Марина и Сергей Дяченко
Преемник
Пролог
Мальчик сидел за сундуком, где пахло пылью. Портьеры, прикрывавшие окно, поднимались над ним, как массивные пыльные колонны; в луче солнца кружилась, растерявшись, белесая бабочка-моль.
За окном бряцало железо и топотали копыта. За окном говорили «враги» и говорили «война»; здесь, в доме, были отец и мать, домашние и надёжные, как эти столбы солнца, подпирающие потолок…
Но старика он боялся. Старик был чужим и непонятным; в его присутствии даже родные люди казались не такими, как прежде. Мать и отец не обращали на сына внимания — будто старик был тучей, заслонившей от мальчика солнце. Они тоже боятся старика — зачем же отдавать ему ЭТО?!
Мальчик плакал и слизывал слёзы. Та вещь… Та замечательная вещь. Неужели её больше не будет? И не будет праздников, когда, вытащив её из шкатулки, мама позволит ему — в награду за что-нибудь — одним только пальцем ПРИКОСНУТЬСЯ? И смотреть, смотреть, и следить за солнечным зайчиком на потолке…
Они говорили — что-то о ржавом пятнышке, которого, кажется, всё-таки нет. И ещё о войне; мальчик представил себе целый лес копий, узкие флаги, раздвоенные, как змеиные языки… Очень много красивых всадников, и приятно пахнет порохом… И его отец всех победит.
Но почему старик только молчит и кивает?!
Мокрым от слёз пальцем мальчик рисовал на сундуке злые рожицы. Его ругали, когда он рисовал злых. А теперь он с особым удовольствием выводил косые, с опущенными уголками рты и нахмуренные брови: ну и отдавайте… ну и пусть…
А потом золотая вещь блеснула на чужой ладони, на длинной ладони старика; тогда мальчик не выдержал, с рёвом выскочил из своего укрытия, желая выхватить игрушку и не в силах поверить, что на этот раз его каприз окажется неутолённым…
— Луар!!
На щеках матери выступили красные пятна; что-то строго говорил отец — но мальчик и сам уже пожалел о своём порыве. Потому что старик посмотрел на него в упор — долгим, пронзительным, изучающим взглядом. Странно ещё, как штанишки остались сухими.
По дну прозрачных, будто стеклянных глаз пробежала тень; кожистые веки без ресниц мигнули. Мальчик съёжился; старик перевёл взгляд на его мать:
— Вы назвали его в честь Луаяна?
За окном грохотали кованые сапоги, и грозный голос выкрикивал что-то решительное и командирское. Старик вздохнул:
— Когда один камень срывается с вершины… Всегда остаётся надежда, что он угодит в яму. И лавины не будет. Мы надеемся. Всегда.
Мальчик всхлипывал и тёр кулаками глаза, и цеплялся за рукав отцовой куртки — а потому не видел, как удивлённо переглянулись его родители.
Старик печально усмехнулся:
— Твоё семейство по-прежнему мечено, Солль. Судьбой.
Мать испугано вскинула глаза; отец молчал и держался за щёку, будто бы мучаясь зубной болью. Старик кивнул:
— Впрочем… Ничего. Ерунда. Забудьте, что я сказал.
Лишь когда за старцем закрылась дверь, к чувству утраты прибавилось ещё и облегчение.
Тёплая ладонь, в которой целиком тонет его рука. У тебя будет много других игрушек. Не грусти, Денёк.
Глава первая
…Мы успели-таки! Счастье, что городские ворота захлопнулись за нашими спинами — а могли ведь и перед носом, недаром Флобастер орал и ругался всю дорогу. Мы опаздывали, потому что ещё на рассвете сломалась ось, а ось сломалась потому, что сонный Муха проглядел ухаб на дороге, а сонный он был оттого, что Флобастер, не жалея факелов, репетировал чуть не до утра… Пришлось завернуть в кузницу, Флобастер охрип, торгуясь с кузнецом, потом плюнул, заплатил и ещё раз поколотил Муху.
Конечно же, под вечер ни у кого не осталось сил радоваться, что вот мы успели, вот мы в городе, и здесь уже праздник, толкотня, а то ли ещё будет завтра… Никто из наших и головы не поднял, чтобы полюбоваться высокими крышами с золотыми флюгерами — только Муха, которому всё нипочём, то и дело разевал навстречу диковинам свой круглый маленький рот.
Главная площадь оказалась сплошь уставлена повозками и палатками расторопных конкурентов — в суровой борьбе нам достался уголок, едва вместивший три наши тележки. Слева от нас оказался бродячий цирк, где в клетке под открытым небом уныло взрёвывал заморенный медведь; справа расположились кукольники, из их раскрытых сундуков жутковато торчали деревянные ноги огромных марионеток. Напротив стояли лагерем давние наши знакомые, комедианты с побережья — нам случалось встречать их на нескольких ярмарках, и тогда они отбили у нас изрядное количество монет. Южане полным ходом сколачивали подмостки; Флобастер помрачнел. Я отошла в сторону, чтобы тихонечко фыркнуть: ха-ха, неужто старик рассчитывал быть здесь первым и единственным? Ясно же, что на День Премноголикования сюда является кто угодно и из самых далёких далей — благо, условие только одно.
Очень простое и очень странное условие. Первая сценка программы должна изображать усекновение головы — кому угодно и как угодно. Странные вкусы у господ горожан, возьмите хоть эту потешную куклу на виселице, ту, что украшает собой здание суда…
Праздник начался прямо на рассвете.
Даже мы маленько ошалели — а мы ведь странствующие актёры, а не сборище деревенских сироток, случались на нашем веку и праздники и карнавалы. Богат был город, богат и доволен собой — ливрейные лакеи чуть не лопались от гордости на запятках золочёных карет, лоточники едва держались на ногах под грузом роскошных, дорогих, редкостных товаров; горожане, облачённые в лучшие свои наряды, плясали тут же на площади под приблудные скрипки и бубны, и даже бродячие собаки казались ухоженными и не лишёнными высокомерия. Жонглёры перебрасывались горящими факелами, на звенящих от напряжения, натянутых высоко в небе канатах танцевали канатоходцы — их было столько, что, спустившись вниз, они вполне могли бы основать маленькую деревню. Кто-то в аспидно-чёрном трико вертелся в сети натянутых верёвок, похожий одновременно на паука и на муху (Муха, кстати, не преминул стянуть что-то с лотка и похвастаться Флобастеру — тот долго драл его за ухо, показывая на мелькавших тут и там в толпе красно-белых стражников).
Потом пришёл наш черёд.
Первыми вступили в бой марионетки — им-то проще простого показать усекновение головы, они сыграли какой-то короткий бессмысленный фарс, и голова слетела с героя, как пробка слетает с бутылки тёплого шипучего вина. Худая, голодного вида девчонка обошла толпу с шапкой — давали мало. Не понравилось, видать.
Потом рядом заревел медведь; здоровенный громила в ярком, цвета сырого мяса трико вертел над головой маленького, будто резинового парнишку, и под конец сделал вид, что откручивает ему голову; в нужный момент парнишка сложился пополам, и мне на мгновение сделалось жутко — а кто их знает, этих циркачей…
Но парнишка раскланялся, как ни в чём не бывало; медведь, похожий на старую собаку, с отвращением прошёлся на задних лапах, и в протянутую шляпу немедленно посыпались монеты.
Южане уступили нам очередь, махнув Флобастеру рукой: начинайте, мол.
Ко Дню Премноголикования мы готовили «Игру о храбром Оллале и несчастной Розе». Несчастную Розу играла, конечно, не я, а Гезина; ей полагалось произнести большой монолог, обращённый к её возлюбленному Оллалю, и сразу же вслед за этим оплакать его кончину, потому что на сцену являлся палач в красном балахоне и отрубал герою голову. Пьесу написал Флобастер, но я никак не решалась спросить его: а за что, собственно, страдает благородный Оллаль?
Оллаля играл Бариан; он тянул в нашей труппе всех героев-любовников, но это было не совсем его амплуа, он и не молод к тому же… Флобастер мрачно обещал ему скорый переход на роли благородных отцов — но кто же, спрашивается, будет из пьесы в пьесу вздыхать о Гезине? Муха — вот кто настоящий герой-любовник, но ему только пятнадцать, и он Гезине по плечо…
Я смотрела из-за занавески, как прекрасная Роза, живописно разметав по доскам сцены подол платья и распущенные волосы, жалуется Оллалю и публике на жестокость свирепой судьбы. Красавица Гезина, пышногрудая и тонкая, с чистым розовым личиком и голубыми глазками фарфоровой куклы пользовалась неизменным успехом у публики — между тем все её актёрское умение колебалось между романтическими вскриками и жалостливым хныканьем. Что ж, а больше и не надо — особенно, если в сцене смерти возлюбленного удаётся выдавить две-три слезы.
Именно эти две слезы и блестели сейчас у Гезины на ресницах; публика притихла.
За кулисами послышались тяжёлые шаги палача — Флобастер, облачённый в свой балахон, нарочно топал как можно громче. Благородный Оллаль положил голову на плаху; палач покрасовался немного, пугая прекрасную Розу огромным иззубренным топором, потом длинно замахнулся и опустил своё орудие рядом с головой Бариана.
По замыслу Флобастера плаха была прикрыта шторкой — так, что зритель видел только плечи казнимого и замах палача. Потом кто-нибудь — и этот кто-нибудь была я — подавал в прорезь занавески отрубленную голову.
Ах, что это была за голова! Флобастер долго и любовно лепил её из папье-маше. Голова была вполне похожа на Бариана, только вся сине-красная, в потёках крови и с чёрным обрубком шеи; ужас, а не голова. Когда палач-Флобастер сдёргивал платок с лежащего на подносе предмета, брал голову за волосы-паклю и показывал зрителю, кое-кто из дам мог и в обморок грохнуться. Флобастер очень гордился этой своей придумкой.
Итак, Флобастер взмахнул топором, а я изготовилась подавать ему поднос с головой несчастного Оллаля; и надо же было случиться так, что в это самое мгновенье на глаза мне попался реквизит, приготовленный для фарса о жадной пастушке.
Большой капустный кочан.
Светлое небо, ну зачем я это сделала?!
Будто дёрнул меня кто-то. Отложив в сторону ужасную голову из папье-маше, я пристроила кочан на подносе и набросила сверху платок. Прекрасная Роза рыдала, закрыв лицо руками; видимое зрителю тело Бариана несколько раз дёрнулось и затихло.
Палач наклонился над плахой — и я увидела протянутую руку Флобастера. Менять что-либо было уже поздно; я подала ему поднос.
Какая это была минута! Меня рвали надвое два одинаково сильных чувства — страх перед кнутом Флобастера и жажда увидеть то, что случится сейчас на сцене… Нет, второе чувство было, пожалуй, сильнее. Трепеща, я прильнула к занавеске.
Прекрасная Роза рыдала. Палач продемонстрировал ей поднос, строго посмотрел на публику… и сдёрнул платок.
Светлое небо.
Такой тишины эта площадь, пожалуй, не помнила со дня своего основания. Вслед за тишиной грянул хохот, от которого взвились с флюгеров стаи ко всему привычных городских голубей.
Лица Флобастера не видел никто — оно было скрыто красной маской палача. На это я, признаться, и рассчитывала.
Прекрасная Роза раскрыла свой прекрасный рот до размеров, позволяющих некрупной вороне свободно полетать взад-вперёд. На лице её застыло такое неподдельное, такое искреннее, такое обиженное удивление, которого посредственная актриса Гезина не могла бы сыграть никогда в жизни. Толпа выла от хохота; из всех шатров и балаганчиков высунулись настороженные лица конкурентов: что, собственно, случилось с привередливой, ко всему привычной городской публикой?
И тогда Флобастер сделал единственно возможное: ухватил капусту за кочерыжку и патетически воздел над головой.
…Едва выбравшись за занавеску, Гезина вцепилась мне в волосы:
— Это ты сделала? Ты сделала? Ты сделала?!
Флобастер медленно стянул с себя накидку палача; лицо его оказалось вполне бесстрастным.
— Мастер Фло, это она сделала! Танталь сорвала мне сцену! Она сорвала нам пьесу! Она…
— Тихо, Гезина, — уронил Флобастер.
Явился сияющий Муха — тарелка для денег была полна, монетки лежали горкой, и среди них то и дело поблёскивало серебро.
— Тихо, Гезина, — сказал Флобастер. — Я ей велел.
Тут пришёл мой черёд поддерживать челюсть.
— Да? — без удивления переспросил Бариан. — То-то я гляжу, мне понравилось… Неожиданно как-то… И публике понравилось, да, Муха?
Гезина покраснела до слёз, фыркнула и ушла. Мне стало жаль её — наверное, не стоило так шутить. Она слишком серьёзная, Гезина… Теперь будет долго дуться.
— Пойдём, — сказал мне Флобастер.
Когда за нами опустился полог повозки, он крепко взял меня за ухо и что есть силы крутанул.
Бедный Муха, если такое с ним проделывают через день! У меня в глазах потемнело от боли, а когда я снова увидела Флобастера, то оказалось, что я смотрю на него через пелену слёз.
— Ты думаешь, тебе всё позволено? — спросил мой мучитель и снова потянулся к моему несчастному уху. Я взвизгнула и отскочила.
— Только попробуй, — пообещал он сквозь зубы. — Попробуй ещё раз… Всю шкуру спущу.
— Зрителям же понравилось! — захныкала я, глотая слёзы. — И сборы больше, чем…
Он шагнул ко мне — я замолчала, вжавшись спиной в брезентовую стенку.
Он взял меня за другое ухо — я зажмурилась. Он подержал его, будто раздумывая; потом отпустил:
— Будешь фиглярничать — продам в цирк.
Он ушёл, а я подумала: легко отделалась. За такое можно и кнутом…
Впрочем, Флобастер никогда бы не простил мне этой выходки, если б не маска, спрятавшая ото всех его удивлённо выпученные глаза.
Хозяин трактира «У землеройки» был от природы молчалив.
Хозяин трактира был памятлив; он знал, какое вино предпочитает сегодняшний его посетитель, — впрочем, что тут необычного, ведь посетитель — столь известная и уважаемая в городе личность…
Хозяин трактира понимал, что в этот день посетитель хочет остаться незамеченным; с раннего утра его дожидался столик, отгороженный ширмой от праздничного трактирного многолюдья.
Вот уже несколько лет подряд известный в городе человек приходил сюда и садился за этот одинокий столик, чтобы неторопливо выпить свой стакан изысканного напитка.
И хозяин, несколько лет наблюдавший за этим своеобразным ритуалом, прекрасно знал, что будет дальше.
Когда стакан уважаемого посетителя пустел примерно наполовину, в дверях появлялась тощая долговязая фигура; некий незнакомец склонял голову перед дверной притолокой — иначе ему было не пройти — и окидывал трактир вполне равнодушным взглядом. Незнакомец был сухой, как вобла, прозрачноглазый старик; кивнув трактирщику, он всякий раз направлялся прямо к столику за перегородкой. Трактирщик помнил, какое вино предпочитает незнакомец — вкусы старика несколько отличались от вкусов его сотрапезника.
Трактирщик готов был поклясться, что эти двое никогда не разговаривают. Уважаемый в городе человек в молчании допивал свои полстакана; старик, чуть пригубив своё вино, поднимался и уходил. Человек за одиноким столиком заказывал себе ещё стакан и добрую закуску; если перед тем он казался весёлым и напряжённым, то теперь хозяин ловил в его глазах облегчение — и одновременно некое разочарование. Щедро заплатив, уважаемый горожанин покидал трактир, кивнув трактирщику на прощанье.
Хозяин «Землеройки» прекрасно знал, какое неизгладимое впечатление оказал бы на соседей рассказ об этих странных событиях, повторяющихся из года в год — и всегда в День Премноголикования. Хозяин знал это и предвидел восторг всеведущих кумушек — но был молчалив от природы. А возможно, нечто, непостижимое тонким умом трактирщика, повелевало ему молчать.
…Тем временем праздник шёл своим чередом.
Наши соперники-южане представили почтеннейшей публике большую и помпезную пьесу — перед началом было объявлено, что все увидят «Историю Ордена Лаш». Толпа перед нашими подмостками постепенно переметнулась к сцене напротив — мы тоже выглянули, чтобы поглазеть.
«История» начиналась с отрубания головы большой тряпичной кукле — а голова-то, с позволения сказать, была на пуговицах, как воротничок. Потом являлось священное привидение Лаш — здоровенный парень на ходулях, до бровей завёрнутый в серый плащ. Край плаща по задумке автора был изъеден червями; для того, чтобы зритель подумал именно о сырой могиле, а не о сундуке с молью, к подолу были пришиты несколько жирных дождевых червяков — светлое небо, живых и бодрых, будто привидение собралось на рыбалку…
Публика, однако, была поражена. Дети завизжали от страха, священное привидение завыло, как майский кот, — право же, что значит идти на поводу у зрителя! Если священное привидение действительно так выглядело — откуда же у него взялись последователи?
Не успела я об этом подумать — и на тебе, вот и служители Ордена Лаш на сцене появились! Целых четверо, ибо у южан большая труппа; спереди они выглядели как чучела в капюшонах, а сзади на каждом было нарисовано по скелету — это аллегорически объясняло, что братья Лаш на самом деле сеют смерть. Публика зааплодировала, — говорят, среди горожан полно ещё свидетелей Мора, того самого, что девятнадцать лет назад сожрал половину жителей округи; того самого Мора, который, по слухам, и вызван был служителями Лаш…
Меня, по счастью, тогда и на свете не было; моя худая и бледная мать любила рассказывать, каким мощным, богатым и знатным был наш род. Мор расправился с ним за несколько дней: мой дед и бабка, а также дядья, тётки, кузены и кузины достались одной огромной могиле, их дом огню, а имущество — мародёрам. Из всей семьи уцелели только моя мать и её младший брат; остатки огромного состояния таяли на протяжении десяти лет, моё детство прошло в огромной пустой комнате, где было полно породистых собак и редкостных, в беспорядке разбросанных книг…
После смерти матери дядюшка заточил меня в приют. Из приюта меня вызволил Флобастер.
…Флобастер шумно дышал у меня над ухом — ясно, что южане имеют успех и нам придётся здорово посопеть, чтобы переманить к себе глупую публику.
«История Ордена Лаш» завершилась ко всеобщему удовольствию — розовощёкая дамочка, изображавшая Справедливость, повергла «братьев Лаш» в ловко откинутый люк, откуда они ещё долго стенали и жаловались. Публика хлопала как бешеная — Флобастер сделал кислое лицо и зашипел на Муху, когда тот попытался хлопать тоже.
Мы не начинали ещё с полчаса, потому что совсем рядом случился поединок барабанщиков. Оба были по уши обвешаны своими инструментами — да ещё тут же помещался прямо на земле барабан-чудовище размером с колодезный сруб. Грохот стоял — уши затыкай; толпа подхлопывала да подсвистывала, бедняги лезли из кожи вон, их барабаны ревели и плакали — и всё же ни один не мог перещеголять другого. Наконец, хозяин чудовища вскочил на него ногами, заколотил что есть мочи, запрыгал, будто ему пятки жжёт, сорвал шквал аплодисментов — и сразу же с треском провалился вовнутрь, в барабан. На том поединок закончился.
Настало наше время — и на суд зрителей была представлена «Игра о принцессе и единороге».
Мне нравилась эта пьеса. Флобастер перекупил её у какого-то бродячего сочинителя; в ней говорилось о принцессе (Гезина), полюбившей бедного юношу (Бариан), а злой колдун возьми да и преврати возлюбленного в единорога. Правда, как по мне, если уж колдун злой-таки, то не станет он в благородных единорогов превращать! Он чего-нибудь попротивнее найдёт — ведро помойное или башмак дырявый… Правда, попробуй сыграй потом пьесу, где героя превращают в поганое ведро…
Мага играл Фантин — наш вечный злодей. Он как никто умеет страшно хмурить брови, кривить рот и зловеще растягивать слова; справедливости ради следует сказать, что больше он решительно ничего и не умеет. Он добрый и глупый, наш Фантин. На таких воду возят.
Бариан и Гезина пели дуэтом — у Гезины тонкий, серебряный голосок, от него сходят с ума не только купцы на ярмарках, но даже знатные господа… Правда, Гезина ни поцелуя не допустит без «истовой любви». На моей памяти таких «любовей» было шесть или семь.