семьи. Этот захват был самым большим делом ее жизни. Захватила, и стали жить. Да, в любви и согласии, но любовь и согласие во всех книгах — это конец истории, если пара не ставит перед собой никаких завоевательских, направленных против мира целей (из семьи направленных, вовне…).

Отец глядит с желтых фотографий, молоденький, со своими военными «очаровашечками», и те выглядят не хуже каких-нибудь американских актрис, нацепивших в эти же годы военную форму, не хуже Марлен Дитрих, предательницы немецкого народа. Пучки мощных русских волос выбиваются из-под пилоток девушек, отец улыбается.

Впоследствии Вагрич Бахчанян, служивший в армии художником именно при клубе, рассказал сыну Вениамина поподробнее о должности начальника клуба. Во всяком случае, в самом конце пятидесятых годов, когда служил Вагрич, эта должность была чем-то средним между массовиком-затейником и директором «красного уголка» на заводе. Капитан, управлявший Вагричем, был тихо и привычно пьян с утра до вечера и не перерабатывался. В его обязанности входило культурное оформление жизни солдат. При клубе были обязательные музыкальные инструменты, солдат мог явиться в клуб в отведенное ему на досуг время и играть на инструментах, если хотел. Существовала самодеятельность, приглашались артисты из внешнего мира. Кроме художника начальник клуба управлял киномехаником. Начальник клуба обязан был организовывать тематические вечера в день Советской Армии, и в день Победы, и в день Седьмого ноября. По Вагричу, выходило, что должность начальника клуба была «синекурой», как бы не бей лежачего, что в сочетании с приличной зарплатой делало ее соблазнительной. Потому так боролись за нее Левитин и Вениамин. И потому так страдал Вениамин, вдруг побежденный Левитиным и вынужденный стать политруком. Читать солдатам лекции о международном положении и выезжать с ними на учения в мясистую украинскую грязь было куда более утомительно. (Еще более застрадал Вениамин, и мать тоже, когда по каким-то невразумительным причинам ему пришлось сменить дивизию, и старший лейтенант вдруг обнаружил себя начальником конвоя, развозящим по Сибири заключенных. Насколько может судить сын, это был самый неприятный для отца период жизни. Возвращаясь через месяц из Сибири, отец ставил в угол чемодан и сразу же брал гитару, запеть свое неудовольствие службой. Он все более тяготился ею.)

Короче, должность начальника клуба являлась компромиссом между желанием лейтенанта Вениамина быть собой (а именно: быть в мире музыки, песен, девушек, концертов и представлений) и армией, в каковой он очутился случайно и каковую, может быть, из-за этого временного, удачного компромисса — «начальник клуба» — он так и не смог покинуть. Отец и мать часто обсуждали (позднее) проблему ухода из армии. «И что я стану делать без университетского диплома, Рая? — говорил отец. — Мне никогда не заработать таких денег, какие я получаю в армии. Что я, приемники пойду ремонтировать в лавочку?» (Он бы прекрасно справился. У него было даже больше, чем нужно, умения. Телевизор и даже глушитель, глушить радио соседей, выводящих «громкость до отказу», были на его счету, так же как и бесчисленные суперприемники.) Мать была из тех, кто выдержал бы стесненную жизнь без проблем. Но у отца не хватило решимости прыгнуть в неизвестность. Зря, заметим. Жизнь любит смелых…

Но возвратимся к желтым фотографиям и к жизни «под сенью девушек в гимнастерках». Исчезли все другие типы фотографий, никаких больше фотографий с электроникой, нет более телеграфных столбов или киноаппаратов, дружески обнявшихся с Вениамином, но только полуподвальная атмосфера военного секса. (Вдруг донесся из прошлого насмешливый, уже уверенный в себе голос матери, обращенный к отцу: «Которая из этих двух была твоя пассия?» — называлось имя. И смущенный голос отца: «Ну перестань, Рая, какая там пассия… Просто…» — «Ну да, как же, просто, и в клубе в тот вечер вы оказались вместе просто…») Фотографии не были подписаны, и сыну так и осталось неизвестным каждое место происшествия, хотя бы название города. А были эти снимки сделаны не в одном, но во множестве городов. Ибо молодого лейтенанта Родина посылала служить в различные города. Иногда он пребывал в «населенном пункте» (о, очаровательная терминология войны! Во множестве населенных пунктов не насчитывалось и половины довоенного населения) всего несколько месяцев. Изгнанные свекровью, за ним следовали и младенец с матерью. Доподлинно известно, что до того, как очутиться в Харькове, отец служил в Ворошиловграде, бывшем Луганске. Младенец уже очнулся, но отдельные вспышки сознания еще не слились в процесс сознания, потому они так и останутся вспышками среди темноты. В Ворошиловграде, ввиду ограниченности жилой площади, служебный кабинет отца был перегорожен пополам ситцевой занавеской. В то время как отец «служил» — то есть находился в кабинете, куда входили и откуда выходили его подчиненные и начальники, стуча сапогами, ребенок и мать находились за занавеской и, может быть, спали или тихо играли. Оригинальная военно-полевая жизнь, не правда ли? Вокруг дитяти были исключительно голенища сапог…

До Ворошиловграда они пожили в населенном пункте с очень немецким названием Миллерово (как этот населенный пункт называется сейчас, черт его знает) и еще на полудюжине временных кочевых биваков. Однако уже тогда определился кусок территории, за пределы которого семья не отлучалась: Донецкий бассейн. Левобережная Восточная Украина. Родителям его так и не суждено было выбраться за пределы этого куска территории, и они лишь в конце концов остепенились вместе со временем и прекратили вынужденное номадничество. (Или же остепенился и осел отцовский военный округ?) Сын их размахнулся широко, уже в 1954 году пытаясь сбежать в Бразилию, был пойман, но бежал снова и снова. В 1967‑м сбежал в Москву, а потом и вовсе так загулял по глобусу, что и вернулся бы в родные места, да только где они? Война ли тому виной и все послевоенные миграции, военная ли профессия отца, но нет у сына места, которое можно вспомнить как «дом», нет стен, которые можно было бы назвать своими. Так случилось, ничего грустного в этом нет. Натренированный с пеленок бежать, бежит он и бежит, и где обретет он последнее пристанище, неясно.

Иждивенцы

Первый пейзаж, удержанный памятью наконец очнувшегося младенца, был суров. Руины Харьковского вокзала были видны из окна комнаты на Красноармейской улице. Море битого, обугленного кирпича, даже еще не заправленное в заборы. Край моря огибала собой черная, никогда не исчезающая, вечная очередь. Аккуратно, затылок к затылку подогнанные женщины в платочках, старики с палками и дети образовывали эту темную артерию жизни, стремящуюся к одноэтажному продовольственному магазину, где при свете голой лампочки под потолком можно было обменять клочки бумаги, зажатые в руках, — «карточки», — на хлеб, масло и крупу. (Отсутствие абажура населяло помещение фантастическими гротескными тенями, и выглядело оно местом, куда слетелись сказочные птицы и сбежались вместе с реальными жителями Харькова кентавры и кентаврессы…) Перепоясанный портупеями синешинельный милиционер-старик в подшитых валенках похаживал вдоль очереди, и прошныривали, ругаясь в Бога, душу и мать, половинки людей, бюсты на деревянных постаментах, снабженных подшипниками, — первые «роллер-скейтэрс» в мире, — советские безногие калеки. Война отползла далеко на Запад и сдохла в столице немца, в Берлине. (Тут, камрады, автор уступает место покойному камраду Фассбиндеру, несколько кадров из фильма «Мэридж оф Мария Браун» дадут представление о том, что происходило в Германии, как вел себя побежденный немец и что чувствовал.) В Берлине русским пришлось принести чудовищную последнюю жертву Богу Войны. Армия Жукова пошла на город, нашпигованный миллионом тевтонских солдат, 16 апреля 1945 года и взяла его 30 апреля. В две недели боев сто тысяч русских солдат полегли там и двести тысяч солдатиков были ранены. Ни единый солдат союзников не погиб на берлинских улицах, на которые они получили доступ (после Потсдама) по разрешению Сталина. (Так что тот, кто хочет построить стену, подобную Берлинской, может позволить себе удовольствие за ту же кровавую цену.) Захлебнувшись кровью, еще через неделю война издохла.

Гордая собой, европейская «христианская» цивилизация дымила в мир развалинами. Заткнулись все воспеватели прогресса (увы, ненадолго) перед картиною подобного варварства. Немцы ли только были виноваты, или все приложили понемногу руку к производству идей и ситуаций, столкнувших народы в каннибальской грызне, поглотившей, согласно словарю «Петит Ларусс», 49 миллионов жизней? Сорок лет спустя обвиняют одних тевтонов. Но побежденных всегда легко обвинять. Всех. К тому же тевтоны, несомненно, виноваты больше.

Как бы там ни было, война издохла, перевернувшись брюхом вверх… Сожрав дедушку Федора и дядю Юру, так трогательно влюбленного в себя гиревика 19 лет. А отец остался жив. Быть живым молодым мужчиной в 1947 году на территории Союза Советских было уже большой удачей. Счастьем. Здорово было быть лейтенантом сразу после войны, и полковник Сладков, начальник штаба дивизии, храбрый боевой офицер, носивший шинель с бобровым воротником, бывший офицером еще в русской царской армии, удовлетворенно оглядывал строй своих орлов-лейтенантов и любовно останавливался взглядом на отце. Он был тонок и ловок — парень со старомодным именем Вениамин.

В здании на Красноармейской улице, чудом уцелевшей конструктивистской крепости из бетона, на первых двух этажах помещался штаб дивизии, а выше, на третьем и четвертом, жили члены семей офицеров, официально именовавшиеся в графах военных ведомостей как «иждивенцы». Интриги и любовь сотрясали серую приземистую крепость. Невзирая на карточную систему… Но автор забежал «поперед батьки в пекло», об интригах еще рано. Нужен еще один, хотя бы общий, план города.

Харьков занимали и освобождали несколько раз. В последний раз освободили на год и два дня ранее Парижа — 23 августа 1943 года. Освободив, обнаружили, что освободили развалины. По рассказам очевидцев, с балконов домов и с харьковских каштанов (преобладающая порода харьковского дерева) свисали странными плодами трупы мужчин и женщин. «Комиссаров, партизан и евреев…» Вопреки сегодняшнему взгляду на исключительную трагическую судьбу еврейского народа, на территории России евреям предоставлялось тевтонами скромное третье место. Выстроив пленных, тевтоны имели обыкновение командовать: «Комиссарэн, партизанэн, юдэн… шаг вперед!» С неевропейскими варварами тевтоны особенно не церемонились. Роскоши остаться вне игры харьковские жители не могли себе позволить, как позволяли себе парижские. Невозможно себе представить русских Кокто или Гастона Галлимара во фраках, посещающих прием немецкого коменданта, или назовем его послом…

Семья явилась из Ворошиловграда в Харьков в первых числах февраля 1947 года. Из кабины грузовика, Эдик у нее на коленях, мать с любопытством обозревала развалины. Множество вывесок «Перукарня» бросились ей в глаза, и она спросила шофера: «Здесь, должно быть, много хлеба? Столько пекарен…»

(О чем, естественно, могла думать голодная девушка-мать. «Голодной куме — хлеб на уме».) Шофер посмотрел на девушку с ребенком, ничего не сказал и только улыбнулся. Когда они доехали и мать спросила Вениамина (он трясся в кузове), почему в городе столько пекарен, отец объяснил со вздохом, что «Перукарня» — украинское слово, «мы ведь приехали на Украину, к хохлам, Рая», и обозначает — «Парикмахерская». Прически тогда носили очень короткие, стриглись часто, так что во множестве парикмахерских была прямая необходимость.

Двор штаба дивизии образовывали, сомкнувшись углом, два здания. Уже описанная нами поверхностно конструктивистская крепость и двухэтажное здание «санпропускника». Дабы в город не завозились отовсюду эпидемии заразных болезней и блохи, все приезжающие на вокзал обязаны были проходить санобработку, самих их мыли, а одежду парили и обрызгивали раствором карболки, чем приезжающие были недовольны, часто можно было слышать их крики. Приезжающие, тряся чемоданами, ругали «санпропускник», вещи воняли и порой бывали безнадежно испорчены. Прогрызанный в теле «санпропускника» длинный сырой туннель с кирпичными боками выводил на улицу Свердлова. На Красноармейскую выход был только из штаба дивизии (у дверей стояли, всегда наехав на тротуар, несколько трофейных «опелей» и американские мотоциклы «харлей-давидсон». Солдаты утверждали, что на самом деле владелец американской фирмы — донской казак Харлампий Давыдов, уехавший в Америку задолго до революции и ставший там миллиардером). Иждивенцы взбирались на свои этажи по крутой черной лестнице и могли выбраться из двора только на улицу Свердлова…

К стене «санпропускника» была пристроена импровизированная конюшня. Навес защищал нескольких лошадей от «атмосферных осадков». Телега с сеном постоянно стояла во дворе, воздев в небо оглобли. Лошади питались лучше и обильнее людей. Малышня — офицерские дети — с удовольствием кувыркались в сене, дергали лошадей за хвосты. Соседями конюшни была семья Соковых. Угнездившись в боку «санпропускника», всего лишь в двух комнатах, Елизавета Васильевна и Николай умудрились вывести одиннадцать детей! Елизавета Васильевна имела профессию «землеустроитель» и звание «Мать-героиня», ибо государство, которому нужны были дети, земля России обезлюдела и некому было ее устраивать, награждало мать, произведшую на свет десятерых детей, специальным орденом. «Мать-героиня», однако, не смогла уберечь одиннадцатилетнего Колю от частого несчастья тех лет: играя в развалинах с найденной гранатой, мальчишка лишился кисти руки, розовой культей кончалась рука мальчишки.

Ужас офицерских матерей — развалины — грозно молчали, лежа за заборами из свежих, сырых досок. Даже сейчас, спустя сорок лет, автор помнит лица этих досок, все сучки, их офицерские дети обожали обводить карандашами. Он помнит дактилографию этих шершавых досок лучше, чем лица любимых людей того времени. Почему, интересно? На досках жила в узорах волокон героическая эпопея, как на знаменитом байоннском гобелене рассказана история завоевания Англии герцогом Гийомом. Можно было часами тереться у заборов, разглядывая эпизоды борьбы карликов и титанов. Руки офицерских детей были в частых занозах. Сквозь щели просыпались во двор из развалин кирпичная пыль и куски кирпичей. Выбираться за заборы, бродить и играть в развалинах строго воспрещалось и до того, как Коля Соков стал инвалидом. В развалинах можно было найти сколько угодно патронов, гранат и любого оружия. Даже бомбы. У военных не хватало времени вычистить соседние лабиринты…

В один прекрасный осенний день по Свердлова пустили (это был праздник) трамвай! С появлением трамвая дети стали чаще наведываться в развалины. За патронами! Из патронов вытаскивались пули, а порох высыпался на рельсы! Это было великолепное развлечение, за неимением фейерверков. Пользуясь тем, что небольшой сквер треугольником располагался меж разветвляющихся в этом месте трамвайных путей, дети затаивались в сквере (собственно, это был лишь клочок территории, не предназначавшийся для публики, издержка топографии) и, улучив удобный момент, выскакивали, дабы осуществить свои преступные намерения. Осуществив, они располагались поудобнее и ждали жертву. Иногда малолетние злодеи перебарщивали и клали под колеса бедного калеки, только что отремонтированного от последствий войны, такое количество взрывчатых веществ, что бедняга подпрыгивал и зависал в воздухе. Пламя изрыгалось из-под колес, взрывы были такие, как будто на город опять напали немцы… Водитель, и кондукторы, и пассажиры выскакивали, яростные, пытаясь поймать малолетнюю шпану. Шпана с визгом бежала в родительский двор штаба дивизии, где, они знали, старшина Шаповал сидит на крылечке и не даст их в обиду.

Было много насекомых. Удивительные брюхастые зелено-изумрудные мухи прилетали из развалин и опускались на лошадиный навоз. С первым теплом каждой весною тянуло из развалин гарью и сладким, неприятным запахом. Запах этот старшина Шаповал, бывший как бы консьержем двора штаба дивизии (он жил в крошечном флигеле-сарайчике в глубине, у забора), объяснял, пугая детей оставленными в развалинах трупами фрицев. Немец назывался «фриц» или «немец», то есть немой, мычащий что-то на языке, который нельзя понять. Никто не называл «фрицев» германцами. Выйдя на Красноармейскую улицу рано утром или к вечеру, можно было увидеть колонну пленных фрицев, проводимых два раза в день на работу и с работы. Первое время офицерские дети часто ходили смотреть на фрицев, свистели, завидя их, и пытались запустить в фрицев осколками кирпича, если красноармейцы, охранявшие их, вдруг зазеваются, но вскоре это удовольствие потеряло новизну, приелось. Фрицы в обесцветившихся от времени шинелях выглядели вовсе не плохо, однако, наблюдая колонну небритых мужчин, покорно вышагивающих в сопровождении всего лишь нескольких послевоенных, юных красноармейцев с ружьями, было непонятно, как такой враг мог дошагать до самого Сталинграда и почти уже победил нас… «Ну, да русский человек разозлился наконец и врезал фрицу», — объяснил старшина-консьерж, разматывая портянку. Дело происходило на крыльце, вокруг сидела малышня и внимательно слушала старшину.

«А почему русский человек не разозлился сразу?» — спросил Ленька. Ленька был на несколько лет старше Эдика и большинства малышни и вообще-то не принадлежал к офицерским детям. Мать его работала официанткой в офицерской столовой на первом этаже и потому приводила Леньку на весь день играть с офицерскими детьми.

«Гэ-гэ, — засмеялся почему-то Шаповал. — Русскому человеку, чтобы раскачаться, время необходимо. Но уж если раскачается, тогда — держись, враг!» И, протерши жилистую, набухшую венами солдатскую ногу рукой (на этих ногах он дошел до Берлина), старшина стал аккуратно заматывать ее портянкой… Автор ясно, как из вчера, видит эту солдатскую ножищу, со скошенной в походах пяткой и скособоченными ногтями, белую, с синеватыми венами, и как ее, слой за слоем, накрывает размятая только что портянка. Другую с готовностью разминает в это время крошечная дочка «героя Кзякина», Настя. О Герое Советского Союза Кузякине речь пойдет дальше, сейчас же автор торопится закончить эту трогательную сцену на закате. Настя Кузякина с портянкой, садится солнце, малышня птичками расселась на трех высоких ступеньках, ведущих в хижину старшины. Старшина казался четырехлетнему Эдику дедушкой с усами. На самом же деле старшине должно было быть не более тридцати лет. В белой нижней армейской рубахе, в обязательных подтяжках, в выгоревших хаки галифе, ну, может, он выглядел чуть старше… Вместе со старшиной в хижине жила его жена-«казачка». Почему «казачкой» называли ее только, ведь и старшина Шаповал был донским казаком, непонятно. Возможно, старшинство в Шаповале перевешивало казачество. Отношения Эдика, подающего сейчас (они все хотели дружить со старшиной, мелкие льстецы, дружить с ним было выгодно) сапог старшине, с владельцем сапога были очень хорошие. Неизвестно, объяснялись ли эти отношения личными качествами четырехлетнего Эдика или служебным положением лейтенанта Савенко (предположим, что старшина в чем-то зависел от этого именно лейтенанта), но это были отличные отношения. Ему позволялось подавать сапог старшине! Испортились отношения, только когда старшина завел себе молодую овчарку, а казачка родила ему маленькую крикливую девочку. Но не с одним только ребенком Савенко расстроились у старшины отношения, но с большинством малышни, ибо все стали бояться большой игривой немецкой овчарки. А заимев своего ребенка, старшина, возможно, стал меньше интересоваться чужими детьми.

Он протягивает сапог старшине. Подогнув уголок рыжей портянки, старшина берет сапог… Вообще-то ему офицерские сапоги не полагаются. По уставу он не должен носить красивые, хромовые. Но в ситуации тех лет многое сдвинулось. Пошатнулась и дисциплина. И не только в этой дивизии, но и во многих других дивизиях. И во всей стране. Привыкшие к оружию, к относительной свободе фронта, к присутствию смерти за плечами, мужики того времени неохотно впрягались в старый довоенный ритм. Нелегко было сразу заставить военных, прошедших с оружием пол-Европы, опять быть смирными и послушными. К концу сороковых годов вооруженный бандитизм был на территории Союза Советских нормальным явлением. Именно поэтому Сталин ввел в 1949 году смертную казнь (Парадоксально, но все тридцатые и сороковые смертной казни в Уголовном кодексе не существовало.) С большим трудом к середине пятидесятых, отбирая оружие, стягивая все туже и туже солдатскую вольницу, вернули довоенное послушание.

Семейные моды

Запах портянок и сапог отца будет сопровождать его еще десяток лет. Голенища отцовских сапог будут сниться ему, юноше-поэту, в Москве… Несмотря на то что самому ему пришлось проносить солдатские сапоги лишь один сезон (когда работал строителем-монтажником), навсегда врастет в него убежденность, что мужчина без голенищ, без сапог — полумужчина. Что только с сапогами полное величие мужчины сияет всей окружающей гражданской братии. Офицерский сын, не взятый в армию по причине сильнейшей близорукости, он будет тайно оплакивать свою небоеспособность всю оставшуюся жизнь И это во времена, когда профессия солдата не пользуется никакой популярностью, но пользуется презрением. Тогда, сразу после Самой Большой Войны, солдат и тем паче офицер были в лихорадочной моде… Еще в 1944 году Сталин подарил выкатившейся в Восточную Европу, побеждающей своей Армии новую форму. Твердые сияющие погоны красиво увеличили плечи двадцатипятилетнего отца — лейтенанта. Плотно обтягивающий грудь мундир темного хаки со стоячим твердым воротником (к нему пришивалась изнутри полоска белой ткани) назывался «китель». Чистка пуговиц на кителе, так же как и пряжек и колец на ремне и портупеях, была обязательной и длительной операцией. Пуговицы, если перевернуть их, имели на тыльной черной стороне их тисненную в металле надпись «Чикаго, Иллинойс, Ю.С.» — они поставлялись Америкой по ленд-лизу. Едва ли не первый запомнившийся сыну Вениамина запах в его жизни был острый запах асидола — жидкости для чистки пуговиц. Пуговицы заправлялись, сразу несколько штук, в прорезь специальной дощечки, намазывались тряпкой, смоченной в асидоле, и, когда состав засыхал, надраивались щеткой до солнечного сияния. Соперничал с асидолом по интенсивности запах сапожной ваксы. Офицерские хромовые сапоги были скорее элегантным сооружением из семейства роялей, чем обувью. Они достигали офицеру до колена, изготовлены были из тонкой кожи. Голенища сапог, надраенные, отражали послевоенные руины, как зеркала. Сапоги должны были сиять все, от задников до голенищ. Военнослужащий, у которого были начищены только носы сапог (способ назывался «для старшины», жульничество заключалось в том, что старшина, проходящий вдоль строя солдат, мог видеть только носы сапог), был достоин презрения так же, как и неряха с тусклыми пуговицами. Немало часов провел Эдик со щеткой и гуталином, запустив маленькую руку по плечо во внутренность отцовских сапог, надраивая их (всегда добровольно!) ваксой, щеткой и — последний шик — с помощью куска бархата, «бархотки», до зеркального блеска. До чистки пуговиц его допускали реже, существовала опасность, что капля асидола, уроненная неуверенной рукой ребенка мимо пуговицы, попадет на китель или шинель. Над пуговицами часто трудилась мать… Когда отец уезжал в командировку, большую часть места в чемодане занимали щетки, бархотки, флакончики и банка с гуталином.

Короче, в запахе гуталина, асидола и портянок произрастал ребенок. И они останутся навсегда его предпочитаемыми запахами. Мужественность ассоциируется с ними. Запах табака отсутствовал. Отец никогда не курил. Не говоря уже о матери. Незримо и незаметно выкрещенный в военную веру, ребенок вырос, пересек столицы и континенты, но поймал себя на том, что ни разу не вышел на улицу, не вычистив сапог (сапоги, увы, не армейские)… Уместно сообщить тут об оплошности маленького человека, стоившей ему слез и стыда. Однажды ночью, встав писать, он вместо горшка, находившегося в дверной нише за занавеской, пописал в рядом стоящий отцовский сапог. Автору даже сейчас стыдно. Отец, впрочем, не обиделся и смеялся.

Брюки — сложнейшая конструкция, собранная из косо выкроенных кусков темно-синего сукна, относилась к семейству бриджей, но называлась почему-то «галифе». Отношение генерала Галифе, расстрелявшего коммунаров Парижа, к этому просторному в бедрах, оканчивающемуся трубочками штанин одеянию нижней части тела советского офицерства, неясно. На галифе пуговицы также были металлические, также родившиеся в «Чикаго, Иллинойс», но куда меньшего размера и плоские, черные. Чистить их не следовало. Автор уверен, что, появись сегодня галифе и кителя в магазине у Ле Халля, они были бы раскуплены в любом количестве за неповторимую оригинальность стиля.



Поделиться книгой:

На главную
Назад