Оформление виз Германии, Франции, США и других стран, в которых предстояло побывать молодоженам (учитывались и государства, где станет делать посадку их самолет, ведь путешествовать решено было по воздуху), заняло долгое время. Есенин, впрочем, держался изо всех сил.
И вот настал день отлета. В те времена аэродром в Москве находился на Ходынском поле[6]. Самолетик был маленький, шестиместный, и как раз открывалась воздушная линия Москва – Кенигсберг германской компании «Дерулюфт».
Айседоре уже приходилось путешествовать по воздуху, а Есенин летел впервые. Он боялся разбиться, а еще пуще – что его укачает в воздухе, поэтому заботливая Айседора прихватила целую корзину лимонов.
В воздухе, на высоте, должно стать холодно, и для каждого пассажира был предусмотрен специальный брезентовый костюм. Айседора отказалась его надеть – уж очень он был мешковат, уродлив: она взяла свои меха, ну а Есенин покорно оделся, бледный от тревоги.
Айседора вдруг спохватилась, что не написала завещания. Конечно, всякое могло случиться… Провожавший своих подопечных Шнейдер достал блокнот, и Айседора быстро написала короткое завещание: в случае ее смерти наследником является ее муж Сергей Дункан-Есенин.
– Ведь вы летите вместе, – сказал рассудительный Шнейдер, которому вместе с Ирмой Дункан предстояло подписать завещание как свидетелю. – Если случится катастрофа, погибнете оба.
– Да! – всплеснула руками Айседора. – Я об этом не подумала. – И она быстро дописала еще строку: «А в случае его смерти моим наследником становится мой брат Августин Дункан».
Свидетели поставили свои подписи, и вскоре самолет улетел.
Это было странное путешествие… Порою радостное, порою мучительное. Танцовщицу и поэта принимали так по-разному, каждый день приносил какие-то сюрпризы, то приятные, то приводившие Есенина в бешенство. Айседора в неведомом ему «заграничном» мире чувствовала себя как рыба в воде, а он все хорохорился, пытался оригинальничать, считая, что лучшим проявлением гордости за свою страну будет хамство. Айседора, конечно, с радостью подхватывала всякое его слово и вела собственную линию эпатажа «буржуазного мещанства» во всем: от ответов на вопросы до поведения в общественных местах.
– Несмотря на лишения, русская интеллигенция с энтузиазмом продолжает свой тяжелый труд по перестройке всей жизни, – говорила она на пресс-конференции, состоявшейся тотчас после приезда в Берлин, 12 мая 1922 года в отеле «Адлон». – Мой великий друг Станиславский, глава Художественного театра, и его семья с аппетитом едят бобовую кашу, но это не препятствует ему творить величайшие образы в искусстве.
Похоже, она сама верила в то, о чем говорила, а может, просто вызывающе врала. Можно есть бобовую кашу с аппетитом… если нет ничего другого. Самой-то Айседоре питаться бобами не приходилось: она получала кучу пайков. Отчасти именно поэтому на Пречистенке и паслись вечно голодные друзья Есенина.
Закончить свою «красную пропаганду» Айседора решила пением «Интернационала». Случился небольшой скандал, но он оказался сущей ерундой по сравнению с тем, который произошел назавтра, когда Есенин один, без жены, пришел в кафе «Леон» – своеобразный литературный клуб Берлина, посетители которого не без сочувствия относились к Советской России, вернее, не столько к ее политическому укладу, сколько к литературным исканиям ее поэтов и прозаиков. Есенин не смог удержаться, чтобы не прочесть свои новые стихи: теперь, когда Айседора сыграла свою роль и привезла его в вожделенную «загранку», он жаждал самоутвердиться вновь. Что и говорить, принимали его отлично, – правда, потом, когда приехала Айседора, аплодисменты стали еще более восторженными. Но она снова предложила спеть «Интернационал»… поднялся свист, крики, супругов чуть не побили…
Есенин во время поездки по Европе, а потом и по Америке постоянно находился в состоянии сильнейшего возбуждения. Всякое внимание, оказываемое Айседоре, вызывало в нем припадок ревности. О нет, это уже была не та одуряющая, бесстыжая ревность, которая изливалась в его стихах… вернее, в талантливо рифмованной матерщине:
Ту, прежнюю, собственническую ревность еще хоть как-то можно было понять, объяснить. Но теперь его обуревала ледяная, удушающая ревность к славе. Вернее, зависть. К изумлению своему, Есенин обнаружил, что Айседора как танцовщица интересней людям, чем он – как поэт. Наверное, было бы странно, окажись это иначе в стране, где русской поэзии фактически не знали, – в Германии! Однако Есенин в своем эгоцентризме не понимал элементарного. И мстил Айседоре за внимание, которое оказывали ей. По-человечески с женой он обращался настолько редко, что это было замечено посторонними.
Как-то раз, гуляя по Берлину, они встретились с поэтессой Наталией Крандиевской, которая в последний раз видела Есенина аж в 1915 году. Крандиевская отметила, что сейчас на нем был смокинг, на затылке цилиндр, в петлице хризантема, и все это выглядело по-маскарадному. Строго говоря, естественно и не «по-маскарадному» смотрелся он только в косоворотке и смазных сапогах, а в любой другой, тем паче – новой одежде выглядел так, словно вообще впервые оделся. Айседора Дункан показалась Крандиевской «большой и великолепной», грим ее – театральным, волосы – лиловато-красными. Поскольку она страшно не понравилась Крандиевской, далее та сообщает, что «люди шарахались в сторону» при виде Айседоры.
Крандиевская радостно окликнула давнего знакомого, тот остановил жену, однако Айседора еле скользнула по Наталье «сиреневыми глазами» и обратила взгляд к ее пятилетнему сыну Никите.
Она уставилась на него, и глаза ее вдруг наполнились слезами, а потом Айседора упала перед ним на колени.
Есенин тормошил ее, пытался поднять, испуганно верещал:
– Что с тобой?!
Даже Крандиевская, которая была далека от жизни этой пары, поняла: Айседора вспомнила своего погибшего сына. Никита оказался очень похож на Патрика: почему-то весь Берлин был оклеен рекламой английского мыла «Pears», где белокурый голый младенец улыбался, весь в мыльной пене (для рекламы использована была фотография Патрика), и Крандиевская не могла не уловить этого сходства.
Вдруг Айседора – Крандиевская называла ее «фигурой из трагедий Софокла» – поднялась на ноги и пошла неведомо куда. Есенин бежал за ней в своем глупом цилиндре, растерянный, громко вопрошая, «что случилось» да «что случилось».
Он ничего не понял. Он просто забыл о трагедии жены! Даже Крандиевскую это поразило.
Да, ни Айседора, ни ее трагедии Есенина не волновали. Пожалеть ее он был совершенно не способен и остался очень раздражен, что его встреча со старинной знакомой прервалась из-за «бабьих глупостей».
Впрочем, ему повезло: вскоре с ним захотели встретиться Горький и муж Крандиевской – Алексей Николаевич Толстой.
Устроили завтрак на пятерых в пансионе Фишера на Курфюрстендам, где жили Толстые. Пришли Горький и, так сказать, Дункан-Есенины.
Наталья Крандиевская нашла, что «усталое, увядающее лицо Дункан было исполнено женской прелести». На сей раз хозяйка преисполнилась сочувствиемя к гостье: сына заперла в дальней комнате, беспокоилась, как бы он не выбежал, а еще больше беспокоилась, что муж то и дело подливает Айседоре водки в граненый стакан.
Почему-то супруги Толстые оказались очень шокированы, когда гостья вскоре опьянела (от граненых-то стаканов было бы странно не опьянеть!) и принялась провозглашать тосты «за русски революсс», забыв, что находится как бы среди эмигрантов.
Горький тихонько сплетничал с хозяйкой:
– Эта пожилая барыня расхваливает революцию, как театрал удачную премьеру. Это она зря.
Потом добавил:
– А глаза у барыни хороши. Талантливые глаза.
Оставим на совести «буревестника» сей треп!
Потом он резюмировал в своих воспоминаниях: «Эта знаменитая женщина, прославленная тысячами эстетов Европы, тонких ценителей пластики, рядом с маленьким, как подросток, изумительным рязанским поэтом являлась совершеннейшим олицетворением всего, что ему было не нужно».
Можно было и сказать иначе: мол, Есенин являлся тем, что не было нужно Дункан. Впрочем, справедливы оба утверждения.
Горький и Крандиевская, конечно, не принадлежали к числу «эстетов, тонких ценителей пластики», а потому танец Айседоры им не понравился. Пришедший невесть откуда еще один русский, «кабацкий человек» Кусиков, «нащипывал на гитаре «Интернационал». Ударяя в воображаемый бубен, Айседора кружилась по комнате – отяжелевшая, хмельная менада[7]! Зрители жались к стенкам. Есенин опустил голову, словно был в чем-то виноват. Мне было тяжело», – вспоминала Крандиевская.
Конечно, тяжело! Айседора на двенадцать лет старше Натальи, а осмелилась танцевать. Уму непостижимо!
Вечером поехали в берлинский луна-парк.
«За столиком в ресторане Айседора сидела усталая, с бокалом шампанского в руке, глядя поверх людских голов с таким брезгливым прищуром и царственной скукой, как смотрит австралийская пума из клетки на толпу надоевших зевак, – не без почтительного испуга описывала Крандиевская. – Вокруг немецкие бюргеры пили свое законное воскресное пиво. Труба ресторанного джаза пронзительно-печально пела в вечернем небе. На деревянных скалах грохотали вагонетки, свергая визжащих людей в проверенные бездны. Есенин паясничал перед оптическим зеркалом вместе с Кусиковым. Зеркало то раздувало человека наподобие шара, то вытягивало унылым червем. Рядом грохотало знаменитое «железное море», вздымая волнообразно железные ленты, перекатывая через них железные лодки на колесах. Несомненно, бредовая фантазия какого-то мрачного мизантропа изобрела этот железный аттракцион, гордость Берлина. В другом углу сада бешено крутящийся щит, усеянный цветными лампочками, слепил глаза до боли в висках. Странный садизм лежал в основе большинства развлечений. Горькому они, видимо, не очень нравились. Его узнали в толпе, и любопытные ходили за ним, как за новым аттракционом. Он простился с нами и уехал домой…»
То, что он тогда чувствовал, о чем размышлял, выразилось потом в одном из частных писем: «Я думаю, что для Есенина роковым был роман со старухой Айседорой Дункан».
Роковым для Есенина было количество выпитого за жизнь алкоголя, а не что-то иное. Что же касается «старухи»… В 1922 году Айседоре было, как мы помним, сорок пять. Хамоватому резонеру Горькому – пятьдесят четыре, причем это не мешало ему иметь целый штат любовниц и в России, и в Берлине, и во всех местах, где он жил.
«Айседора царственно скучала, – продолжает вспоминать Крандиевская. – Есенин был пьян, философствуя на грани скандала. Что-то его задело и растеребило во встрече с Горьким.
– А ну их, умников! – отводил он душу, чокаясь с Кусиковым. – Пушкин что сказал? «Поэзия, прости господи, должна быть глуповата». Она, брат, умных не любит. «Изучайте Евро-опу!» – передразнивал он кого-то. – Чего ее изучать, потаскуху? Пей, Сашка!
Это был для меня новый Есенин. Я чувствовала за его хулиганским наскоком что-то привычно наигранное, за чем пряталась не то разобиженность какая-то, не то отчаяние. Было жаль его и хотелось скорей кончить этот не к добру затянувшийся вечер».
Наконец Крандиевская и Толстой отбыли домой, Дункан-Есенины тоже отправились на Унтер-ден-Линден, в свой дорогущий отель «Адлон» – только такое фешенебельное место, по мнению Айседоры, было достойно ее бесподобного русского хулигана… Однако Есенин, как назло, именно в эту ночь счел, что слишком уж долго придерживался приличий и даже малость переборщил в благопристойности. В ту же ночь он из отеля исчез…
Может быть, наш поэт полагал, что Айседора будет сидеть, подпершись у окошка, и ждать его, подобно тому, как Сольвейг ждала Пер Гюнта? Впрочем, нет, он так не думал и думать не мог, потому что об этой трагической паре, конечно, не слышал: вообще переизбытком образованности Есенин не страдал. Айседора историю Сольвейг, разумеется, знала, но уподобляться печальной деве не стала: взяла машину и объехала все пансионы Шарлоттенбурга и Курфюрстендам.
Наконец она добралась до Уландштрассе и узнала у ночного портье некоего тихого пансиона, что здесь недавно поселились два русских alkoholiker[8]. Она ворвалась в пансион с хлыстом в руке. Есенин, в пижаме, сидя за бутылкой пива в столовой, играл с Кусиковым в шашки. И вдруг на пороге возникла Айседора… вот теперь уж точно похожая на менаду, вдобавок – на разъяренную менаду! При виде ее Есенин молчком канул в темноту коридора, а в столовой начался погром. Кусиков побежал будить хозяйку, но остановить Айседору сейчас не мог никто. Она носилась по комнате в своем красном хитоне, словно демон разрушения. Посуда, вазы, полки, бра со стен летели, разбитые в куски. Хозяйка только молилась в коридоре, но не делала попыток ворваться в столовую: жизнь дороже! Хозяин вызвал полицию, но та отчего-то не приехала.
Айседора бушевала до тех пор, пока бить стало нечего. Тогда, перешагнув через груды осколков, она ринулась в коридор и выволокла из-за гардероба чуть живого со страха Есенина.
– Quittez cette bordele immédiatement, – сказала она ему спокойно, – et allez aprés moi[9].
Ни слова не понявший Есенин отлично понял все, что сказали ее глаза. Он надел цилиндр, накинул пальто поверх пижамы и молча пошел за женой. Кусиков остался в залог и для подписания пансионного счета.
Этот счет, присланный через два дня в отель Айседоре, способен был вызвать разрыв сердца у кого угодно, только не у Айседоры, которую уже вряд ли что-то могло потрясти. Впрочем, она не знала, сколько еще потрясений готовит для нее жизнь с беспутным и бессердечным поэтом!
Расплатившись, Айседора с мужем и багажом отбыли в Париж, а затем и в Америку. На прощанье Есенин в письме к Шнейдеру высокомерно пригвоздил не оценившую его Европу к позорному столбу:
«Пусть мы азиаты, пусть дурно пахнем, чешем, не стесняясь, седалищные щеки, но мы не воняем так трупно, как воняют они. Никакой революции здесь быть не может. Все зашло в тупик, спасет и перестроит их только нашествие таких варваров, как мы.
Нужен поход на Европу!»
Увы, Есенину пришлось смирить свое нетерпеливое желание научить несчастную Европу «чесать седалищные щеки» и отправиться с Айседорой в Америку.
На огромном пароходе-стимере «Париж» Дункан-Есенины прибыли в Америку. Это было 1 октября 1922 года. На берег их, впрочем, сразу не пустили: пришлось давать первые интервью прямо на палубе. В белой фетровой шляпе и длинном плаще, обутая в красные «русские сапоги», Айседора держала под руку Есенина, который все порывался сказать о своей вере в то, что «душа России и душа Америки в состоянии понять одна другую и что они приехали сюда рассказать о великих русских идеях и работать для сближения двух великих стран». Его никто и слушать не хотел: бросая на него любопытные взгляды, словно на дикаря, наряженного в человеческую одежду, журналисты засыпали вопросами Айседору. Они предчувствовали скандал… и очень скоро он разразился.
Но сначала вновь прибывших все же допустили на берег, причем у Есенина взяли подписку не петь «Интернационал».
Жаль, что никто не догадался взять подписку
Нет, «Интернационал» она не пела. Чего не было, того не было. Однако она хулиганила так, словно в нее бес вселился… вернее, словно в нее вселился «чиорт» Есенин.
Например, каждое свое интервью она заканчивала фразой:
– Коммунизм является единственным выходом для мира!
Ну вряд ли ведь она была настолько глупа, чтобы еще верить в это после года жизни в «стране Советов», которая заманила ее лживыми обещаниями и лгала на каждом шагу, откуда ей пришлось уехать и вымаливать у буржуев деньги, чтобы прокормить сорок своих воспитанников! Не тысячу, как ей было обещано раньше. И в домике на Пречистенке, а не в помещении храма Христа Спасителя, как ей было обещано раньше… Она видела оборванную, голодную интеллигенцию России, видела сонмища беспризорников, видела, что страна стала добычей торжествующего хама, – и после этого вдохновенно лгала?
Или Айседора ничего этого не замечала, глядя на Россию сквозь розовые очки своей великой любви? Она вообще всегда видела только то, что хотела видеть… И не хотела признавать гибели России, потому что, как и ее любовник, уже почувствовала на своей шее удавку, наброшенную железной рукой победившего гегемона. Врала, потому что боялась за свою жизнь. Опасалась, что ей нельзя будет вернуться в Россию, что ее разлучат с обожаемым человеком…
Так или иначе, выступления ее в Карнеги-Холл прошли с огромным успехом – несмотря на то, что каждое завершалось восторженными речами о Советской России. Или, наоборот, благодаря этому? Люди во всех частях света падки на скандалы!
Айседоре попытались запретить въезды в другие города Америки. Ее импресарио Юрок дал слово, что больше «подстрекательских речей» не будет.
Как бы не так! «Менада» снова разошлась и на первом же концерте нарушила слово Юрока. Индианополь не пустил к себе Айседору. В Милуоки – скандал. В Бостоне – скандал. В то время как конная полиция была введена в театр, чтобы усмирить толпу, распаленную танцами и криками Айседоры, Есенин через окно с задней стороны театра проводил митинг для бостонских «бомжей». Он был готов на все, только бы привлечь к себе внимание.
Двенадцать (!) раз после спектаклей Айседору отвозили в полицию. Количество «приводов» Есенина вообще не поддается исчислению, и отнюдь не все они были по политическим мотивам. Возмущенный, оскорбленный тем, что Америка совершенно не воспринимает его как поэта, что здесь он – всего лишь молодой и скандальный муж знаменитой артистки, Есенин окончательно распоясался. При этом он чувствовал свою безнаказанность и знал: дальше задержания на пару часов или штрафа дело не пойдет. Ну подумаешь – штраф! Айседора заплатит.
Газеты в то время, такое создается впечатление, писали только о похождениях, выражаясь современным языком, «звездной пары». Потом, вернувшись домой, Айседора и Есенин будут вдохновенно отпираться от всего и клясться, что буржуазная пресса оклеветала их. На этой почве даже их внутрисемейные отношения наладятся!
Пока же турне было прервано – у американцев наконец-то кончилось терпение.
Финансовые дела Айседоры были окончательно подорваны. Она не только не заработала денег для своей школы, но и оказалась на грани разорения. Пришлось попросить помощи у безотказного Лоэнгрина-Санжера-Зингера, чтобы вернуться в Россию. Единственное, что «заработала» Айседора, это лишение американского гражданства, что ее глубоко возмутило. Видимо, она не только усвоила любимую привычку своего возлюбленного: пакостить там, где ешь (например, он еще в России обожал, придя в дом, хозяева которого были ему чем-то не по нраву, от пуза накушавшись, высморкаться в скатерть или устроить на столе что-нибудь еще похуже…), но и считала теперь данную привычку вполне цивилизованной.
Увы, это не встречало одобрения ни в одной другой стране, кроме России.
Правда, на пути домой у Дункан-Есениных снова оказался Париж.
Немного успокоившись после возвращения в Европу, Есенин засел за работу. И даже не призывал к крестовому походу на старый мир. Он писал о России, о Москве – писал так, как никто, кроме него, не умел писать:
Да, он оставался самим собой – пьяницей, скандалистом – и в том изломанном, осколочном отражении России, которое встречал здесь, в Париже, в эмигрантских кругах:
«Чтоб не видеть в лицо роковое», он уехал в Берлин. Вернее, его выгнали из Франции, выдворили, не продлили визу. Айседора тяжело болела, свалилась в лихорадке, поехать с ним не могла. И там, в Берлине, Есенина вдруг настигла вспышка любви к Айседоре – последняя вспышка.
Этот телеграфный бред влюбленная Айседора расшифровала запросто: «Изадора, браунинг убьет твоего дарлинг Сергея. Если любишь, моя дарлинг, приезжай скорей, скорей!»
«Чиорт» его разберет, Есенина, ну столько накуролесил он, таким был жестоким с этой женщиной, что даже не верится в искренность его полусумасшедших записок. Чудится, что он просто испугался остаться без присмотра, без средств к существованию: денег-то не было… Нет, ну в самом деле: а вдруг помрет «выдра», «проклятая сука» – что тогда он будет делать?! Как, вернее, на что станет жить?!
И Айседора, конечно, не выдержала. Она бросила лечение, заложила за бесценок дорогие картины и пустилась на автомобиле из Парижа в Берлин. Два авто попали в аварии (ее вообще всю жизнь преследовали автомобильные аварии… стоит вспомнить хотя бы смерть детей, но она не умела учиться на ошибках) и сломались, третий через два дня дотелепался до «Адлон-отеля» в Берлине и… Есенин прыгнул прямо в машину, обнимая Айседору на потеху собравшейся толпе.
Ну конечно, она простила! И начался новый медовый месяц. Продана была вся мебель из ее дома на Рю де ла Помп. Часть денег прожили, вернее, пропили вместе («Пей со мною, проклятая сука! Пей со мной!» – ну вот она и пила), на последние кое-как вернулись в Москву.
Подруга Айседоры, англичанка Мэри Дести, писала потом в книге воспоминаний:
«Когда поезд, увозивший Айседору и Сергея в Москву, тронулся от платформы, они стояли с бледными лицами, как две маленькие потерянные души…»
Мэри Дести очень любила свою подругу и очень жалела ее. Она не могла без слез читать интервью Айседоры для «Нувель ревю» и «Нью-Йорк геральд»:
«Я увезла Есенина из России, где условия жизни пока еще трудные… – Ну наконец-то она признала это, бедняжка Айседора. Признала, в ужасе зажмурилась и тут же начала сочинять для себя новую сказку: – Я хотела сохранить его для мира. Теперь он возвращается в Россию, чтобы спасти свой разум, так как без России жить не может… (А также без срочного курса лечения в психиатрической клинике, где его пытались избавить от алкогольной зависимости, добавим мы). Я знаю, что очень много сердец будут молиться, чтобы этот великий поэт был спасен для того, чтобы и дальше творить Красоту».
Да?
Может быть, ей следовало написать – «чтобы и дальше разрушать Красоту?». А впрочем, Айседора свято верила, что у большого дерева – большая тень, а значит, ее возлюбленному простительно все.
Ну вот, наконец-то они вернулись в Россию! Есенин до дрожи, до слез умилялся видом коров, бродящих тут и там по дорогам и полям (автомобиль мчался по колдобинам, и свежие коровьи лепешки брызгали навозом на шарф Айседоры, которая только слабо смеялась), и рассуждал со свойственным ему глубокомыслием:
– А вот если бы не было коров? Россия – и без коров! Ну нет! Без коровы нет деревни. А без деревни нельзя себе представить Россию.
Видимо, скандаля в Америке, Есенин не успел заметить, что даже в этой, так сказать, индустриальной державе пьют коровье молоко. Похоже, его разум и впрямь пора было спасать…
А между тем надо было спасать и здоровье Айседоры.
Ирма Дункан при встрече ужаснулась ее виду: измучена до предела! И немедленно стала убеждать Шнейдера увезти их обоих в Кисловодск.
Есенин в это время пил по-черному (в клинику он не поехал), пил, не зная что и с кем. Он то и дело пропадал из дому. Незадолго до отъезда снова исчез, и Шнейдер шастал по каким-то притонам, пытаясь найти его, привезти к Айседоре, которая почти помешалась от горя, видя новое крушение своих надежд. Повезло дворнику Филиппу Сергеевичу: невесть где отыскав, он приволок на Пречистенку грязного, помятого поэта.