«Зачем ему понадобилась эта машина? – недоумевала Алёна. – Конечно, очень красивый и дорогой «Рено Меган», но неужели Никите так мало платят за убийства, что он не может купить собственную?! Не понимаю. Нет, наверное, все не так просто. Наверное, он хотел подложить в «Рено» какое-нибудь взрывное устройство или что-то в этом роде. Наверное, этот тип, который его колотит, владелец машины, – очередная жертва киллера Шершнева… Хотя этот оборванец совершенно не похож на владельца такой шикарной машины!»
– Ставлю на угонщика, – азартно сказал второй араб.
– Да какой он угонщик, – пожал плечами еврей, и его короткая жилетка смешно подпрыгнула на плечах, словно живая.
Еврей был очень живописный: в бороде и пейсах, однако совершенно лысый. На лысине с трудом удерживалась черная красивая ермолка, расшитая серебряными узорами. Сначала Алёна даже приняла ее за тюбетейку, но разглядела, что это никакие не узоры, а буквы. Наверное, какое-нибудь священное изречение вышито.
– Он не угонщик, а адвокат. Я его часто вижу. Вон там его офис. А машина, между прочим, его собственная. Она всегда тут припаркована. Правда, он ею редко пользуется, предпочитает ходить пешком.
– Что? – удивился китаец. – За что же его тогда бьют?! Это несправедливо! И почему вы не вмешаетесь, не скажете этому полисье…
– Зачем я буду вмешиваться? – пожал плечами еврей. – Этот мсье – русский. А русские выступали против вторжения в Ирак. Русские – друзья Саддама! Саддам вторгся в Кувейт, он ненавидит наших. Русские все антисемиты. Зачем я буду защищать русского?
– А если бы он был француз? – осторожно спросил китаец. – Вы бы вмешались?
– Никогда, – энергично покачал головой еврей и еле успел поймать свою ермолку, которая ездила по его отполированной макушке, будто муха по бильярдному шару, так и норовя улететь. – Французы заодно с русскими. Они тоже друзья Саддама и антисемиты. Кроме того, Шарон поссорился с Шираком и теперь дал команду, чтобы все наши уезжали из Франции в Израиль.
– Все?! – испугался китаец. – Но вас много, а Израиль маленький. Что же вы там будете делать?! Как вы будете жить?
– Я? – ткнул себя пальцем в грудь еврей. – Ну, я-то никуда не уеду. На кого я брошу булочную? Я не хочу, чтобы мою булочную захватили гои.
– Конечно, – хмыкнул первый араб. – Если все уедут, кто же будет доказывать Шарону, что французы антисемиты?
Некоторое время Алёна ошарашенно вслушивалась в эту политическую перепалку. Шарон явно не в себе! Назвать француза антисемитом – это то же самое, что назвать Твигги толстушкой! Но наконец-то до нее дошло главное. Оказывается, Шершнев вовсе не угонщик! Он хотел сесть в свою собственную машину. Какого же черта на него навалились эти белые оборванцы, а главное, почему полиция не вмешивается?! Или полисье тоже ненавидит русских за то, что они когда-то дружили с беднягой Саддамом, от которого теперь остались только рожки да ножки?!
А между тем ситуация изменилась. Полисье уже не наблюдал за развитием конфликта со стороны, а норовил в него вмешаться. Нет, он отнюдь не пытался развести две враждующих стороны! Похоже, ему очень не понравилось, что «угонщик» одолевает, а потому он так и прыгал вокруг дерущихся, так и норовил достать Никиту своей дубинкой! Полицейский вошел в раж, синяя каска его съехала, черная физиономия лоснилась от пота, золотая серьга металась в ухе…
Серьга?!
Алёна уставилась на обладателя этой серьги. Да ведь это же… Нет, не может быть, это ошибка, для нее все черные на одно лицо! Но серьга! Серьга!!! И синяя каска…
И в следующую секунду, не дав себе труда подумать над тем, что собирается сделать, она просто взяла да и закричала во всю мочь:
– Police! Police! Police arrive![14]
Наверное, это был самый плохой французский, который когда-то раздавался на Фобур-Монмартре, и впечатление он произвел поистине разрушительное. Два оборванца отскочили от Шершнева и канули в глубинах каких-то переулков, словно больше не в силах были слышать криков Алёны. Но не это оказалось самым странным. Вслед за ними со всех ног припустил и чернокожий полисье! Все зрители изумленно провожали его глазами. Напоследок он обернулся, блеснул своей серьгой, сверкнул на Алёну лютым, мстительным взором – и скрылся за углом.
– Поздравляю, – послышался рядом насмешливый мужской голос –
Алёна обернулась и уставилась на подошедшего к ней Шершнева. Волосы у него были взъерошены, уголок рта разбит. Странным образом это его не портило, а даже наоборот. Даже очень наоборот! Почему-то хотелось поцеловать его в этот разбитый уголок рта.
– Младенец в… – пробормотала Алёна и осеклась, потому что Шершнев в эту минуту задрал свой серый пуловер и вытер полой вспотевший лоб.
Ах, боже ты мой…
– Где? – спросил Шершнев, опуская пуловер и скрывая от нескромного взгляда ошалевшей писательницы свой знаменитый загорелый пресс.
– Что? – пробормотала Алёна. – Кто?
– Ну, младенец! – нетерпеливо притопнул Никита. – Ваш младенец, с которым вы были в скверике позавчера! Вы сказали – младенец в… Где? В чем? В ком?
– О господи, я запуталась, – отмахнулась Алёна. Интересно, понял ли он причину, по которой она вдруг отупела? Что с ней вообще творится? Превратилась в какую-то нимфоманку! – В порядке младенец, я хотела сказать, и синячок уже сходит. А вы как поживаете? Ой, извините за дурацкий вопрос! – спохватилась она. – Я только что сама видела, как вы поживаете. Очень бурно!
– Да уж, – пробормотал киллер, доставая из кармана джинсов (к сожалению, из бокового) носовой платок и промокая уголок рта.
Кто говорил, что шрамы украшают мужчину? Правильно говорил, кто бы это ни был!
– Кстати, – сказал Никита, исподлобья поглядывая на Алёну, – а ведь я вас еще не поблагодарил. Вы мне если не жизнь, то пару ребер определенно спасли. Главное, как глупо все вышло! Я не мог открыть машину, сработала сигнализация, и тут на меня накинулись эти мужики. Я слышал, что автомобилисты Парижа объединились в этакое сообщество, своего рода профсоюз, члены которого патрулируют на улицах и посматривают, не пытается ли кто угнать машину. Сами видите, что в нашем городе делается – плюнуть некуда, столько машин кругом, скоро, наверное, на тротуары будут ставить. Но что-то мне не верится, что эти бравые ребята – члены профсоюза, учитывая присутствие тут нашего знакомого полисье!
– Наверное, он вас узнал, – сказала Алёна. – Ну, и решил не вмешиваться в драку.
– Не вмешиваться? – Никита снова прижал платок ко рту. – Ничего себе! Это называется – не вмешиваться? Да я бы спроста справился с этими мизераблями, когда б не вмешивался полисье! Вернее сказать, бывший полисье.
– Бывший?
– Ну да. Я ведь не преминул нажаловаться на него своему приятелю. Помните, я вам говорил, что у меня в комиссариате есть знакомый?
– Да, ваш кузен, вы рассказывали, – кивнула Алёна – и осеклась.
Кузен! Про кузена ей рассказывал не Никита Шершнев, а детектив Бертран Баре! Еще хорошо, что она вовремя прикусила язык! Хороша бы она сейчас была со своей необъяснимой осведомленностью!
Слава богу, Никита не обратил внимания на ее обмолвку.
– Ну так вот, оказывается, это была уже не первая жалоба такого рода. Этот Нерон…
– Нерон?!
– Фамилия у него такая, представляете? А между прочим, психологи всерьез считают, будто имя и фамилия на всю жизнь определяют характер человека. Что-то я такое читал даже у ваших русских исследователей. Ну и наш знакомый Нерон вовсю уподоблялся своему приснопамятному тезке: злоупотреблял, так сказать, служебным положением, вечно в драку лез, надо или не надо, да и сослуживцев изрядно достал своей агрессивностью, однако отделывался всего лишь внушениями и выговорами благодаря своей безотказности на работе. Но моя жалоба стала последней каплей в чаше терпения моего кузена, и он отстранил Нерона от несения службы на три месяца. Тем бы и кончилось, да возмущенный Нерон начал протестовать, затеял драку с комиссаром. Представляете идиота?! – Никита хохотнул, но тут же болезненно скривился: рот его снова начал кровоточить.
«То, что я мазохистка, давно известно, – уныло подумала Алёна. – Но я, оказывается, еще и садистка… Черт, ну что за мужик такой попался, что абсолютно все в нем меня возбуждает?! Или просто слишком давно уже ни с кем, нигде и ничего?.. Или это второй в моей жизни случай встречи с человеком, против которого я бессильна? Я-то думала, что только мой черноглазый способен держать меня в перманентном состоянии пластилина, из которого можно лепить все, что угодно. Нет, еще один попался! Надо было за этим приехать в Париж, ужас какой!»
– Конечно, комиссар Гизо немедленно вышиб Нерона вон. Гизо – это фамилия моего кузена, – пояснил Никита, и Алёна перевела дух – теперь не надо бояться сболтнуть лишнего и насторожить Никиту неожиданной осведомленностью. – Ну и, надо полагать, этот страдалец счел виновником всех своих бед меня. Подозреваю, именно он подговорил двух этих братьев славян, которые отделали бы меня по полной программе, если бы не моя счастливая звезда, приславшая мне вас, прекрасная дама!
И он отвесил Алёне настоящий, как в кино про мушкетеров показывают, придворный поклон, подметя мостовую воображаемыми перьями воображаемой шляпы.
Ох, боже мой… если дело пойдет дальше такими темпами, у черноглазого нижегородского красавца есть очень реальные шансы вообще вылететь из числа тех людей, против чар которых бессильна устоять писательница Дмитриева. Пока что лидируют русские парижане…
– Братья славяне? – пробормотала Алёна, опуская глаза, которые всегда были самой выразительной частью ее лица и предательски выдавали все тайные и явные чувства их хозяйки. – Почему вы решили, что вас били славяне?
– Да потому, что один материл меня по-украински, а другой поощрял его по-сербски или по-хорватски, что, собственно говоря, одно и то же, как бы там ни тужились представители одного народа, изображающие из себя две разные национальности. Однако здорово же рискует этот Нерон, если продолжает после увольнения щеголять в форме полисье! То-то он смазал пятки, услышав ваш вопль! А кстати, где обещанная полиция?
Никита демонстративно огляделся, однако увидел только все тех же двух арабов, китайца и еврея, которые так и не покинули наблюдательного поста.
– Да какая полиция?! – усмехнулась Алёна. – Не было никакой полиции, понятное дело. Я заорала первое, что в голову пришло.
– Повезло мне, что у вас такая сообразительная голова, – серьезно сказал Никита. – И еще повезло, что случилось столь счастливое совпадение: вы шли мимо как раз в ту минуту, когда я оказался в такой жуткой ситуации. Правы англичане: life is stranger than fiction!
Алёна кивнула. Она и сама сегодня в очередной раз убедилась в том, что жизнь более необычна, чем вымысел. Вот поди ж ты – умудриться спасти своего собственного спасителя, выйдя из его офиса, который ты как раз перед этим обчистила! Ну, не весь офис, а только мусорную корзинку, а все же хороша бы она была, если бы Никита вернулся в этот самый момент!.. Очень кстати (чего греха таить!) его задержала внезапно случившаяся драка…
– Вы, видимо, тут неподалеку живете, если выгуливали младенца в сквере на Монтолон? А у меня вот здесь офис, – он кивнул на дверь, из которой не более чем десять минут назад вышла Алёна. – Не хотите зайти? У меня совершенно потрясающий чай. Или вы предпочитаете кофе?
– Конечно, чай, – нагло соврала писательница, которая пила только кофе и только кофе, к тому же – убойной крепости, а чаю вообще в рот не брала. Однако какая разница, что пить, если появился шанс встретиться-таки с волнующим киллером в приватной обстановке? Взять у него интервью, а может быть… вдруг да повезет еще раз увидеть его обалденный, впалый, подтянутый, загорелый живот – юношески гладкий, с тонкой струйкой волос, убегающей в джинсы…
Стоп, подруга! А может, все проще? Может, этот живот так волнует тебя потому, что невероятно похож на другой, оставшийся в Нижнем Новгороде? Как в любимом романсе: нет, не тебя так пылко я люблю?.. И ты просто лихорадочно ищешь хоть какой-нибудь аналог своей далекой и невероятной любви… собираешь некую мозаику образа, которым ты больна?.. «Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазара Балтазарыча, да, пожалуй, прибавить к этому еще дородности Ивана Павловича…»
Нет, у Агафьи Тихоновны был выбор, Алёна же пока что ломает голову только над тем, что приставить к животу Никиты Никитича!
А может, и приставлять ничего не нужно? Взять то, что Бог дает, что само в руки идет, а там посмотрим. И даже если что-нибудь между ними произойдет – в офисе ли этом пресловутом, в другом ли столь же уединенном месте, – это ведь ничего не значит, тут и речи нет о чувствах, это ведь не более чем взаимное снятие статического электричества, и совсем не обязательно делать из этого какие-то далеко идущие выводы и каяться в грехах, когда вернешься в Нижний. Кому там нужны твои покаяния?
«Однако ты сошла бы с ума от ревности, – подхихикнул внутренний голос, – если бы каким-то образом узнала, что идол твоего сердца точно так же мимоходом снимает статическое электричество где-то на стороне. То есть тебе можно, а ему нельзя? Ну разве это справедливо?» – «Конечно! – запальчиво ответила Алёна своему вечному оппоненту. – Я ведь его люблю, а он меня – нет. Поэтому мне можно, а ему нельзя. И вообще, что дозволено Юпитеру, а данном случае – Юпитерше…»
Женская логика!
– С удовольствием выпью чайку в вашем офисе, Никита! – решительно сказала Алёна.
Сейчас странно вспоминать, что сначала Париж мне очень не понравился. Я даже пожалела, что жить придется не в Берлине! Это был первый заграничный город, мною виденный (финские не в счет, они ведь только недавно перестали входить в состав России), да и постылой зимы там не было и помину… Это я лишь потом начала скучать по русскому снегу, по морозцу нашему краснощекому, а тогда и вспоминать лед на Неве да замерший Питер было тошно! Собственно говоря, Париж и Берлин в то время и даже позднее, до начала 30-х годов, пока к власти не пришли фашисты, были равнозначными столицами русской эмиграции, там и там сосредоточивались не только лучшие силы нашей интеллигенции, но и деньги. Не все же бежали из России голы-босы, некоторые умудрялись кое-что с собой пронести: драгоценности, скажем… что далеко ходить за примером: моя мачеха зимой 18-го года перешла Финский залив, имея на нижней юбке нашитыми драгоценностей более чем на сто тысяч! Это, конечно, сделало путешествие по льду более рискованным (причем им с отцом повезло с погодой, морозы стояли, лед был более крепкими, чем во время нашего пути), однако обеспечило им приличное существование в Париже. Я бы тоже, конечно, взяла с собой золота побольше, кабы оно у меня было. Но все драгоценности моей матери пропали, были реквизированы, поэтому я в Берлине лишь издали смотрела, как весело проводят время те, у кого водилась хоть какая-то валюта: ведь курс веймарской марки непрестанно падал, зато фунты, доллары, даже франки неуклонно росли в цене… К примеру, проехать на такси стоило несколько тысяч марок, а за комнаты, в которых мы жили с Никитой на Курфюрстендамм, просили один фунт в неделю. Ужасная это вещь – инфляция, ужасный страх для народа несет с собой! Я вспоминала Петроград 19-го года, как мы ножницами резали листы с керенками… вспоминала – и старалась поскорее забыть.
Впрочем, у Никиты деньги были, и он чуть не каждый вечер проводил в том или другом кабаре или ресторане, в том числе в русских, где играли прекрасные румынские оркестры, пели цыгане, бежавшие от революции из России, и где выступали русские певцы. Именно в Берлине я впервые услышала настоящие цыганские песни и возненавидела их на всю жизнь, такой яд они вливали в душу, такой безнадежной чувственностью отравляли эти голоса – то визгливые, то бархатные, выпевавшие:
Можно вообразить, каково мне было это слышать, сидя рядом с Никитой и мечтая о том, что зелье цыганской песни окажет на него свое приворотное воздействие и обратит ко мне его сердце!..
Блуждая по кабакам, Никита брал меня с собой: не потому, что ему хотелось меня развлекать, – просто я наотрез отказывалась оставаться одна в приличном до тошноты, до оскомины пансионе. Ну, он, видимо, побаивался, как бы я от скуки вновь не ввязалась в какое-нибудь непристойное приключение, вот и таскал меня с собой каждый вечер.
Я удивлялась тому, как странно Никита развлекался: почти не пил (и мне напиваться не давал, хотя моя молодая бравада этого требовала, я и с ним-то себя смелей чувствовала, когда была хоть немного подшофе), мало ел (правда, тут меня не ограничивал, поэтому я, не скрою, давала себе волю, я вообще всегда любила вкусно поесть, даже сердечное томление не ограничивало мой аппетит, это уж потом жизнь и работа в Париже приучили меня к состоянию постоянного, необходимого голода), а все больше слушал музыку и пение, смотрел на выступления фокусников, дрессировщиков собачек или попугаев, прочих циркачей-силачей или гимнастов (кого только мы тогда в тех кабаре не видели!) – и делал какие-то заметки в своей записной книжечке. После некоторых выступлений договаривался с артистами о приватной встрече, о чем-то с ними беседовал, но это уж без меня. Иногда с таких встреч он возвращался довольный, иногда – не слишком.
Я сначала любопытствовала молча (ну как же, ведь барышня из приличной семьи не должна задавать ненужных вопросов!), а потом не выдержала и спросила, для чего ему эти лицедеи. Он подумал, прежде чем ответить, потом осторожно проговорил:
– Одни мои знакомые господа владеют в Париже русским рестораном, вот они и попросили меня посмотреть, как это дело в Берлине поставлено. Какая еда, какие вина, какие актеры выступают и нельзя ли лучших переманить в Париж.
– А кто эти господа? – спросила я словно по какому-то наитию.
– Вот будете в Париже – сами с ними познакомитесь, – ответил Никита с той же осторожностью, которая меня удивляла.
– Вот еще, – фыркнула я, – стану я знаться с какими-то кабатчиками!
Никита глянул на меня, хотел что-то сказать, но прикусил язык, только глаза его сверкнули насмешливо, а потом, после молчания, он сказал:
– Ну что ж, воля ваша!
Более мы на эту тему не говорили, да к тому же скоро Никита все свои дела в Берлине закончил, и мы выехали в Париж.
Поезд прибыл на Гар-де-Норд, на Северный вокзал, рано утром, и я в дороге невероятно не выспалась: находиться так близко, в тесноте спального купе, к Никите и не прикоснуться к нему казалось мне невыносимым. А он уже приучил меня держаться от него на расстоянии, я жила трепетным ожиданием хоть какого-то знака от него, мне все казалось, что этот знак вот-вот будет подан, но этого так и не случилось никогда в жизни.
Измучившись, я уснула уже перед самым прибытием в Париж, Никита меня едва добудился, я вывалилась из вагона чуть живая, ничего не соображая, но все же у меня достало сил удивиться, что отец не встречает меня.
– Он занят делами, – объяснил Никита, но я ничего не могла понять: какие у отца могут быть дела в день моего приезда, к тому же в такую несусветную рань?!
Впрочем, это была только первая из странностей, надолго испортивших мне впечатление от Парижа.
Зимы тут было еще меньше, чем в Берлине: зеленая трава, кожистые листья магнолий и олеандров, кое-где розы цветут на кустах – мои любимые чайные розы… Мы ехали в такси по улицам, которые по сравнению с берлинскими показались мне вызывающе нарядны и как-то слишком оживленны, беззаботны. На самом деле парижский люд спешил на работу, лица у людей были по-утреннему сумрачны, однако эта сумрачность была просто-таки буйным весельем по сравнению с безжизненными лицами берлинцев. Но не этот контраст отвратил меня от Парижа в первые минуты! Я немедленно начала вспоминать Петроград, сравнивать его строго отмеренную, изысканную красоту с переизбытком здешней красоты, с роскошью архитектуры, так и бившей по глазам… и лица-то были сытые, и одежда-то всех без исключения, даже шофера такси, казалась мне избыточно щегольской. А впрочем, парижане-таксисты и впрямь были в 19-м году щеголеваты. Это уже потом, спустя три года, когда в их ряды влились тысячные массы русских беженцев, которые были приглашены на работу французским правительством, и кто встал к станкам на заводах «Рено» и «Ситроен», кто надел форменную фуражку, перчатки с крагами и сел за руль, облик таксиста стал более сдержанным внешне, хотя и несравнимо более изысканным внутри.
А вот еще, кстати, о Париже и о моем к нему отношении. Конечно, это лучший из городов мира: жить в Нью-Йорке, куда возил меня мой второй муж сразу после войны, я бы ни за что не смогла, Рим слишком шумный, да ведь и нельзя вечно жить в музее, Лондон – унылый, чопорный, Берлин – ну, он только после бегства из Советской России показался мне хорош, а потом я на него и смотреть не могла, в Цюрихе и Женеве скука смертная… Словом, Париж – восхитительный город, а все же я никогда не чувствовала себя счастливой от одного ощущения, что живу в нем. Можно представить ощущения русского рабочего с Путиловского завода – ну вряд ли он так уж радовался, что живет в Петербурге, если все блага жизни большого города были ему недоступны. Точно так же и мне в первые годы слишком многое было недоступно в Париже, а когда у меня появились деньги, вкус к этим благам не то что притупился, а просто… не слишком интересно стало их желать. К тому же, чего я больше всего желала, все равно нельзя было купить ни за какие деньги…
Итак, мы с Никитой ехали по Парижу.
Постепенно нарядное кольцо бульваров осталось позади… мы очутились в районе, на котором лежала некая, едва уловимая печать заброшенности, хотя и здешние дома казались мне сущими дворцами. Такие в Петербурге стояли только на центральных улицах! Потом я поняла, что в Париже просто не существовало неприглядных или даже скромных зданий, здесь строили только красиво и только помпезно, это уж потом социалисты и коммунисты, дорвавшись до власти, напакостили где могли и как могли: то нелепого Корбюзье понатыкали на шикарном бульваре Распай, то двух стеклянных уродов соорудили – Центр Жоржа Помпиду близ рю Риволи и Оперу Бастилия на площади, где некогда стояла знаменитая тюрьма, – то застроили окраины ужасными бетонными блоками…
Впрочем, это для иммигрантов-африканцев строилось, а им все равно, где жить и как жить.
Наконец наше такси остановилось возле одного из домов – такого же, как прочие, с кружевными крохотными чугунными перильцами под окнами вместо балконов, с нарядными выступами и эркерами, с лесом забавных труб на крышах, отчего дом немножко походил на оргбн, с тяжелыми и вычурными дубовыми дверьми, покрашенными, впрочем, в мрачноватый синий цвет, но зато с чугунной отделкой.
Мы были в Пасси – в ту пору это был второразрядный и довольно скромный район, который заселяли в основном русские эмигранты. Это уж спустя годы он сделался престижным и любимым парижанами, теперь квартиры там стоят целое состояние, а тогда были одними из самых дешевых в городе. К примеру, в пансионе за стол и комнату брали двадцать четыре франка в день. Это считалось очень дешево. Примерно столько же стоила в день и моя квартирка, которую нанял мне отец…
Второе потрясение! Никита поселил меня в какой-то каморке всего лишь из двух комнат, с ванной, которая стояла прямо в кухоньке (а умываться приходилось над той же раковиной, в которой посуду мыли!), с унизительно крошечным ватерклозетом, с окнами, выходящими во дворик-колодец, на оштукатуренные стены, на чужие окна, и сказал, что это теперь мое жилье, что я буду жить отдельно от отца, который с женой и сам снимает такую же квартиру, правда, в ней на одну комнату больше…
Печей не было: небольшой камин на обе комнаты, еще один, и того меньше, на кухне, и в этих каминах лежат не дрова, а какие-то мячики из угольной пыли…
Я не могла двух слов связать от потрясения! Почему-то я была убеждена, что Никита отвезет меня если не в замок на Луаре, о которых я столько читала (хотя где Луара и где Париж?!), то уж непременно в особняк близ Гранд-опера или хотя бы в роскошную квартиру вроде тех, которые были у нас в Москве и Петрограде, где мы занимали целые этажи. Отчего, интересно, я думала, что отцу, такому же беженцу с родимой стороны, какой была и я, удалось сохранить прежнее состояние? Все, что у них с женой было, это драгоценности, пришитые к ее нижней юбке… да, конечно, эти камушки дали им в Париже возможность выжить, не умереть, а начать свое дело, но отнюдь не позволяли швыряться деньгами. К тому же инфляция свирепствовала в те годы по всей Европе, не только в Веймарской республике…
– Что же это за дело у моего отца, коли оно приносит так мало доходов?! – вскричала я, бывшая прежде уверенной, что он если и не ведет жизнь беззаботного барина, то директорствует на одном из крупнейших заводов Франции, как директорствовал в свое время на Сормовском заводе в Нижнем Новгороде.
Никита помолчал, отведя взгляд, потом все же посмотрел на меня… не жалость ли мелькнула в его глазах?
– Пусть об этом расскажет вам ваш отец, – сказал он наконец. – Теперь я отлучусь ненадолго – вас навестят не позднее чем через час, максимум два. Консьержка по нашей просьбе купила для вас кое-какой еды, – он показал на какие-то свертки, лежащие на крошечном кухонном столике. – Думаю, мы увидимся вечером.
– Вы уходите? – чуть не со слезами пробормотала я. – А вы где живете? Разве не в этом доме?
– Я живу на рю де Фобур-Монмартр, довольно далеко отсюда, еще ехать да ехать, а шофер ждет, – сказал Никита сдержанно, как если бы встревожился, что я начну уговаривать его остаться. – И… и не отчаивайтесь ни от чего, Вика, – вдруг добавил он с внезапным проблеском нежности в своем всегда бесстрастном голосе. – Вам понравится Париж, вот увидите!
Он поцеловал мне руку и вышел, оставив меня почти счастливой. Боже ты мной, как же много он для меня значил, этот непостижимый человек, если всего лишь слабое дуновение даже не любовной, а дружеской ласковости в его обращении мгновенно расцветило самыми яркими красками серый туман моего первого унылого утра в чужом городе, в чужой стране… в абсолютно чужой для меня жизни!..
Я даже не обратила внимания на эту загадочную фразу: «Вас навестят…» А ведь можно было над ней задуматься. Почему он не сказал: «Ваш отец вас навестит»? Но я, говорю, на это никакого внимания не обратила. Да, впрочем, скоро все выяснилось.
Я вдруг почувствовала, что ужасно проголодалась (мы не позавтракали на вокзале, потому что со сна я не хотела есть, да и Никита спешил), и с живейшим интересом накинулась на бумажные свертки.
В них оказалась белая булка, испеченная на манер наших прежних, петербургских
Я смотрела на продукты с недоумением. Их показалось мне очень мало – едва на день. Ну да, в Петрограде я ведь привыкла делать запасы, а тут нужно было возвращаться к правилам прежней жизни: каждый день ходить к булочнику, молочнику, зеленщику и мяснику либо рыбнику. Вот только прежде у меня была прислуга, покупками занимались кухарки, а теперь, видимо, мне придется делать их самой. Ну что ж, это лучше, чем
Прибегнув к спасительной мысли, что нет худа без добра, я отыскала нож – в шкафчиках имелся припас самой необходимой посуды, не столовое серебро, конечно, но и не олово, а симпатичный мельхиор. Нож, впрочем, был стальной и очень острый, я откромсала им от мяса порядочный кус, положила на сковородку, потом спохватилась, что без масла пригорит, положила масло и огляделась в недоумении: неужто жарить придется в камине? Ну и как это делать? Что же, прикажете держать сковороду в руках? Так ведь обожжешься! Или надобно ставить ее вот на эту странную треногу?..
Я смутно припомнила книжку французских сказок, которые были у меня в детстве. Камин, да, камин, в котором щедро играет огонь, а над огнем на цепочках висит черный котелок, в котором бабуля в белом чепце и пышной юбке с передником (из-под юбки виднеются деревянные башмаки) помешивает большой ложкой. Из котелка поднимается аппетитный белый пар, который навевает мысли о каком-то вкусном супе или каше, что варила бабуля (вскоре я узнала, что супов французы почти не едят, а мне их очень недоставало какое-то время, потом-то я привыкла к их отсутствию, а каши там готовят такие, что, как говорила уже упоминаемая мною нянюшка-сормовичка, «в рот не вломишь!»). На картинке все это выглядело очень уютно, книжка вообще была великолепно иллюстрирована, и я вдруг уплыла в воспоминания о том, как мы с сестрой листали эту книжку по вечерам, сидя вместе с «большими» в столовой, под шелковым абажуром керосиновой лампы, то углубляясь в книжку, то вслушиваясь в разговоры, и вот начинали слипаться глаза, мы клевали носами, maman строго говорила: «Дети, спать!», мы встряхивались, умоляли: «Десять минуточек, ну еще!» – но уже еле сидели, буквы и картинки расплывались в глазах, и нас уносили в постель на руках, только непременно полагалось съесть еще большую тарелку киселя. Хотя нет, я что-то путаю, киселя нам давали, кажется, только после ванны!
При воспоминаниях о киселе голод мой стал еще острее, и я решилась попытаться изжарить мясо. Я отыскала крюк для подвешивания котелка, отыскала и котелок, даже не один (спустя какое-то время у нас в доме поставили на кухнях печи, но камин еще долго пугал меня воспоминаниями, оттого я с тех пор не люблю каминов, хотя куда от них денешься?!), обнаружила еще какие-то крючья и палки для подвешивания котлов и чайников, освоилась и с треногой для сковороды. Поставила ее в камин, водрузила на нее сковородку, отыскала спички – очень длинные, совершенно не русские и не с коричневыми серными головками, а какие-то розовые – фосфорные, как я узнала потом. И испуганно поняла, что я не имею ни малейшего представления, как разжигать эти угольные комочки, которые горкой лежали в камине…