Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ледяные ветерки понизу донимали Бобку до дрожи — не то что в прошлую зиму.

Ведь летом Мальчик заметил, что псу стало трудно влезать в конуру: перепрыгивая порожек, Бобка стукался теменем. Мальчик указал Хозяину, и тот спилил порожек до земли. Теперь же, когда прошло столько времени, Хозяин забыл, что у Бобки был уютный круглый вход в конуру; забыл и ничего утеплительного не устроил; не прибил хотя бы над входом войлочных полосок до земли, как у Вэфа на бочке. Может, потому, что у Бобки стал бы хуже служебный обзор из конуры.

Когда холодное продувание стихло, повалили густые безветренные снега, и дом, курятник, деревья, ближний видимый лес все время летели вверх. Бобке становилось волнительно, тревожно: как бы весь видимый мир не вознесся и не забыл бы его на цепи в самом низу огромных снегов. Бобка тихо скулил, чураясь непрошеных видений; заострял взгляд на снеге, чтобы остановить вечный улет окружающей тверди; а крупные снежинки провожал глазами до земли, убеждаясь в их пропадающей остановке.

После снегов ночное пространство становилось особенно прозрачным и черным, словно его начистили снежинки. Поднимался ветер, злее прежнего, постепенно завьюжил сугробом Бобкину конуру, немного погустела шерсть — и под ней теперь быстрее нагуливалось тепло.

Соседской псине Асте за хорошую службу прицепили на дверцу пружину, и ей там было хорошо — в обитой войлоком конуре. В дверце выпилили окошко для обзора и приделали туда стекло. И хитрюга Аста сама научилась оттягивать дверцу лапой.

К середине зимы надолго прояснилось, забылась озерная вода — там была снежная равнина. Сумерки надвигались рано; вскоре после прихода Мальчика морозная дымка скрадывала лес, и деревья сливались в темную полосу частокола с зубчиками верхушек; снежная гладь озера за забором тускнела, Бобка терял ориентиры прорубей и тропинок, взгляд его вяз и тонул там, и от слабости голодного ожидания он обычно задремывал — до наступления темноты. Просыпался с приходом Хозяина, подрагивал, ждал, когда принесут горячую похлебку с костями, от которой становилось тепло, бодро, иногда даже жарко. Хотя вскоре он остывал до прежнего равновесно-зябкого состояния, чтобы не отдавать много тепла морозу.

Ночи были долгими, хрусткими и прозрачными от неподвижной стужи; луна с вечера путалась в печных дымах, а к полуночи застывала четко и яростно, как напоминание о чужом, грозном, неизведанном мире, который она зрит одновременно. Бобка чуял, как огромно-одинокий светящийся глаз завораживает собой стайные полчища зверья, которого он не видел, но знал, что оно существует — может, сразу за сплошным частоколом леса, — знал настороженной шкурой и безотчетной памятью нюха, и лучше бы убрался с неба этот сосредоточенный зритель всеобщего плача, рыка и воя. Подолгу, не мигая, Бобка следил за ночным светилом, подавляя наваждение, напуганно, злобно повывал, с затихающим ворчанием закрывал глаза — но там, в безопасной тьме зрения, луна вдруг превращалась в жгуче-черный круг — как отверстие в логове, — и неясный свирепый оскал мерещился изнутри. Все телесное тепло на миг покидало Бобку.

Он крупно вздрагивал, вставал, встряхивая цепью, расправлялся, топтался немного в конуре и заново сворачивался на телогрейке — туже, теплее и безопаснее, чутче вслушивался в земные звуки; смотреть старался по окрестностям и понятным предметам, хотя глаза так и подтягивало устрашительной силой вверх — дальше всматриваться в луну, чтобы постичь ее главную суть на небе.

Потом он незаметно засыпал, угревшись мордой в своей успокоительной дремотной шерсти. Просыпался обычно под утро, в холод; поднимал голову — и люто шибало в разомлевший нос, так что невольно морщилась морда, слегка слезились глаза, индевели на морде редкие волоски, смазывая обзор. Кругом тихо сипело каким-то непонятным окружающим дыхом — или же это был шуршащий выдох самого Бобки?

Подолгу брехал соседский пес Мопед — осторожно, визгливо, боясь запустить в глотку много морозу. Бобка почти не водился с ним: Мопеда отвязывали редко и то по утрам — он и сам не просился. Но по его лаю и запахам, которые приносил с собой живший с ним во дворе Вэф, Бобка чуял, что Мопед трусоват, а лает больше для бодрости, непрерывно злясь на морозный шорох, как оса на стекло. Сам Бобка гавкал открыто, не боясь застудить глотку, — и лишь когда подходили к калитке или шарили взглядом по двору; а если помогал ветер, внюхивался, боясь ошибиться и, не признав знакомца хозяев, слишком отчужденно облаять, — тогда как Мопед охаивал всех подряд, в том числе и своих владельцев; лишь когда те открывали калитку, менял остерегающий лай на приветственный, будто признал сразу, а лаял от радости.

Зима тянулась долгой, снежной, скучной. От неудобной инвалидной жизни на цепи Бобка хирел, привык помногу дремать, уткнув нос в культю, а лето и станционная компания расплывались в его памяти как почудившаяся блажь.

По-прежнему он чтил Хозяина, не уставая ждать от него скупого внимания, бодрился от появления Хозяйки с дымящейся миской и по старой памяти скулил о прогулках при виде Мальчика. Но у Мальчика были свои зимние игры и местные приятели, они с кривыми палками гоняли на озере кругляшок или сигали с берега на санках, а медлительного Бобку с собой не брали.

Хорошо еще, изредка навещал Вэф. Он хлопотливо семенил от дыры в заборе по самочинно протоптанной тропинке. Лапы с волосяными книзу уширениями, будто утепленные тапочками, оскальзывались с бугорков в ямки. Уже издали он привечал Бобку грязно-белой лохматиной хвоста, а подбежав, осматривался, не заругаются ли Бобкины хозяева, вынюхивал новости Бобкиной еды и жизни. Бобка в свою очередь пронюхивал изменения в их местной округе, которые приносил на себе вольно отирающийся везде Вэф.

К концу зимы двор занесло на ползабора; навес, курятник и угловую будку захлобучило толстыми, оплывшими книзу пластами; стали глубже тропинки, и Капитон, выбегавший из дому просвежиться, скрывался в них с головой и с хвостом, которым он с зябкой чуткостью повторял все извивы своего гибкого тела, чтобы не касаться шершавых снегов. Пробежавшись по своим надобностям и удостоверив Бобку, — Бобке приходилось, медленно гремя цепью, вылезать навстречу и заодно самому разминаться, — Капитон возвращался к веранде, устраивался на чурбаке и, поджав лапки, опоясав их уютно хвостом, сонно грустил лениво-внимательными глазами, пока его не впускали в дом. Дома он появлялся в окне Мальчика, смотрел оттуда на Бобку почужевшими глазами; сидя боком, вдруг торчмя вскидывал голову, будто случалось чего (на самом деле ничего такого не случалось, либо сущий пустяк, вроде комочка снега с дерева), потом опадал, надолго ссутуливался неподвижным комом, обезнадеживая хмурые сумерки — как и Аста, с угрюмой упорностью высматривающая двор через свое окошечко в дверце, — что стремиться некуда, все доступное состоит из тропинок и неширокой вязкой дороги на их единственной улочке, и остается одно: ожидать чего-то более радостного.

Не меньше, чем от первого снега, взволновался Бобка, почуяв весну, хоть и ничего резко переменчивого не случилось. Чаще стал появляться из дома Капитон, и глаза его глядели внимательнее, чутче; солнце уже вставало до ухода из дома не только Хозяина, но и Мальчика; смягченные ветры несли с собой первые запахи оттайки; осыпались с елей комья угнетающего их снега, а снег потемнел, и постаревшая земля осунулась буграми ему навстречу. И как-то в тихий солнечный час после полудня, когда изредка срывались с крыши неслышные капли, оголился темный клочок под стеной сарая, где недавно кончилась поленница. Бобка определил землю нюхом, а потом и увидел и по памяти двух прошлых лет понял: нашествие снега-холода и пресной запаховой невнятицы проходит; скоро оплавится большая мокрядь, разморозится послойная память зимы — от последнего снега вспять до осени; а там — взгомонятся и шумно заживут птицы.

Все же случился один пугающий внезапностью звук — громыхнувшая лавина, — после чего стало окончательно известно: время зимы прошло, и земля тронулась к всеобщему потеплению. А был теплый, с долгим солнцем, день; такой тихий — что было слышно, как сам собой оседает и ухрумкивается снег, как с крыши вовсю уже сочатся капли. И вдруг — жестяная надвижка, шумно-шелестящая, близкая и панически нарастающая. Что это? Проревевшая в небе невидимая машина? Никогда ее Бобка не слышал так неожиданно низко. Что ли, вихрь ветра? — но так громко! И если хотя бы на деревьях были листья; или это гром, что бывает летом? Но почему не встревожилось заранее? В один миг Бобка напугался, неуклюже отпрыгнул к конуре, понял звук, увидел надвижку и успокоился. Оказывается, это сполз подтаявший пласт с жестяной крыши веранды. Значит, все, что копилось зимой, ухнуло разом — значит, невозвратимо. И Бобка не только успокоился — всколыхнувший испуг радостно растревожил его. Окружающее медленное пробуждение будто сразу получило толчок, а тихие звуки оттайки стали слышнее, чище и умиротвореннее.

А вскоре на улице, во дворе, у озера — кругом — объявились птицы, гомонящие и нахальные, будто это они, а не Бобка, караулили и сохранили за зиму двор с его крышей дома, парой печных труб, голыми и хвойными деревьями, прочим прилегающим имуществом, которое они теперь угнездяли и осваивали. Бобка гавкал на них от полноты нового, не испытанного раньше довольства, оттого что они — есть, снуют перед ним, эти большие вороны, сороки, грачи, прочие вздорные воробьи, что они оживили голые верха и закоулки, наполнили созерцание звуками, движением и общим делом единого соблюдения двора.

Позже он гавкал и на бестолковость галок: морозными утрами те прыгали, разогнавшись лапками, на прозрачные ледяные корочки, чтобы проломить их и добыть высмотренную под ними пищу. Что ж они, бестолковые, не вспомнят свой крепкий долбежный клюв? — бесился Бобка. А галки не понимали его; но от лая учтиво приседали, чтобы сразу взлететь, а удостоверив Бобкину цепь, продолжали спокойно хозяйничать: изворачивая головки, косили глазом на оттаявшие крошки и снова разбегались, чтобы тщедушной тяжестью проломить ледок.

Будоражила Бобку и весенняя жизнь Капитона. Еще не стаяли снега, а котовьи глаза его на крупной голове стали озабоченными, отрешенными от повседневных дел и возни с Мальчиком. Сидя на окне веранды или крыльце, он цепко поводил ушами на ближние и дальние шорохи, смекая свои сугубые подробности. Вечерами он исчезал за голым кустарником, а ближе к ночи кричал оттуда горестным чужим голосом — один, в паре или в целой компании, будто его, пару или весь их кошачий скоп истязает жуткий неслыханный зверь. Но чудовищный зверь представлялся Бобке невнятно, лишь одним подшерстным дыбом от раздираемого слуха — потому он не уверился в нем. А прислушавшись к переливчатым воплям и поддержав непрерывно брешущего Мопеда своим озадаченным лаем, он вдруг смутно пересознавал, что вовсе это не от боли воет Капитон, а, что ли, наоборот — от истомы нутряного желания? — а может, уже сладостного достижения…

От криков Бобка сам волновался, темная неизвестность кошачьей жизни манила его; хотелось тут же разобраться и пресечь ее нагло вопящую самостоятельность. Когда же вопли слышались рядом, у забора, да истошно натягивались и резко вдруг обрывались и Бобка различал бега, жгучее фырканье, суетливый Капитонов подвыв — он ревновал к этой жизни, сам чуял в себе ползущую истому, хотел, освободясь с цепи, найти ей утоление. Но тут Бобке чудился грохочущий сдвиг вагонов, звонкие замасленные колеса, и оголенно вдруг ощущалась забытая за зиму культя. Тогда он зло, остервенело гавкал от путаницы своих ощущений, чтобы только покрыть лаем кошачьи страсти.

После ночи кусты просвечивались солнцем, ничего завлекательного там не было, лишь остатки шершавого снега. Являлся, как ни в чем не бывало, Капитон, изнуренной походкой, лишь слегка отряхивая лапки; хотя глаза его дышали зрачками, темным отмщением и запасом неутоленности. На веранде кот вспрыгивал на стул, под ласковую ладонь хозяев, сразу же под ней замурлыкивал, урча все громче, распущенней, до хрипа — как мясорубка, задавленная мясом, — и тут же с утомленным шкварчаньем смежал, будто гасил, свои крапчатые глаза. Потом он просыпался, до изнеможения, расстилаясь, потягивался, с подволакиванием задних лапок, вспоминал про еду, тут же требовал ее, а съевши кус мяса и залакав его молоком, становился медлительным, вялым и, угнездясь на уютной вмятине круглого стула, снова засыпал, причем голову разворачивал ушами вниз, чтобы подмять их и не отвлекаться дневными звуками.

К вечеру отдохнувшие глаза Капитона опять чужели, а седые мохнатые ушки зыркали по сторонам, подозрительно что-то соображая, — и вскоре он опять исчезал.

Впервые Бобка понимал разницу между своей привязной жизнью и вольным существованием Капитона. Он упрекал Капитона скулением, сердился, что тот теперь сам по себе — ночными тайными интересами, не подтверждает дружбу, не садится хотя бы днем в солнцепек рядом на чурбаке сообща чего-нибудь примечательного созерцать; или не глядит, как бывало, подолгу врозь от него, приятельски остерегая тыл дворового обозрения.

Но прошла ранняя весна, и утих, присмирел Капитон, стал прежним, хотя Бобка постиг, что тот дружит с ним второстепенно — по успокоении от главных удовольствий.

Снег везде осел, ссохся с грязью и под ней истаял, даже в долгой тени под крышей веранды, где его ухнула целая горка. Днем Бобка терпел прилив забытых желаний, а в поздние прохладные сумерки — непонятную грусть, щемящую горло так, что иногда он стесненно скулил. Стало тягостней одолевать службу, хотя культя не болела уже и не мерзла. Песьи голоса вокруг подтверждали его настрой, лай соседей звучал часто и изнывающе, а приблудные одиночки, пробегавшие иногда за забором, возбуждали бурный интерес.

Однажды днем довелось наблюдать пару: соседку Асту и маленького Шматка. У Асты, видно, пробудилась охотка, она стала озабоченной, плохо отвечала за территорию — и Бобка услышал разницу: при встрече хозяев пролаивала двор небрежно, ее лай обрывался растерянным тявканьем, — и теперь вот выбралась на прогул. Первым наткнулся на нее Шматок; в одиночных бегах он отбился от станции и рыскал удачу в их приозерном поселке, — здесь летом наезжало много людей со снедью. Завидев Асту и унюхав ее сучью пору, Шматок игриво подпрыгнул на лапках. Он поовивался вокруг нее, снова и снова вытягиваясь на цыпочки, чтобы убедиться в своем везении. Аста, одуревшая от внезапной охотки, приняла Шматка всерьез. Она отвечала на его заигрывания легкими покусами, а откуснувшись, подолгу перенюхивала уличные метки, позволяя ухажеру растревоживать себя далее.

Когда они в очередной раз пробегали мимо Бобкиного штакетника и Аста на миг остановилась, Шматок наконец воспрянул смелостью. Тут только Бобка и уяснил смысл их совместных бегов: вот что, оказывается, — в остервенелой доселе Асте проснулась самка… Запутанный клубок ощущений подкатил к горлу, и он громко взлаял. Он злился на парочку, что она глумится обоюдной охоткой у его забора, и хотел еще большего ее приближения, чтобы донюхать и на что-то решиться. Он отлаивал коротышку Шматка от недостижимой цели — тому впору целиком пробежаться под брюхом Асты — и бесился, что ошейник мешает доказать, что это он, Бобка, в самый раз для Асты. Отчаянно погавкав, Бобка натягивал цепь и, сжав уши, чтобы пригасить непрерывное тявканье Мопеда, прикрыв глаза, чтобы не отвлекал возмутительный вид Шматка, весь обращался в нюх. А вновь учуяв вероломную разнеженность соседки и плюгавую распаленность ее ухажера, медленно, задом, отступал и гавкал — ревниво, скандально, долго.

Безысходный лай возбудил Бобкину память. Далекой прошлой весной он впервые прибился к своре. Сука была палевая, гладкая, с широкой мордой и темным чепраком на спине, а над глазами — ярко-рыжие подпалинки. Домогались ее, видать, не первый день; кобели чуяли, что вот-вот она должна уступить, и клокотали горлом, каждый на свой лад и риск. Мелкие кобельки вели себя молча. Верховодил тут Рыжий, самый крупный бродяга, прокармливающий большое тело силой и наглостью: когда ему не бросали из окон поезда, он отбирал съестное у других псов. Сука уже начинала ему покоряться; безотчетное веление подсказывало ей, что щенки от Рыжего будут способнее к жизни и с ними меньше будет хлопот. Но, молодая, непривычная, она все упрямилась, надеясь, что он отгонит суетливых кобелей.

Иногда Рыжий удушал себя хрипом, растравливая ярость на очередного соперника. Лишь Понурого он побаивался, рычал на него учтиво, чтобы, во избежание тяжелой драки, тот к суке не подходил. И Понурый, уяснив четкие клыки Рыжего, не лез, но выжидал, надеясь на случай. Он осознавал свой одышливый возраст, свои гнилые зубы, затупленные долгими костьми; да и губы его висели как тряпки, и не хватало злобной силы на морде, чтобы поддернуть их для внятного обнажения клыков.

В такой обстановке и застал их Бобка, чем усилил озабоченность Рыжего в устережении суки. Первый же Бобкин обнюх, дозволенный Рыжим, обошелся подкусом: сука сразу обернулась и взвизгнула, что она не потерпит постороннего ухажерства. И тогда Рыжий оттер Бобку плечом, заведомо дрожа губой, обращенной в его сторону. Бобка отступил, признав, что Рыжий выше его на половину овчарочьих ушей.

Но дальше обстановка изменилась — на Бобкину удачу. Сейчас, наблюдая Асту со Шматком и изредка прикрывая глаза, чтобы перемучить в себе ревность, Бобка припомнил, что, когда он присоединился к своре, она рыскала в тающей низине под насыпью среди голых кустов. Но не успел он определиться в своре, как к станции подъехал и остановился поезд, полный проезжими людьми. Свора во главе с сукой потянулась туда, но, приблизившись к насыпи, все увидели, как с другой стороны накатывается товарняк — длинный скучный поезд с вагонами без окон. Свора скучилась перед ним в ожидании. Жаркая, тяжкая голова товарняка приближалась — под ней проминались рельсы со шпалами, а сквозь стекла смотрели два человека, — как вдруг псы дернулись от испуга. Это грохнул выстрел охотников, идущих от леса. Они, видно, разрядили ввысь последний патрон из ружья, чтобы, может быть, заодно попотешиться над дворняжьей свадьбой. Кобели кинулись врассыпную, и Бобка тоже. Но в следующий миг он заметил, как сука и один из мелких кобельков подались прямо в ту сторону, куда смотрели до выстрела: на невысокую насыпь и перед наезжающим товарняком — дальше к станции. Бобка мгновенно переключил сгусток испуганных сил в их сторону. Он едва прошмыгнул перед колесами гуднувшего тепловоза, и все трое пробежали мимо колес населенного поезда, мимо вокзального здания, мимо ждущего автобуса, и дальше через лужи пустыря на главную улицу. Издерганная вниманием и оглушенная выстрелом, сука бежала долго. Бобка быстро оттер от нее незначительного кобелька, а вскоре и пресек всякие надежды.

И началось долгое Бобкино ухаживание за палевой сукой, приятное само по себе и желанное настолько, что Бобка забыл и про свой двор со службой, и про хозяев, и про вечернюю похлебку. Они миновали каменные дома главной улицы, где было небольшое оживление людей, покрутились немного у пустынного рынка и задней двери гастронома и устремились дальше. Бобка оглядывался, но оставшиеся за длинным поездом кобели не появлялись: то ли у них, напуганных выстрелом, пропало желание и перед съестным поездом вспомнился вечный голод, то ли товарный поезд долго не останавливался, и потом Рыжий не смог пронюхать следы мокрых лап на раскисшей земле. Палевая увлекла Бобку за собой до окраины и дальше в перелесок, где местами еще держался шершавый снег. Но к себе она не подпускала, помня главенствующее обхаживание Рыжего; она лишь не противилась, что Бобка сопровождает ее.

Ближе к сумеркам Бобка стал навязывать ей себя — хваткого и проворного.

Привыкая к Бобке, Палевая все же искала на земле следы утерянного Рыжего, но на станцию не возвращалась, боясь новых выстрелов. Они обежали стороной небольшое поле с частыми проблесками воды в канавках. Посреди ночи отдыхали на склоне мелкого оврага, где местами подсохла трава, сморенная от зимних морозов. Они и сами сморились на ней, прижавшись спинами.

Пробудившись, сука положила на Бобкин бок свою широкую смирную морду. Со свежим рвением Бобка стал навязываться, и холод живота сразу покрыло теплом.

Но Палевая все бежала дальше. Везде был смерзшийся мокрый снег, старый и колкий, или хрусткий ледок, или комковатая неприютная земля.

В рассветных сумерках они наткнулись на насыпь железной дороги и потрусили вдоль нее в сторону станции. Теперь Бобка бежал рядом, не возобновляя попыток, довольный одной лишь верностью их долгого совместного бега. Он внюхивался в запахи, которые интересовали суку, и вслед ей отфыркивался от подозрительных и неприятных. Они перебежали асфальтовую дорогу, которая сама пересекала железнодорожные пути; в том месте стояла обитаемая будка с одиноким человеком и слышались равномерные короткие звоны, будто вместе с человеком засел большой грозный сверчок с огненными мигающими глазами. Уже остались позади первые домики среди голых садов, когда они наткнулись на глухой забор. Подниматься на насыпь дороги они не стали — там опасно прогрохотал поезд, — а нашли пролом.

За забором оказалась территория со складами. Они пробежали вдоль эстакады; было тихо, сухой асфальт, и никого из людей. Они замерли бок о бок в неподвижности, слушали дальние шорохи пробуждения, ожидая, когда объявится для тепла солнце. Но раньше солнца Бобка ощутил тепло от трепетавшего бока Палевой. Он приник к ней в напоминании себя, но она увернулась, правда, ничуть не злясь, а лишь неведомо ища чего-то. Под одним настилом она увидела тюк рассыпанного мелкого тряпья, бросилась туда, прилегла и схватила в зубы первый же попавшийся лоскут. Бобка прыгнул за ней на мягкую кучу, припал вниз мордой, торопясь поднять ее. Но она не собиралась вставать, а обернулась к нему и сдавленно, озорно зарычала сквозь тряпку. Тогда Бобка и сам прилег против нее и ухватил зубами свободный конец, чтобы отобрать. Они принялись с увлечением теребить и натягивать тряпку, дергаясь головами.

Бобка чувствовал усердную мокрую пасть Палевой, ее близкое дыхание, но не отвлекся: сейчас был важнее лоскут и тайный толк его отбирания. Несколько раз они роняли его, но, даже впопыхах затоптав лапами, каждый раз отыскивали в ворохе именно его — темный, усеянный белыми точками, зажеванный лоскут, который внезапно связал их, назло дерганому стремлению каждого единолично овладеть им.

Палевая первой потеряла интерес. Она вдруг разжала челюсти, вскочила и пустилась от Бобки наутек. Но не успел Бобка отреагировать, как она, завернув по крутой дуге, так же быстро вернулась к нему — вернулась, чтобы с ходу припасть перед ним мордой и снова со всех лап броситься в круговой галоп. Так она пробежала перед озадаченным Бобкой еще и еще раз, пока он не понял ее встречного завлечения. Тогда он и сам вскочил, следя за ее очередной поспешной петлей. Но на этот раз она не вернулась. Над забором выглянуло солнце, и, застигнутая его лучами, она прижмурилась и усмирилась на месте. Она грелась в предчувствии, устав сопротивляться желанию. И Бобка угадал ее миг ожидания…Вскоре весь утренний четкий мир стронулся, поплыл в Бобкиных глазах; склонив ниже голову, он отрешенно прикрыл их…И неведомая сила скруглила ему спину, словно гнула его обратно в дощенячье положение — в состояние невнятной блажи, где нет болей, страхов и забот…

Но вскоре их увидели одинокие утренние люди, проникающие на работу через дыру в заборе. Бобка растерянно заметался на месте, а сука, визжа и упираясь, хотела откусить его от себя. Но чем круче она изгибалась, тем сильнее охватывал его болезненный жомкий плен. Первые два человека прошли мимо со своими сумками, лишь посмеиваясь, а третий с размаху пнул между ними — видно, усмотрел смущающий людей срам.

Оба — Бобка и сука — тоненько, с надрывом взвыли, чем сильнее растравили человека. Он не разобрал, кто из них кто — кто кобель, кто сука, — и стал винить обоих по очереди подкованной кирзовой ногой. Раздерганно крутясь, Бобка достиг забора и пролез в дыру, а сука не смогла переступить задом через перекладину. Человеку в сапогах стало неудобно бить, его отозвали на работу, и больше никто не появился.

Они еще постояли, растерянно тоскуя, и вскоре сила наказания ослабла и избавила их друг от друга. Не мешкая, они разбежались по разные стороны забора, не перенюхавшись на прощание, едва оглянувшись.

Тогда Бобка сразу зализал, успокоил себя — и зла не помнил. Но, по возвращении домой, Хозяин больно потрепал уши за ночное отсутствие, так что Бобка повинился сухим скрипучим скулением…Не помнил и теперь, когда отгавкивал Шматка от Асты, беспамятно хотел повторения той единственной услады, в которой чудесно растворяются все уныния и тяготы существования.

Между тем Аста постепенно остервенилась. Она всерьез цапнула Шматка поперек взгорбленного хребта, чтобы тот прекратил свои бесполезные приставания и зря не корябался когтями. Но Шматок не мог остановиться. Теперь Бобка смутно понимал, что у крохотного Шматка есть свой собственный распаляющий жар — для него не меньший, чем для самого большого кобеля, — что и крохотному Шматку хочется самозабвенного утоления.

Вскоре прибежал от озера Вэф, чапая по мокрой земле волосяными тапочками лап, — и Шматок отстранился от Асты, хотя Вэф его не прогонял. Вэф исполнил весь положенный порядок: полюбопытствовал, удостоверился, слизал с Асты следы чужого ухаживания и окропил ближайший столбик своей самостью. Вновь подойдя к Асте, он учтиво лизнул ее в уголок пасти, огляделся и махнул Бобке хвостом, потом еще раз лизнул — и сник. Стоя подле Асты, он ждал, когда объявится давнее желание, опресневелое от долгой житейской робости, — так что Бобке не пришлось лаем портить с ним дружбу. Пока Вэф ждал, рассеянно перенюхивая Астины интересы, прибежал еще один кобель, вольный прихарчеватель со станции. Тот вначале уважил Вэфа как вожака, может, долго отирающегося подле Асты, может быть, и близкого к покорению, но вскоре разобрался в ситуации, отрычал в сторону так и не проявившегося Вэфа и еще дальше — Шматка, и вскоре все четверо, с замыкающим Шматком, отправились за Астой в сторону станции.

Вернулся Вэф скоро, часто дыша раскрытой пастью. Он поутешал Бобку своим закомпанейским присутствием на его замкнутой территории, даже полежал рядом, выкусывая блох на растревоженном теле и после темной густоты шерсти жмуря на солнце свои черные доброчтимые глазенки. Когда же Бобка тщетно извернулся к своим грызущим мучителям между лопаток (раньше он доставал их, широко, крепко расставив все лапы), Вэф услужил и ему: простриг своими резцами всю холку до спины. Нагостившись, ушел в свою бочку — отдыхать от лишних волнений.

Но Бобка, не в пример Вэфу, не успокоился. Что-то затомилось у него внутри навстречу весеннему теплу и не хотело уходить обратно в равновесие существования. Ночью он слышал, как вернулась Аста. Случайным порывом донесло смесь станционных отметин и знакомых кобелей. Аста возилась в своей конуре, ухаживая за собой, тихонько скуля, — и Бобкина тяга затомилась еще сильнее.

Все последующие дни он просительно гавкал и повывал, пока Мальчик не увидел, насколько пес захирел — даже цепь как следует не натянуть, — и не отпустил его днем с ошейника.

Бобка похромал по улице, восстанавливая в памяти соседей и познавая на столбиках залетных чужаков. Дворняги за штакетником и далее породистые псы за глухими заборами склочно облаивали его медленный скок. Бобка сильнее закивал головой, пуще разгоняя свой инвалидский бег. Когда он допрыгал до конца улицы, передняя лапа у него подкашивалась и от судорожного кивания ныла шея. Мальчик, сопровождавший Бобку на велосипеде, увидел, что он и без лапы вполне устойчив, увлекся с соседским сверстником и укатил вместе с ним.

Бобка уже устал, и тянуло назад в конуру — на отдых, на успокоительный привычный обзор. Но, с другой стороны, его манила станция и компания давних знакомцев; манила настолько, что забывалась ущемительная память в культе. И, передохнув, он терпеливо попрыгал за любопытным разнообразием жизни.

Добравшись до трухлявого пня на обочине, от которого начиналась тропка, он хотел привычно свернуть, но вдруг затомился чего-то и присел. На него напало сомнение. Раньше он всегда бежал тропкой — так ведь короче! Что же теперь?

Может, просто устали лапы. Бобка полежал у пня, пока не перестало шуметь дыхание, и, насторожив нюх, попрыгал по тропке. Вначале он услышал, а увидев, сразу вспомнил: ручей! Вот оно что — быстрое течение, валуны… Вода стремилась высокая, перехлестывая островочки камней. Бобка не стал даже примеряться к прыжку, а сразу попрыгал вдоль ручья к мостику.

На станции бездомная свора сама пришла к нему на платформу, где он лег, свесив язык. Псы признали Бобку по запаху, но каждый подходил перезнакамливаться, как к новичку, а Понурый подолгу смотрел в сторону прихода поезда и оборачивался к Бобке, привыкая, потом присел рядом.

Дважды прогремели проходящие поезда, и оба раза Бобка вскакивал и упрыгивал подальше от путей. Псы вздрагивали вместе с ним и озирались по сторонам, не понимая Бобкиной паники. Тогда Бобка доверился им и перестал пугаться, хотя культя все еще поджималась от тяжелого грома колес, пока куцый двойной перестук хвостового вагона не затихал вдали.

Вскоре подошел населенный поезд с окошками, началась обычная суета проезжих людей. Взрослые мужчины трусили в домашней одежде к лотку у вокзального здания; вышло несколько тучных теток в шалях, их чемоданы посередке были окручены пояском.

Вдруг к Бобкиным лапам свалился кусочек колбасы. Бобка понюхал, но, перед тем как есть, поднял глаза: из вагонного окна глядело умильное лицо девочки, болезно прихватившей зубками губу. Не успел Бобка облизаться после колбасы, как прилетел со стороны вагона пирожок, затем куриные косточки в свертке с целыми крылышками. Пирожок летел косо и упал перед Бичом; тот решил, что ему — и сразу съел. Сверток рассыпался между Бобкой и Понурым, и Понурый подобрался к косточкам, лишь убедившись, что Бобке перепал новый кусочек колбасы — на этот раз копченой, старой, с плесневелым налетом. Начали собираться вокруг Бобки остальные псы, те, что еще до прихода поезда потеряли к нему, долго лежащему на месте, интерес и уныло, почти без толку попрошайничали у других вагонов. Теперь они увидели, что вагон с хорошим угощением Бобка угадал верно. Окружили Бобку и некоторые проезжие люди. Они крикнули в окошки соседних вагонов, и оттуда принесли еще разной недоеденной снеди и даже целую костистую рыбку.

Так для Бобки началась вторая, помимо дворовой службы, жизнь — едовая жизнь на станции. И она стала регулярной, как только сам Хозяин заметил его там: ведь он каждый день уходил куда-то в ту сторону работать. Он велел Мальчику отпускать Бобку ежедневно, чтобы тот больше бегал, много ел и стал бы на трех лапах сильным и ловким; но и наказывать его, если задержится.

Вначале было неловко, Бобка стеснялся, как если бы его оставили лежать в гастрономе, где много шаркающего народу и недосягаемой еды, — но потом свыкся и являлся к дневному поезду как на необходимую службу. На платформе, обычно у середины поезда, где больше людей, он ложился, скрестив перед собой лапы, всегда культей вверх, и весь его горестный и достойный вид говорил, что он пострадал здесь, на железных путях, и, как потерпевший, требует теперь возмещения. Вставать или доползать до еды почти не приходилось: хватало и того, что падало рядом. А той еде, что пролетала мимо, станционные бродяги не давали пропасть, — и даже Рыжий учел Бобкину инвалидность, не смея отбирать его законное подаяние.

С первых же дней на станции Бобка озаботился тягой какого-нибудь приятного знакомства. Незабываемая кобелья возня вокруг Асты и воспоминания о прошлой весне подталкивали его. Он принюхивался к каждому незнакомцу на станции; иногда, не дожидаясь встречной прыти, приближался к нему сам, но все были кобели, сами озабоченные разнообразием жизни и лучшей едой. Суки изредка учуивались издали, но, пока Бобка допрыгивал до них, там уже вился кобель быстролапее его, а то и целая свора, причем Бобку, видя его шаткость, оттесняли теперь и соперники помельче. Вначале Бобку подмывало тут же наказать неучтивца, но с первым же подскоком он осознавал свою слабую инвалидскую силу. Осознание вызывало смутную глухую боязнь, топорщилась на загривке шерсть, но чтобы соперник не подметил его растерянности и не бросился трепать его, Бобка угрюмо, угрожающе рычал. С каждой новой сукой отправлялись в изнурительные бега. Бобка поначалу держался в хвосте, даже иногда соперничал, но всегда потом отставал…Однажды, уже поздней весной, когда наконец и озерная вода проступила сквозь лед, Бобке суждено было встретить свою прошлогоднюю подругу. На окраине станции, по возвращении домой, он вдруг учуял запах, обеспокоивший память. Запах был в компании с другими, и Бобка пошел по следу, все сильнее возбуждаясь. Следы были свежие и вскоре привели на мусорную свалку, где дымила всякая ветошь. Бобка заглядывал сюда редко, как пес, имеющий свой призор — конуру и положенную похлебку.

Как-то раз, в жаркую пору, он вывалялся в протухшей селедке. Тогда ему стало приятно в резкой пряности, к тому же притихли блохи, — но дома Хозяин наказал, перед каждым пинком поднося к носу свою домашнюю селедку, чтобы Бобка понял, за что, и через битье навеки раскаялся. И Бобка запомнил, впредь чурался свалок и помоек, а если и валялся на любимых запахах, то не слишком густых.

Теперь он пошел между кучами отбросов и вскоре увидел суку и трех кобелей; один был чуть меньше него, остальные и вовсе незначительные. Приблизившись, Бобка заволновался — неужели это она, его первая, единственная сука? Такая же палевая, с темным чепраком… А когда она обернулась к нему после знакомства широкой мордой, Бобка узнал ярко-рыжие подпалинки над глазами. Он завилял хвостом как старый знакомец — что, встретив ее, он вспомнил давнее время жизни. Но Палевая его не признала; после Бобкиных щенят у нее, как видно, успели народиться и другие, осенние; они-то и затмили ее память.

Мелкие кобельки почтительно разошлись, но средний уступать не стал. Он был юркий и дерзкий, остроухой породы, но не овчарочьей, а мельче, со светло-рыжей спиной и белым пушистым подгрудком. Чуть освоившись, Бобка рыкнул, давая знать, что пусть он инвалид, но потому, может, и озлобленный и знающий, а может, и со скрытым преимуществом. Но Остроухий не оробел, крутое колечко его хвоста не распустилось, не легло между ног. Он, правда, отскочил, но протяжно заворчал нутром, что он не сдался, а только оценивает Бобку и его скрытое преимущество. Тогда, ущемляя свой гонор, Бобка сам приблизился и удостоверил его. Тот опять не струсил, на знакомство ответил небрежно, при этом злостно повел ноздрями, а на заплясавшие под Бобкиной губой зубы предъявил свои, — хотя и не решился нападать на инвалида с его неуточненными силами. Бобка счел себя победителем — ведь во время обоюдо-равного огрызательства он был ближе к суке. Он расслабил губу и подался в сторону Палевой — ухаживать. Та исследовала новости свежесваленных куч. Бобка стал терпеливо помогать ей, подолгу останавливая нюх на обтрепавшейся человечьей одежде, на заскорузлых ботинках: быть может, Палевая вспомнит кого-нибудь из знакомых людей, живших в этих старых одеждах, а через память запахов — и его, позабытого Бобку…

Сука перебирала нюхом человеческий хлам и как будто не замечала его. Что-то внутри него, не уверенное в удаче долгого преследования, так и подмывало скорее подсуетиться, но Бобка сдерживался; он пока терпеливо сопровождал ее.

Остроухий упорно следовал за ними; не отставали и двое кобельков. И как только Палевая делала быстрые перебежки, — как только Бобка отставал, Остроухий оказывался рядом с ней и сводил на нет Бобкины старания.

В азарте преследования Бобка едва не попал под колесо машины, привезшей мусор. Палевая, завидев ее при въезде на свалку, побежала встречать.

Остроухий с кобельками сразу двинулись за ней, вновь оставив Бобку позади.

Когда Бобка допрыгал до машины, та вдруг стала поворачивать, отрезая его от остальных, уже перебежавших на другую сторону. И тут, перед надвигающимся колесом, в Бобкино возбужденное тело вошло смятение. Ведь он усердно стремился вперед, и прежний толчок веления в лапах подстегивал: успеем! Но одновременно вмешалось нечто другое; Бобка не ведал, откуда оно, это сомнение, не давшее ему упредить машину единым махом. Он только ощутил, как чутко заныло у него под загривком, отчего он вздрогнул и на миг остановился.

Мгновенная паника сковала его, и вся сила, назначенная на следующий прыжок, сгустилась в сердце — оно отчаянно затрепетало, как захваченный в зубы мускулистый зверек.

И тут Бобка ощутил новое — незнакомое — веление. И не веление даже — не постоянно готовое в теле, в каждом бугорке мышц ожидание команды от зрения, слуха и нюха, а иное — от томительной неуверенности в груди — как yточнение главного порыва. Как какая-то поправка.

Но ощутив эту поправку, Бобка не подчинился ей, и не потому, что был захвачен бегом, а потому, что чуткий тик уточнения был слабым, и Бобка превозмог его. После мгновенного замешательства он пустил скученные лапы вперед. Но пересек опасную ширину машины медленней, чем было уверено тело.

Хорошо, что машина дрогнула, тормозя, и резиновое колесо задело Бобкин хвост, которым он подхлестнул себя в отчаянном, но не очень прытком рывке.

Забеспокоившись, что в перебежках он может совсем отстать, Бобка в этот раз поспешил. Едва отдышавшись, он приластился к давней своей подруге. Та была безразличной и увертывалась от его неловких прикосновений.

Он оттолкнулся от земли раз и другой, но в намаянной, нетерпеливой лапе не хватило силы для покорения… Не ощущая на боках подчиняющей власти лап, Палевая поняла, что Бобка слаб, а может, робок, и забеспокоилась. Лишь раз Бобка одолел свою усталую тяжесть, — но Палевая, озадачившись его костистой разнолапостью, сбросила и на все остальные попытки огрызалась.

Остроухий, наблюдая Бобкины старания, все смелел, приближался и на следующей перебежке занял его место. Бобка присел отдышаться, потом еще некоторое время бежал за ними, садясь в отдалении и изнывающе скуля. Вскоре он увидел, как Палевая стала покоряться Остроухому — более резвому, умелому кобелю. И тогда Бобка тихо, часто залаял — так часто, что его лай от ожесточенности слился в глухой подвыв, а распаленная шкура в паху подтянулась пристать к спине в стремлении вытеснить угнетающий безвыходный жар…

К началу лета, когда Мальчик уже не уходил утром из дома с сумкой на спине, они с Хозяйкой собрались уезжать. Мальчик потрепал Бобкин лоб, Хозяин вынес из дома чемодан и упитанную сумку, и они все уехали на машине в сторону станции. Вернулся Хозяин поздно, от него издали доносило водкой, но Бобка обрадовался, что он тоже не уехал.

Хозяин не позволял Бобке распускать горячую преданность к себе. Он и раньше гулял с ним редко, в последний же год совсем перестал; а когда однажды на станции Бобка отыскал его, то он, гневный от посторонней работы с другими людьми, прогнал инвалида прочь. Но без Хозяина Бобке стало бы бессмысленно и пусто — как, наверно, Капитону без Хозяйки и Мальчика.

В первые дни Капитон чурался еды, искал глухой уединенности и ночевал в подполе. Потом привык, чаще приходил дружить к Бобке, ищуще, бесшумно отирался у ног Хозяина, когда тот ел под навесом. Хозяин опускал вниз ладонь, и она действовала на Капитона притягивающе. Пружинисто вытянувшись на лапках, он влеплялся в нее бодливой головой, прижав уши, чтобы их не помять. Глаза его заливало сонной одурью, вдоль спины катался гибкий горбик, изнемогающий без ласки. Когда Хозяин снисходил ладонью до спины и рассеянно проводил ею от головы к заду, Капитон резко вскидывал хвост, чтобы остановить ускользающую со спины ладонь — как бы требуя повторить.

Ластился, видно, Капитон и к приходящей к Хозяину женщине, хотя Бобка и не видел, потому что Хозяин всегда заводил ее домой и в окнах она не появлялась. Сам Бобка собрался вначале обгавкать чужого человека, чтобы и Хозяин понял: в дом его, пусть и с ним самим, входит чужая, и мало ли что.

Но Хозяин заворотил Бобку мордой в конуру и дал пинка, чтобы тот не оглашал вечернюю тишь.

А ночью, пока Хозяин запирал дверь, а женщина прошла по дорожке вперед, Бобка учуял, что она уносит с собой частицу чего-то хозяйского — от нее доносило его присущим духом. Бобка зарычал в конуре, не выдержал и сорвался на гавканье — ведь, может, Хозяин и знать не знает? Но Хозяин, как оказалось, знал: он крикнул Бобке, что уже осведомлен и чтобы тот зря не разорял себе горла. И Бобка замолк; лишь, скаля морду, клокотал горлом, потому что не мог усвоить: как же это чужая женщина уносит с собой что-то сугубо Хозяиново? — то, что позволительно лишь Хозяйке.

Бобка делал вид, что смирился с волей Хозяина, и теперь, завидя его приближение с женщиной, сам упрыгивал в конуру.

По изначальному велению Бобка одобрял любое действие Хозяина. И так было всегда. Но в последнее время он все чаще стал озадачиваться от некоторых поступков Хозяина. Хотя бы: почему тот привозит кирпичи по ночам, когда темно и колеса тележки то и дело съезжают на грядки? Да еще гасит свет на веранде. Днем Бобка видел в той стороне начатое большое строение; его собирали у озера приезжие люди из таких же кирпичей. Может, в темное время, когда прохладнее, Хозяину легче тащить оттуда тяжесть? Но почему от него несло так же густо, как если бы он долго работал на грядках?… От недоумения у Бобки ползла тяжелая немота в затылке, перетекая в шею. Ощущение уже было знакомо: теперь оно сопровождало всякий импульс веления — как уточняющая поправка. Но в случае с кирпичами поправка — или что-то схожее с нею — ощущалась Бобкой отдельно, без всякого веления. Просто, сидя перед конурой, он смотрел, как Хозяин закатывает тележку внутрь, и из ближнего к конуре угла сарая слышалось, как кирпичи с сухим звоном похрюкивают один по другому все выше и выше — видно, Хозяин решил натащить их полный сарай, — а дощатая стена гулко отзывается, когда они упираются в нее.

Следующую загадку Бобка уже немного прояснил — хотя и не старался. Он многое видел сам, и от сопоставлений терпел в затылке досужее осознание. Было это в день возвращения Хозяйки с Мальчиком, когда вездесущая зелень прибрала не только весеннюю голь — в траве уже потонул весь стареющий под заборами хлам.

Лицо у Мальчика как-то изменилось, взгляд стал отвлеченным; он уже меньше обрадовался Бобке, только по-хозяйски пошлепал его по темени, сказал: «А-а, Бобчик…» Ближе к вечеру пришли соседи, владельцы Асты. Сидели все под навесом, ели, разговаривали над новыми вещами и одеждами, которые показывала Хозяйка, — особенно женщины. Мужчины отвлекались бутылкой, обнося ею мелкие стаканы и выпивая, а когда женщины ушли с одеждой в дом, то стали петь и удовольственно посмеиваться, а владелец Асты — тот просто гоготал, как бодрый гусь, и лицо его напитывалось поросячьим оттенком. Лицо у Хозяйки стало, наоборот, суровым, когда они позже вышли из дома, а соседская женщина, осторожно ворочая глазами, ей что-то договаривала. Бобка еще приметил, как на груди ее нового платья болтнулась на нитке картонка — оттого, что она наклонилась к Хозяйкиному уху.

Когда же соседи ушли и вскоре стемнело, Бобка услышал из открытой форточки хозяев приглушенную ругань, а среди слов разобрал одно, хорошо ему известное, — Хозяйка сердито повторила его несколько раз: «Уйди!» — и еще что-то ругающее, и снова: «Уйди!», так, что даже сам Бобка заугрюмился и ушел на всякий случай в конуру. Вскоре разговор оборвался на самом громком месте, и из дома вышел Хозяин, обнявши матрас. Он ушел с ним на лежанку под навесом, долго там возился, угомоняясь, но Бобка слышал, что он не уснул, а бодрился огоньком своего курева. Посреди ночи поднялся ветер, захлопала толь на конуре и брызнул косой дождь. Первые капли потревожили на лежанке Хозяина, и он опять в обнимку с матрасом пришел к средней двери сарая, что была между Бобкой и свиньями. Потом Хозяин вкрадчиво прошел на веранду; его голова, едва различимая в свете дальней лампочки, рывками опустилась вниз (там была в полу дверца погреба), скрылась ненадолго — и вскоре обратными толчками поднялась. Снедь и бутылку Хозяин унес в сарай; оттуда чурлюкало в наполняемой кружке, и донесло тем сортом водки, который напоминал протухшую кухонную тряпку. От неурочного напоминания еды у Бобки растревожилось в животе, и Хозяин об этом догадался. Он вышел из сарая и положил псу кое-что поесть: кусочек сала, рыбную голову и банку чуть отдающих мясом, расковырянных консервов. Хозяин посмотрел, как Бобка проверяет нюхом пищу, как ест, как, круто извернув шею, терпеливо хрустит рыбной головой, прижав ее к земле обмозолившейся культей, — и вдруг присел возле него, легонько похлопал его по темени и погладил. Пахло от Хозяина тем же, чего поел Бобка, но все было густо пропитано водкой. От неожиданной ласки Бобка заневолился; ему стало приятно, но смущение комом запершило в носу, не давая ему сомлеть; он раз и другой чихнул, осклабился и, чтобы угодить, робко лизнул непривычную Хозяинову руку, пахнущую застарелым табаком, — и отчего-то ему вдруг стало не по себе; может, потому, что Хозяин нарушил порядок привычной суровости…

На другую ночь Хозяин снова пришел в сарай, снова покормил Бобку тем же, чем закусывал сам, но котлета, которую он кинул для начала, оказалась вымоченной в водке. Бобка озадачился, но, чтобы не сердить Хозяина, съел котлету — проглотил одним кусом, отвращая губы. Он смутно припомнил, что противный запах водки какой-то странной зависимостью связан с последующим удовольствием. И действительно: удовольствие вползло в Бобку в виде туго разлитого внутри тепла — и в лапах тоже. Ему стало хорошо, как будто все части в теле обрели наконец свое лучшее место. Теперь он сам привалился головой к Хозяину; тот понятливо похлопал его по темени и ушел укладываться.

Бобка остался в приятном одиночестве, ощущая, как мягкими клубами ворочается в нем блаженство. Ему показалось, что вот сейчас можно побежать обеими парами уверенных лап — быстро, ловко, как раньше. Он невольно подался грудью вперед, удостоверив подушечками пальцев твердь земли, чтобы оттолкнуться, и уже напрашивался прежний ладный перебор лап — как вдруг почудилась мусорная машина, ее воняющий бензином передок, едва не наехавший на задние лапы. В груди томительно затукало от забытого испуга, затукало, забило мелкой телесной дрожью; напомнился всегдашний провал под культей. Бобка смятенно заскулил, сел на землю и прикрыл глаза, переживая гул в голове. Затем он снова ощутил, как там, выше горла, под теменем возникает какое-то сгущение, как оно движется по шее в тело и гасит прежне-привычный толчок в лапах. И тут, обратив морду к Хозяину, курившему перед сном на чурбаке, Бобка и догадался, что тот ночует в сарае не по своей прихоти, а от Хозяйкиного осерчания, что она выгнала его из дома, — может, оттого, что к нему приходила чужая женщина и уносила из дома что-то непозволительное… А Бобка-то вначале понял, что это сам Хозяин, недовольный Хозяйкой, ушел из дома самостоятельно ночевать.

И вскоре ему пришлось примириться, что вместе с поправками к велению — как бы в продолжение к ним — в нем стали возникать и отвлеченные осознания.

Которое утро подряд солнце нащупывало Бобкин глаз. Темень сна рассеивалась багровыми клубами — в сплошное алое тепло, и Бобке нехотя осознавалось, что в забытьи предутреннего бдения он опять не лег мордой в дальний угол конуры.

Осознание позлило немного и отпустило, и Бобка понежился в уюте дремлющего веления — старого доброго веления, не тревожившего его по утрам. Ему не хотелось просыпаться, ощущать скребущее самоволие поправок, путаницу сомнений, сорный шум памяти — до сухого истощения в затылке, — будто там все время сверлил настырный червячок, разрыхляя привычную твердь велений. Не хотелось нарушать тихого блаженства неведения и телесного растворения в нем.

Но вскоре солнце легло и на второй прижмуренный глаз, и Бобка зашевелился просыпаться. Отвлекаясь от ночных осознаний, он свежими глазами оглядел двор.

Куры уже бродили в загоне, перековыривая землю и изнывающе квохча. Одна из них вдруг поспешно закряхтела, как под наскоком петуха, но это Хозяйка отобрала ее в курятнике. Бобка заметил, как она ощупала курицу сзади, провалив палец в пух и ненадолго замерев. Курицу она не бросила, как предыдущую, а понесла ее к чурбаку. Значит, начинался большой день, когда Хозяин с утра будет дома, придут его знакомые приятели, а к летнему жильцу наедут посторонние городские люди.

На веранде, в прохладной тени Капитон отирался на столе у аквариума, интересуясь живностью. Оказывается, Мальчик забыл накрыть воду железной сеткой. Теперь кот запустил туда лапку и, растопыренно шаря ею, следил за рыбками то сверху, то сбоку. Высмотрев удобный момент, он пришлепывал лапку к стеклу и дергал ею вверх. После нескольких пустых дерганий из воды наконец вылетела рыбка. Бобка знал, что Капитон не ест аквариумных рыбок, — мелкие и жесткие они, без всякой мякоти, — но любит играть ими, зорко перебрасывая с одной лапки на другую и стоя на задних, как человек, да еще надкалывает когтями, чтобы они живее и волнительней выделывали собой серебристые колечки. И сейчас Капитон внимательно, чтобы было дольше, проследил донизу свое удовольствие, а увидев, что рыбка еще играет, хотел наддать ее со стола для нового цопкого сопровождения. Хотя охота Капитона развлекла Бобку, он все же осудил кота за ее зряшность сдержанным одиночным гавком. Услышав Бобку и оглянувшись, Хозяйка с курицей в руке пронзительно крикнула в открытое окно. Вышел квелый со сна Мальчик; обнаружив на полу рыбку, стал ругать убежавшего Капитона.

Хозяйка положила куриную головку на чурбак, и курица затянула взгляд кожицей, не желая видеть топора. Потом, уже отскочив на землю, она торопливо раскрыла глаза. Ее усеченное тело дергалось в Хозяйкиных руках, выжимая из себя лучик крови. Освободив одну руку, Хозяйка бросила голову Бобке. Голова стукнулась об землю между его лап. Бобка не торопился; он отступил. Верхний глаз курицы все еще косился в сторону чурбака. Вдруг раскрылся клюв и высунулся острый язычок; может, голова хотела крикнуть, но в ее горле тихо прошипело сквозняком — и глаз тогда успокоенно, насовсем затворился. Бобка понюхал, помолчал над головой и потом бережно схрустел ее, тяжело кося взглядом на Капитона, уже сомлевшего в тиши кустов.

Хозяйка стала ощипывать курицыно тело. Зная, что до еды еще долго, Бобка ушел за конуру, в тень. Там он различил тщедушную тропку от соседского забора, едва видимую в забвении выросших трав…

Вэф исчез в середине лета. Седовласый сосед кричал его за дворами: «Вэфа! Вэфа. Вэфа…» — и голос его пустел от безнадежности, сходя на кашель:

«Гах-гах-гах», — будто сам он потерянно гавкал, вторя Вэфу в ночном одышливом лае. А через несколько дней Седовласый поднял бочку и, отодрав тряпичные полоски, приставил ее к углу дома на давнее место. Бобка и сам озаботился пропавшим Вэфом, потому что, стронув бочку, Седовласый вскрыл затхлую память на месте его жилья.

В тот же день, по возвращении со станции, Бобку потянуло искать Вэфа в той стороне, куда тот убегал в жаркую пору, а однажды завлекал с собой и Бобку.

Обегая заросли, Бобка прочесал поперек ветра много раз, забирая все глубже в чащу. На опушках он взбегал на пригорки и поверх поземного марева уточнял местность. Но вскоре опушки кончились, не стало на земле освещенных пятен и лес сомкнулся в сплошную тень.



Поделиться книгой:

На главную
Назад