Честное слово, я не особенно и преувеличиваю. Эти февральские недели знамениты тем, что по рукам стала кружить масса конституций, частенько написанных людьми, которых в подобных намерениях никто ранее и подозревать не мог – вроде нашего преображенского поручика Феденьки. Это массовое творчество отмечали и отечественные мемуаристы, и иностранные посланники. Вот, для примера, отрывки из донесений дипломатов, прусского Мардефельда и французского Маньяна: «Все русские вообще желают свободы, но они не могут согласиться относительно меры и качества ее и до какой степени следует ограничить самодержавие… Одни хотят ограничить право короны властью парламента, как в Англии, другие – как в Швеции; иные полагают учредить избирательную форму правления по образцу Польши…»
Историк Песков комментирует: «Отыскались знатоки иностранных образцов правления; стали писать прожекты об устроении парламента: чтоб учредить высшее и низшее правительство, чтоб и правительства, и Сенат были выборными, чтобы в выборах участвовало все шляхетство…»
Конечно, слово «конституция» тогда имело не современное содержание – основной закон государства, а, скорее, размышления на вечную, до сих пор не решенную тему «Как нам обустроить Россию». Да и выборы, в которых участвует одно лишь дворянство – прямо скажем, не венец демократии. Но ведь это гигантский шаг вперед по сравнению с тиранией Петра Великого, когда и право, и закон заключались в одной его дубине… Вот она, оборотная сторона грамотности и поездок в Европу, которая Петру наверняка не пришлась бы по вкусу!
Даже старый проныра и ворюга Ягужинский, ветеран петровского сатрапского правления, развратился настолько, что начал вслух высказывать крамольнейшие мысли: нехорошо, мол, что дворянству головы секут, и вообще пора подумать об устранении самовластия… Задрав штаны, бежал за гвардейской молодежью, чтобы соответствовать духу времени – чутье у него всегда было преотличнейшее.
В общем, началось – «республика», «выборы», «парламент». Хотя один из циничных иностранных посланников тогда же отписал домой: «Если императрица сумеет хорошо войти в свое новое положение и послушается известных умных людей, то она возвратит себе в короткое время полное самодержавие, ибо русская нация хотя много говорит о свободе, но не знает ее и не сумеет воспользоваться ею».
И ведь напророчил, циник… 25-го февраля около Кремля собралось до восьмисот человек – генералитет, гвардия, в большом количестве – «шляхетство», как долго именовало себя, опять-таки на польский образец, российское дворянство. Анне торжественно поднесли и челобитную с просьбой не исполнять «кондиций», и охапку свежеиспеченных «конституций».
Для начала Анна собственноручно разодрала кондиции. И тут из гвардейских рядов раздались голоса:
– Не хотим, чтобы государыня жила по законам! Пусть учиняет, что хочет, как ее отцы и деды делывали. Мы за нее головы сложим, а скажет она – головы ее утеснителям оторвем!
Таков был глас народа, то есть гвардии, пусть на сей раз и не сверкавшей багинетами. Все конституционные прожекты государыня Анна Иоанновна изволила всемилостивейше похерить следом за кондициями. Шляхетство, правда, подало еще одну челобитную, чтобы в Сенат, и в президенты коллегий (тогдашних министерств – А.Б.), и в губернаторы «персоны не назначались, а баллотировались от шляхетства. Но ощутившая поддержку гвардии императрица и эту челобитную – туда же! Только клочки запорхали…
И тут же Анна, как писал домой саксонский посланник Лефорт, объявила себя шефом Преображенского полка, а потом «призвала в свои покои отряд кавалергардов, объявила себя начальником этого эскадрона и каждому собственноручно поднесла стакан вина». Тут уж всякому стало ясно, что о прожектах насчет парламента и прочих импортных благоглупостей следует побыстрее забыть… а то себе дороже выйдет.
В 1802 году будущий декабрист Штейнгель, а тогда молодой морской офицер, встретил на Камчатке ссыльного Ивашкина, прожившего в тех краях, куда его загнала Елизавета, шестьдесят лет. Ивашкин рассказал моряку случай из времен своей молодости: «Во время коронации Анны Иоанновны, когда государыня из Успенского собора пришла в Грановитую палату… вдруг встала и с важностию сошла со ступеней трона. Все изумились, в церемониале этого сказано не было. Она прямо подошла к князю Василию Лукичу Долгорукову, взяла его за нос и повела его около среднего столба, которым поддерживаются своды. Обведя кругом и остановившись у портрета Грозного, она спросила:
– Князь Василий Лукич, ты знаешь, чей это портрет?
– Знаю, матушка государыня.
– Чей он?
– Царя Ивана Васильевича, матушка.
– Ну так знай же и то, что хотя я баба, то такая же буду, как он: вас семеро дураков собралось водить меня за нос, я тебя прежде провела, убирайся сейчас же в свою деревню, и чтоб духом твоим не пахло!»
Очень может оказаться, что это не анекдот, а реальный случай. Ивашкин – персона не из простых: крестник Петра Великого, гвардейский офицер, вхожий во дворец, был в милости у Анны, которая благословляла его на брак…
И действительно, правление настало суровое…
Правда, пресловутая «бироновщина», судя по всему – очередной легковесный исторический миф. Звонкие фразы о «немецком засилье», которыми баловались историки, начиная с Ключевского, истине не вполне соответствуют. Прежде всего потому, что единой Германии тогда не существовало, и жители разных германских государств (число коих достигало нескольких сот), иногда даже не понимавшие наречий друг друга, никак не могли составить какую-то «немецкую мафию». Во-вторых, среди этих иностранцев (которых обобщенно именовали тогда «немцами») хватало людей, которые приехали не «тянуть соки из России», а честно работать. Именно при Анне в России впервые появился и французский балет, и итальянская опера, и первая серьезная статья о музыке в газете (написанная Штелином). При Анне в России появились академики Бернулли, Байер, Крафт и Гмелин, музыканты и композиторы Ристоли, Арайя и Ланде… Равно как и Витус Беринг.
При Анне военная комиссия, возглавлявшаяся немцем Минихом, назначила русским офицерам то же жалованье, что и «иностранным специалистам»: до того согласно петровским правилам офицер иноземного происхождения получал в два раза больше. Если в 1729 году из семидесяти одного генерала полевой армии иностранцами были сорок один, то в 1738 году – тридцать один иностранец и тридцать русских. Если в 1725 году из пятнадцати капитанов военно-морского флота русским был только один, то при «бироновщине» из двадцати капитанов русских стало уже тринадцать… Да и чистокровных русских вельмож при дворе и на службе было немало. И промышленность развивалась неплохими темпами, и торговля росла, и горное дело процветало.
А что до репрессий, то нынче мне самому чуточку стыдно за некритически переписанную лет десять назад у кого-то строчку о том, что двадцать одна тысяча русских дворян при Анне была казнена и сослана. Историки сейчас называют несколько иные цифры: две тысячи политических дел за все время царствования Анны, и тысяча сосланных в Сибирь… Одним словом, безусловно, не стоит мазать Анну Иоанновну одной лишь черной краской, ну, а после Петра I все разговоры о «немецком засилье» выглядят смешно…
Одна примечательная деталь: императорский двор при Анне сохранял стопроцентную трезвость. Императрица не то чтобы не любила пьяных – она их прямо-таки патологически боялась (вероятно, какая-то фобия).
Что любопытно, Анна предприняла кое-какие шаги, чтобы обезопасить себя от, скажем так, излишней политической активности гвардии. В дополнение к двум существующим гвардейским полкам она создала третий, Измайловский. Кое-какие детали его формирования позволяют с уверенностью судить, что это была личная охрана императрицы, никак не связанная с прежними янычарами: рядовые – исключительно из дворян-однодворцев южных окраин, не имевших ни родственных, ни иных связей в Москве и Петербурге, офицеры – либо из иностранцев, либо из русских, но не состоявших прежде в гвардии. Полковник – сама императрица. А что до преображенцев и семеновцев, то и насчет них Анна кое-что придумала. В первую, самую привилегированную роту преображенцев стали набирать не из одних дворян, как прежде, а из «податных» сословий, то есть крестьян государственных и крепостных, посадских людей, поповских детей. Когда при следующей самодержице взялись за Бирона, то ему, помимо прочего, ставили в вину и реорганизацию старой гвардии: «Для лучшего произведения злого своего умысла намеренно взял из полков лейб-гвардии наших Преображенского и Семеновского, в которых по древним учреждениям большая часть из знатного шляхетства… состоит, оное вовсе вывести и выключить и их места простыми людьми наполнить».
В самом деле, нешуточное покушение на гвардейские нравы. Но Анна Иоанновна все же, не увеличивая численного состава доставшейся ей в наследство Тайной канцелярии, просидела на троне десять лет и умерла своей смертью. Быть может, не в последнюю очередь благодаря вышеописанным предосторожностям – реформам гвардии…
А незадолго до ее смерти во дворце приключилась чертовщина, какой со времен Петра долго не бывало…
Дежурный офицер увидел ночью в тронном зале фигуру в белом, чрезвычайно похожую на императрицу, – она бродила по залу, не отзываясь на почтительные обращения.
Вызвали Бирона, подняли тревогу, в конце концов появилась сама Анна. Посмотрела на белую фигуру, по-прежнему ходившую в зале, и с каким-то странным спокойствием обронила:
– Это смерть моя…
Вскоре она умерла от застарелой болезни почек. Ее последние слова в передаче многих свидетелей известны достоверно.
– Прощай, фельдмаршал! – сказала она Миниху. Перевела взгляд на Бирона и произнесла: – Не бойсь!
И это было – все. Закончилось не самое лучшее царствование в истории России, но и никак не самое скверное или неудачное. Наследником был объявлен младенец, государь император Иоанн Антонович, сын герцога Брауншвейг-Люнебурского Антона-Ульриха и Анны Леопольдовны (которая, в свою очередь, была дочерью Екатерины Ивановны, племянницы Петра I). В жилах младенца текла лишь четвертая часть русской крови, но в этом не было ничего особенно удивительного – мало ли сиживало на тронах «инородцев», что в России, что в других странах. До совершеннолетия императора, не умевшего пока что ни ходить, ни говорить, регентом назначался сердечный друг Анны Бирон. Между прочим (к вопросу о «немецком засилье»), когда он, явно для видимости, заявил, что недостоин такой чести и засобирался в отставку, уговаривали его не уходить русские сановники, владетельные баре, возглавляемые Алексеем Бестужевым-Рюминым…
Хорошо же было Анне на смертном ложе одобрять Бирона: «Не бойсь!» Получилось определенно не по ее воле.
На сцене в полном соответствии с традициями Гвардейского Столетия, не медля, появился Железный Дровосек!
Железный Дровосек и другие
Каюсь, это одна из самых любимых мною и уважаемых фигур российской истории XVIII столетия. Зовут его длинно: граф и генерал-фельдмаршал российской службы Бурхард-Христофор фон Миних. Титул и приставка «фон» – скороспелые. Дворянское достоинство первым в роду получил лишь отец Миниха Антон-Гюнтер, а происхождением фельдмаршал из самых что ни на есть мужиков Ольденбурга.
Правда, это не землепашцы от сохи – в течение многих поколений род Минихов занимался постройкой каналов и присмотром за таковыми. Миних-старший даже получил вкупе с дворянством от датского короля звание «главного надзирателя над плотинами и водяными работами графств Ольденбургского и Дельментгорстского». Юный Бурхард поначалу пошел по его стопам – уже в шестнадцать лет был неплохим математиком и принят инженером на французскую службу. В девятнадцать (!) стал главным инженером Остфрисландского княжества, но ненадолго – случилась любовь с фрейлиной гессендармштадтского двора, на которой Миних и женился. И ушел на войну с гессендармштадтским полком.
За храбрость произведен в подполковники, потом стал полковником, занялся сооружением канала, соединяющего реки Фульду и Везер. Но продолжать фамильные традиции, очевидно, не особенно уже и тянуло. Миних в 1716 году поступает на службу к Августу II, королю польскому и курфюрсту саксонскому, и вскоре за труды по реорганизации коронной гвардии становится генералом. Новоиспеченному генералу тридцать три – неплохо…
Августа в Польше не любят – и его генералов тоже. В Варшаве Миних звенит шпагой на дуэлях не хуже д’Артаньяна, то сам бывает ранен, то кого-нибудь удачно проткнет. Заимев серьезного недоброжелателя в лице королевского фаворита графа Флеминга, молодой генерал уходит на русскую службу. С 1720 года он до своей смерти проживет в России – сорок семь лет.
Я просмотрел множество портретов Миниха, но все это, с первого взгляда ясно, были парадные парсуны, облагородившие облик до неузнаваемости. Таким этот человек просто не мог быть. И вот, наконец, в «Истории Екатерины Великой» Брикнера – портрет Миниха без указания автора…
Вот это настоящий Миних, никаких сомнений. Это – рожа! Словно вытесанная долотом из твердого чурбана. Железный Дровосек. Но не тот, из детской книжки, что лил слезы и оттого ржавел. Наш Железный Дровосек слёз не лил отроду – не тот типаж. Перефразируя Стругацких, можно сказать: если б в XVIII столетии умели делать боевых роботов, делали бы вот таких Минихов…
Сначала он все же и в России инженерствовал. Устраивал шлюзы на реке Тосне, прокладывал мелкие каналы и дороги. Потом заканчивал Ладожский канал, управлял прибалтийскими провинциями. По сути, один тянул на себе работу Военной коллегии: распределение провианта, рекрутские наборы, формирование новых полков, разработка новых уставов, постройка крепостей. Учреждение школ при полках, госпиталей для инвалидов… Именно Миних в 1731 году основал знаменитый впоследствии Кадетский корпус на Васильевском острове (его еще называют Сухопутный шляхетский кадетский корпус) – первое в России высшее учебное военное заведение, где не просто готовили офицеров, а еще и старались дать им разностороннее образование – от иностранных языков и танцев до стихосложения и театра. Между прочим, театр Корпуса прославился далеко за его пределами благодаря одному из его выпускников, знаменитому Сумарокову.
Посчитав, что Миних слишком много на себя взял и чересчур высоко залетел, Бирон выпихнул его из Санкт-Петербурга в действующую армию. Однако у Миниха заладилось и там. Он лупит в Польше войска французского ставленника Станислава Лещинского, берет укрепленный Данциг. В июне 1735 года войска Миниха впервые за несколько сот лет российской истории врываются в Крым. Но для присоединения Крыма к империи еще не настало время, и приходится уйти. Потом его посылают «на турка». 1737 год – Миних разбивает турок под Очаковом и после долгой осады берет город-крепость. 1738 год – учиняет очередной разгром турок под Ставучанами, берет Хотин и переходит реку Прут…
Он всерьез собирался перейти Дунай и идти прямо на Стамбул. У него это могло и получиться… Своих солдат Миних не особенно, надо признать, и жалел, но они его на свой манер любили и звали «соколом».
Марша на Стамбул не получилось, был заключен Белградский мир, и Миних вернулся в Петербург. Орден Андрея Первозванного, золотая шпага с алмазами, звание подполковника преображенцев – и все по заслугам, господа мои, все по заслугам…
Он не боялся ни чужой крови, ни собственной смерти. Первое прекрасно иллюстрирует нашумевшая в свое время история со шведским дипкурьером Синклером. Означенный Синклер (судя по фамилии, не швед, а чистокровный шотландец) был бароном, майором и сновал меж Стокгольмом и Стамбулом с важнейшими и секретнейшими документами, которые русский кабинет интересовали чрезвычайно. Русский посол в Стокгольме М.П. Бестужев-Рюмин дважды просил Петербург «анвелировать» (говоря простым языком, замочить) этого прыткого Кентавра, а «потом пустить слух, что на него напали гайдамаки или кто другой». Но дело топталось на месте, пока за него не взялся наш Железный Дровосек…
Сохранилась собственноручно написанная инструкция Миниха драгунскому поручику Левицкому, где в полном соответствии с незатейливыми нравами текущего столетия говорится: «Понеже из Швеции послан в турецкую сторону с некоторою важною комиссиею и с писмами маеор Инклер, который едет не своим, но под именем называемого Гагберха, которого ради высочайших Ея императорского величества интересов всемерно потребно зело тайным образом в Польше перенять и со всеми имеющимися при нем письмами. Ежели по вопросам о нем где уведаете, то тотчас ехать в то место и искать с ним случая компанию свесть или иным каким образом его видеть, а потом наблюдать, не можно ль ево или на пути, или в каком другом скрытном месте, где б поляков не было, постичь. Ежели такой случай найдется, то старатца его умертвить или в воде утопить, а писма прежде без остатка отобрать».
Между прочим, дипкурьер, путешествующий по чужому паспорту и под чужой фамилией, – уже не дипкурьер, а разведчик. Несколько иная категория и несколько иные правила добровольно принятой на себя игры…
Тогда, осенью 1738 года, не получилось. Но на следующий год к поручику Левицкому присоединились капитан Кутлер и поручик Веселовский. Прочитав инструкцию, они цинично ухмыльнулись, сели на коней и поскакали в Европу (хотя какая из Польши, если присмотреться, Европа? Смех один…).
Что там у них произошло, в точности неизвестно. Однако Синклер с тех самых пор числится безвестно пропавшим, а его бумаги каким-то образом оказались в Петербурге… Швеция устроила истерику, но улик не было…
При воцарении Елизаветы недоброжелатели Миниха убедили императрицу отдать фельдмаршала под суд, но он и там не дрогнул. Когда следователи надоели ему долгими и нудными вопросами, Железный Дровосек им бросил презрительно:
– Да пишите вы сами, что хотите…
Ну, они и понаписали, от всей своей гнилой фантазии! И Елизавету-то Миних собирался арестовать заодно с Бироном, и со взятием Данцига протянул за взятку… Светлейший князь Никита Трубецкой, нынешний прокурор, а некогда подчиненный Миниха (уличенный фельдмаршалом в лютом казнокрадстве), настырно зудел:
– Признаешь ли себя виновным?
Миниху это надоело, и он рявкнул:
– Признаю! Виновен, что тебя, вора, не повесил еще в крымскую кампанию!
Это было! Трубецкой заткнулся, а многочисленные свидетели невольно прыснули в чернильницы…
Миниха приговорили к четвертованию. Тогда еще никто не знал, что Елизавета намеревается отменить смертную казнь, но все – и судьи, и осужденные, и зрители – привыкли накрепко, что живыми с плахи не возвращаются…
И вот их ведут – Остермана, графа Левенвольде, прочих. Все до одного заросли дикой бородой, одеты неряшливо, Остерман бухнулся в обморок при виде палача…
А вот он – Миних. Единственный из всех чисто выбрит, в парадном мундире. Идет строевым шагом. Раздает солдатам и палачам кольца с пальцев, а драгоценные табакерки швыряет в толпу. Кладет голову на плаху. Услышав помилование, правда, разрыдался – нервы не выдержали. Но потом, в тюремной камере, перед отправкой в ссылку, становится прежним. Сохранились воспоминания советника полиции князя Шаховского, пришедшего объявить приговор и рассадить ссыльных по кибиткам.
Граф Остерман и Головкин «громко стенают», жалуясь на недуги. Граф Левенвольде, бывший обер-гофмаршал, известный раньше спесивец, расклеился совершенно: «…увидел человека, обнимающего мои колени весьма в робком виде». Все трое – заросшие, в грязной одежде, сломленные. А вот и Миних: «Как только в оную казарму двери передо мной отворены были, то он, стоя у другой стены возле окна, ко входу спиною, в тот миг поворотясь в смелом виде с такими быстро растворенными глазами, с какими я его имел случай неоднократно в опасных с неприятелем сражениях порохом окуриваемого видеть, шел ко мне навстречу и, приближаясь, смело смотрел на меня, ожидая, что я начну…»
По злой иронии судьбы, в Пелыме за Полярным кругом Миних оказался в том самом доме, который спроектировал для Бирона. В ссылке он трудился не покладая рук: огородничал, косил, ловил рыбу, разводил кур, открыл для местных детей школу, где учил их математике, геометрии, инженерному делу, древней истории и даже латыни. Сочинял «проекты о переустройстве России» – в Петербурге их не читали…
Как водилось в ту пору, Елизавета соизволила сослать фельдмаршала «навечно». А всей «вечности» получилось – двадцать лет. Петр III вернул из ссылок всех, в том числе и Миниха. Встречать собрались многочисленные потомки, внуки-правнуки и прочая разросшаяся родня. Ожидали увидеть дряхлую развалину, но из кибитки выпрыгнул бодрый крепкий мужик. И с ходу занялся придворными юными красотками – отнюдь не платонически. Сохранились амурные письма Миниха некоей замужней даме: «Нет на вашем божественном теле даже пятнышка, которое я не покрыл бы, любуясь ими, самыми горячими вожделенными поцелуями»…
Это написано в восемьдесят лет! По отзывам знающих людей, другие письма по соображениям приличий и вовсе цитировать нельзя…
Миних до последней минуты был верен Петру III. И если тот следовал бы его советам, еще неизвестно, в какую сторону круто поворотилось бы дышло истории российской (о сем – погодя).
– Вы хотели против меня сражаться? – спросила потом Екатерина.
– Точно так, – ответил старик. – Я хотел жизнью своей пожертвовать за государя, который возвратил мне свободу.
Екатерина его не тронула. При ней Миних еще пять лет заведовал портами на Балтике и Ладожским каналом. И умер в восемьдесят пять, полное впечатление – посреди бега. Военная энциклопедия 1912 года, не склонная хвалить зря и пустословить, отводит ему две страницы большого формата.
Всмотритесь в это лицо. Это – потомок двужильных немецких мужиков, русский генерал и русский инженер, дуэлянт и вояка, ценитель женщин и смельчак. Суть эпохи определяет еще и оружие – так вот, характеру Миниха наиболее полно соответствует та самая офицерская шпага аннинского времени: широкая и тяжелая, больше похожая на палаш, с литым бронзовым эфесом и рукоятью в тяжелой проволоке. Боевые шпаги последующих царствований красивее, но ими можно только пырять. Зато аннинской – уж приложишь, так приложишь, любая башка пополам.
Именно такую шпагу приличествует поднять «подвысь», эфесом у лица, отдавая последние почести человеку, взломавшему Крым и многочисленные крепости, чтобы на широком жутком лезвии явилась миру глубокая гравировка: ВИВАТЪ АННА ВЕЛИКАЯ.
Прощай, фельдмаршал!
Но мы определенно забежали вперед…
Веселая царица была Елисавет…
Правительница Анна Леопольдовна и ее муж по своей полной незначительности, даже ничтожности, попросту не заслуживают отдельной главы. О них совершенно нечего сказать – разве что упомянуть мимоходом, что означенная Анна обрела сомнительную славу первой документально отмеченной в российской истории лесбиянки, при вскоре последовавшем перевороте прилапанной, как говорят поляки, в постели с фавориткой Юлианой Менгден. И все. Брауншвейгская фамилия – скопище бесцветных личностей. Но по порядку, по порядку…
Приехав во дворец, Миних со свойственной ему прямотой в суровых делах ставит вопрос ребром: не станет ли Анна Леопольдовна возражать, если ее сделают правительницей вместо Бирона?
Лесбиюшка, конечно, не возражает, еще бы! Она только лепечет: вы мол, майн герр, поскорее все это делайте, а я, женщина слабая и беззащитная, и знать ничего не знаю, что вы там ажитируете…
Учить ученого – только портить! Миних, глазом не моргнув, едет ужинать к означенному Бирону и уплетает герцогские вкусности, не поперхнувшись. Курляндский временщик, очевидно, что-то такое читает в этих глазах, потому что ни с того ни с сего интересуется:
– Не случалось ли вам, фельдмаршал, предпринимать во время баталий ваших ночные штурмы?
Быть может, он что-то такое задумал и зондировал? Миних отвечает безмятежно:
– Всегда действовал по обстоятельствам, любезный герцог, по обстоятельствам… Благодарствуйте за угощение, час уже поздний, поеду домой почивать…
Но едет он не домой, а в Зимний дворец, где стоят на карауле преображенцы. Берет восемьдесят гвардейцев и направляется с ними ко дворцу регента. Входит в спальню, как к себе домой. Бирон и его жена, узрев этакую неожиданность, начинают орать благим матом:
– Караул!
Что в ту эпоху означало не крик испуга, а конкретный призыв к караулу. Миних безмятежно отвечает:
– Не беспокойтесь, любезный герцог, караульных я много привел… Вам хватит.
Бирон – прятаться под кровать! Адъютант фельдмаршала Манштейн (между прочим, предок того фельдмаршала Манштейна) – ему в рыло! А гвардейцы – добавки! За все хорошее!
И готово дело. Братца регента, Густава Бирона, столь же энергично и в два счета арестовал тот же Манштейн. Другой адъютант Миниха, капитан Кёнигсфельс, столь же непринужденно берет за шкирку кабинет-министра Бестужева-Рюмина, наиболее близкого к Бирону человека, повязанного общими делами. Все совершилось столь молниеносно, что Бестужев понятия не имеет об аресте регента и, полагая в наивности своей, что это Бирон прислал за ним гвардейцев, смиренно вопрошает: господа мои, чем же это я регента прогневил? Ему вежливо отвечают:
– На гауптвахте твой регент. И ты марш туда же… Рюмин!
И никакого сопротивления – одно всеобщее ликование. Потому что гвардия – за, а в этом случае совершенно неважно, кто против…
Миних получает должность первого министра и сто тысяч рублей премиальных. А через короткое время, поскольку ни одно доброе дело не остается безнаказанным, Анна Леопольдовна по наущению Остермана вышибает Миниха в отставку, снимает со всех постов.
А дальше начинается форменная комедия. Правительница и ее муженек, как о том охотно рассказывали мемуаристы, настолько боятся отставного Миниха, что каждую ночь меняют спальню. Они его так страшились, что боялись арестовать и оттяпать голову!
И не подумали, что бояться-то следует в первую очередь царевны Елизаветы Петровны. Шведский посланник Нолькен и французский его коллега Шетарди уже подбросили ей денег для раздачи гвардейцам. К Елизавете прямо-таки с ножом к горлу подступает целая орава. Тут и французский эскулап Лесток, и молодые придворные-русаки: Петруша Шувалов, Алеша Разумовский, Михайло Воронцов. Стращают наперебой: мол, им достоверно известно, что зловредная Анна со своей постельной подружкой Юлианкой надумали запереть Елизавету в монастырь, и больше столь удобного случая не представится…
Елизавета, в конце концов, решается. Триста преображенцев идут за ее санями ко дворцу. Сопротивления – никакого. Все беспрепятственно входят в спальню, где в обнимочку дрыхнут Анна с Юлианой… Приехали!
Брауншвейгскую фамилию – в Архангельскую губернию. Там Анна вскоре умрет, а ее муж еще тридцать лет будет прозябать под строгим караулом. Начинается двадцатилетнее царствование Елизаветы.
Что касается экономики, казнокрадства и набивания карманов, то фавориты Елизаветы, надо сказать честно, оставили далеко позади пресловутую «немецкую клику» Бирона. Сам «ночной император» России, многолетний любовник императрицы Иван Шувалов был царедворцем для своего времени уникальным: не только от любых почестей отказывался, но и копейки в карман не положил. Добрый малый, дружил с Ломоносовым, застолья любил…
Но у него были два братца, и уж эти свой интерес понимали четко. А еще – два брата Воронцовы, Чернышев и Ягужинский. Эта теплая компания, по сути, приватизировала все в государстве, что приносило хоть какой-то доход. Оттяпали у немца Шемберга уральские заводы и вообще подгребли все, что давало денежку. «Инвестиции в производство» они получали из казны, сколько в мешок влезло, как и всевозможные льготы за счет государства, а с конкурентами, сдуру перешедшими дорогу, расправлялись моментально и круто.
Двор в правление Елизаветы жил весело. Честно признаться, лично мне хотелось бы годик покуролесить в столь развеселом обществе. Маскарады, на которых дамам велено было одеваться кавалерами, а кавалерам, напротив, дамами, меня особенно не прельщают, как наверняка и тогдашних господ кавалеров. Правда, сама Елизавета в мужском костюме на полотне Луи Каравака – это, знаете ли, шарман… Хороша была цесаревна!
А как они гулеванили – зависть берет! Вот подлинный исторический документ: «Реестр, коликое число отпускается в день виноградных напитков к столам и в порцию и в протчие места»:
Кабинет-секретарю Морсошникову, виноградного вина – 1 бутылка, вотки подделной – 1 графин.
Господину Кондодию (это грек Кондоиди, лейб-медик Елизаветы – А.Б.) – бургонского – 1 бутылка, красного – 1 бутылка.
Господину Фузантию: ренвеину – 1 бутылка, красного – 1 бутылка. При нем аптекарю: белого – 1 бутылка, вотки гданской здешнего сидения – 1 графин.