— Я вообще не думаю, что они подойдут, — ответил Томас. — Если бы они хотели ограбить машину, они бы ее просто остановили. Наверное, мы напоролись на какой-нибудь местный патруль, который засел где-то на высоте довольно далеко отсюда и палит во все, что движется. Но уходить отсюда нужно поскорее.
— Как мы пойдем? Она не скоро оклемается. И малый — тоже.
— Нет, — говорит Томас. — Он скоро встанет. Это просто шок. А ее придется нести, конечно.
В результате, они вытянули из тюка одеяло, положили на него Кристину и поволокли ее и все наши уцелевшие пожитки. А я помогала Игорю — он действительно пришел в себя довольно быстро. Идти-то, во всяком случае, чисто механически переставлять ноги, он мог, но куда мы идем, и что происходит, соображал плохо и все время жаловался, что его мутит. По-моему, это смахивало на сотрясение мозга. Я и сама соображала неважно потому, что все произошло слишком быстро, и просто тащилась, уходя все дальше от дороги, вслед за Геркой и Томасом. Томас сказал, что карта сгорела в машине, но что он примерно представляет себе, где мы находимся и куда нужно идти. Они взяли, несмотря на свою ношу, такой темп, что мы с Игорем еле успевали, он все время спотыкался и цеплялся за меня, и у меня тоже начали подгибаться ноги. Наконец, мы очутились в овраге — отсюда дорога была не видна, а когда спустились на самое дно, то оказались со стороны шоссе еще и защищены относительно крутым гребнем. Здесь, в овраге, кроме чахлого кустарника, практически ничего не росло, лишь там, где прошли оползни, верхний слой земли обнажился, открыв спутанные корни. По самому дну тек мутноватый ручеек.
— Может, тут и остановимся? — сказал Герка.
— На время — да, — ответил Томас. — Передохнем.
— А потом куда? — слабо спросил Игорь. Он уже понемногу приходил в себя.
— Это зависит от того, что с ней.
— Томас, — вмешалась я. — Ему тоже нельзя двигаться. По крайней мере, пару дней. У него, похоже, сотрясение.
— Отлично! — сказал Герка. — Просто великолепно!
— Никто же не виноват…
— Ладно, — говорит Томас, — все равно, пока не разберемся, что там у нее с ногой, дальше двигаться не сможем. А там будем решать. Погляди-ка (это уже мне) — вон в том мешке аптечка.
— Черт! — спохватился Герка. — А пакет этот дурацкий где?
— Во втором тюке. Надо бы его переложить понадежней.
— Может, вскроем заодно? — говорит он.
— Послушай, — ответил Томас, — если окажется, что с ними с обоими плохо, у нас будет полно времени. Двинуться-то мы отсюда никуда не сможем. Потом посмотрим.
Тут Кристина открыла глаза и начала стонать. Лучше бы она в себя не приходила, бедняга, потому что Томас как раз присел осмотреть ее ногу. Он стащил с нее брюки — их пришлось разрезать — и открыл миру ее острые коленки. Одна нога была, как положено, — нормальная худущая нога, а вот другая стремительно опухала. Томас осторожно ощупал ей щиколотку — пальцы у него были худые и сильные. Вообще — красивые руки…
Видимо, он дошел до места, потому что Кристина, которая до этого равномерно поскуливала, охнула и опять закатила глаза.
— Нормальный перелом, — сказал Томас. — Закрытый.
— Ну и чего делать? — говорю.
— Не знаю… в таких случаях, кажется, положено накладывать шины. Но, может, просто перебинтовать поплотнее.
В общем, ему удалось замотать Кристинину ногу бинтами, которые он нарезал из запасных рубашек и даже примотать к ноге какие-то палки. Даже если у меня были сомнения по поводу качества этой повязки, сама я лучше все равно сделать не смогла бы. После чего мы укутали Кристину всеми имеющимися в наличии теплыми вещами, вкатили ей антибиотик и обезболивающее, развели костер и нагрели воду — вернее, они сами все это сделали, а я только помогала таскать хворост, остро страдая от собственной своей бесполезности. Я не могла им помочь — ни в чем не могла, только под ногами путалась. Игорь тоже лежал, подсунув под голову один из тюков — помягче, выглядел он не так безнадежно, как Кристина, но жаловался, что у него кружится голова. Его напоили горячим, тоже всучили какую-то таблетку и велели спать. Тут только я сообразила, что все теплые вещи ушли на больных, а ночи были еще очень холодные, поганые ночи, да и сейчас уже было неуютно. Я подсела поближе к костру и при этом боялась, что на ночь они решат его загасить, потому что сидеть в темноте было и вправду гораздо безопаснее. Поступи они так, я бы не стала спорить — просто потому, что тогда бы мне пришлось делить с ними ответственность за принятое решение, а ответственность — поганая штука, и чувство вины, неизбежно наступающее в результате промахов, без которых не бывает, — тоже. Но они, посовещавшись, сошлись на том, что костер надо оставить. Хоть это и создает дополнительные проблемы, сказал Томас, потому что одному Богу известно, кто может забрести к нам на огонек.
Ночи всегда проходят тяжело. Они передвигают границу между жизнью и смертью в сторону смерти, которая сейчас и так стоит слишком близко. Днем человек занят обычными человеческими проблемами — как прокормиться, как обезопасить себя, — а ночью все это теряет свое значение — остается только огромное страшное небо и мысли, которые измученный мозг тщетно пытается отодвинуть в сторону или расцветить какими-то привязками к жизни надеждой, желанием или даже страхом. Потому что страх — это тоже жизнь, так же как боль — это тоже жизнь, она тревожит, заставляет бороться, не дает уснуть…
Кристине было больно. Она честно старалась держаться, потому что отлично понимала, что жаловаться без толку, что сочувствие тех, кто оказался рядом, не помогает, потому что оно лишь внешнее и беспомощное, ведь на самом деле чужую боль нельзя ни снять, ни разделить. Конечно, может как-то утешить тот факт, что рядом сидит кто-то с температурой тела выше, чем окружающая среда, но это все же странное утешение, бесполезное какое-то — оно в принципе не облегчает страданий. Снотворное не помогло ей заснуть, просто расслабило, пробило обычную сдержанность, и она начала нести чушь, такую же беспомощную и бесполезную, как и мое сочувствие.
А мне было стыдно, потому что я не могла сострадать ей в полной мере мне было неудобно и холодно, и отвлечься от этих ощущений я никак не могла. Чувство физического неудобства заслонило все остальные, остался только страх темноты, сырость и тоскливое отчаянье. Сострадание вроде бы дано человеку от природы, так во всяком случае считается, и иногда меня, действительно, словно разворачивало, и я уже была не я, а Кристина, и это мне было больно и страшно, но через секунду чувство это исчезало, и опять оставались лишь холод и неуют.
Я сидела вплотную к костру, иначе перетерпеть было невозможно, да и огонь был слабенький, дефективный, потому что питать его было нечем — мы натаскали немного хвороста — тоненькие такие ветки, — но он уже прогорал, и пламя держалось на кустарнике, сухих листьях, жухлой траве — на всякой дряни, которая может гореть, но не дает правильного тепла. Игорь спал — так уж ему повезло, а остальные дремали сидя, облокотившись на тюки. Кристина, должно быть, смотрела мне в спину, потому что мне пришлось обернуться — не знаю, какое устройство в организме этому способствует, но почему-то если смотрят тебе в спину, всегда оборачиваешься.
Ну что тут можно сделать? Я встала и подошла к ней.
— Ну что, — спрашиваю, — больно?
Дурацкий вопрос. Такие вопросы — всего лишь знак, ярлык сочувствия, они носят чисто ритуальный характер. Она, естественно, на него не ответила, потому что соблюдать ритуалы у нее не было сил.
— Хочешь, — говорю, — расскажи мне что-нибудь.
Кристина поглядела на костерок, наверное, потому, что глядеть на живой огонь ей было приятнее, чем на меня.
Помолчали… Ох ты, Боже мой, до чего погано.
— Как ты думаешь, — вдруг сказала она, — куда все это денется, когда я умру?
— Во-первых, в ближайшее время ты не умрешь, — отвечаю, — а во-вторых, никуда не денется.
— А хорошо бы, с моей смертью все это закончилось.
— Что именно закончилось? Вся эта пакость?
— Нет, я имею в виду — все. Мир. Если бы он ушел со мной.
— Тебе это будет приятней? — спрашиваю.
— А разве так не лучше?
По мне — так нет. Не лучше. В том, что объективный мир существует сам по себе, независимо от личных твоих неурядиц, есть какое-то большое утешение. Я, правда, так и не пойму — какое. Кажется, должно быть обидно, что большому миру на самом деле на тебя наплевать, но меня почему-то такое его равнодушие не задевает. Равно, как и отсутствие в этом мире справедливости — я имею в виду, по большому счету справедливости — как принципа мироустройства. Воздаяние и все такое. Потому что, если бы мы все получали по заслугам, это выглядело бы довольно грустно. Сколько у нас там заслуг…
— Пусть все остается, как есть, — говорю. — Смотри, нас уже не будет, а этот вонючий овраг еще немножко отползет от дороги.
— Знаешь, — сказала она, — у меня родители так болеют… Мне спокойней думать, что если меня не станет, они тоже исчезнут.
Такая вот трогательная форма дочерней преданности.
— И они не исчезнут, — говорю, — и ты оклемаешься. Это всего лишь перелом.
Господи, а если бы она сломала позвоночник!
— Ну, как она там? — Томас возник из темноты так незаметно, что я чуть не прикусила язык.
— Не спит. Мучается.
— Там коньяк есть. В том тюке, где аптечка. Может, ей легче станет?
— Это мне легче станет. А ей, если и можно, так только пару глотков. Ты же ей снотворное вкатил. Внутримышечно.
— Ну, заснет крепче. Погоди, я принесу.
Герка каким-то фантастическим образом проснулся.
— Эй, вы там что, пить собираетесь?
— Я замерзла, — говорю. — Я, правда, что-то читала насчет выпивки и теплоотдачи. Вроде как не рекомендуется. Но у меня есть свой жизненный опыт, и он говорит об обратном.
Томас принес флягу. Я налила Кристине в колпачок — вполне солидная доза, потому что колпачок был хороший — я имею в виду, большой.
Потом я отняла у нее колпачок в свою пользу. Это был, и правда, коньяк, да еще и неплохой. Последний раз я пила какой-то дрянной спирт, который выдали редакции по разнарядке на Новый год.
— Жизнь не так уж безнадежна, — говорю.
— Давай сюда, — сказал Герка. — Не жадничай.
Мы выпили еще по разу — кроме Кристины, потому что я боялась действия гремучей смеси коньяка со снотворным. Не знаю, что из этого выходит, но знаю, что вроде нельзя. Герка открыл банку тушенки, и я обрела покой.
То есть, обрела бы, потому что Кристина заснула, и я задремала тоже, но тут Герка растол меня и сказал:
— Иди сюда.
Мы отошли почему-то в сторону.
— Мы пытаемся решить, что делать дальше, — объяснил Томас.
Я сразу вошла в свое обычное безответственное состояние.
— Не знаю. Решайте сами. Насколько я знаю, такие переломы срастаются долго.
— Можно оставить ее где-нибудь. Может, тут живет кто-нибудь поблизости. Тут раньше был поселок, неподалеку. А на обратном пути забрать.
— Нет тут никакого поселка, — ответил Томас. — Давно уже нет. Самый ближайший населенный пункт это тот городок, как он там называется Лазурное, что ли. Но там уже не наш военный округ. И там какой-то гарнизон стоит.
А надо сказать, между военными округами отношения складываются самые разные — от пограничных стычек до вооруженного нейтралитета и каких-то сложных договоров о взаимопомощи. Но предугадать действия того или иного коменданта практически невозможно, потому что в своем округе он — царь и бог, а божественность нелогична в принципе.
— Ну ладно, — сказал Герка, — значит, это отпадает. Хотя, если мы ее туда затащим, убьют ее, что ли?
— Ее, может, и нет, — сказал Томас, — а вот нас…
— Хорошо. А что ты молчишь? — Это он мне.
— Конечно, — говорю, — в принципе, самое разумное было бы ее где-нибудь оставить. Но очень мало вероятности, что мы подберем ее на обратном пути. Я теперь думаю, мало вероятности, что мы вообще вернемся.
— Ну, спасибо за совет. Ты вообще какой-нибудь выход видишь? — спросил Герка.
Томас сказал:
— Завтра у нас что, восемнадцатое? Так вот, завтра по этому шоссе пройдет автоколонна. Она как раз назад идет, в город.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что я с этой автоколонной ходил. И там есть несколько моих знакомых. Они довезут ее до места и проследят, чтобы она попала домой. Плохо, конечно, — эти закрытые грузовики трясет, а ехать ей придется в кузове, и вообще много разных сложностей. Но ведь это всего пара дней, не больше, а дома ей будет спокойнее.
— А что, Герка? Это выход!
Это был действительно выход, потому что он избавлял и нас — от чувства вины. Тащить ее с собой было невозможно, оставить здесь — тоже; а уж в чужом округе, где и со своими больными справиться не могут… Одна, беспомощная, ни одного знакомого лица… До сих пор из всей этой ситуации я видела лишь один возможный выход — остаться тут, пока она не сможет ходить, — впрочем, выход на самом деле тоже невозможный, поскольку выжить в этой степи сложно, а уж прокормиться шансов так же мало, как и найти под ближайшим кустом бриллианты английской короны.
С этой мыслью, все еще чувствуя себя виноватой, я отправилась спать. Мучило меня то, что, не будь предложения Томаса, из всей этой истории не удалось бы выйти достойно. Такие безвыходные положения встречаются сейчас сплошь и рядом, и никакое самопожертвование, никакая порядочность ничего не меняют. Они просто утрачивают свое значение, как стертые в обращении медяки.
На какой-то миг, когда я засыпала и мозг работал независимо, сам по себе, мне закралось в голову страшное подозрение — что Томас весь этот благостный исход выдумал на ходу, и что он просто попросит потихоньку от нас своих приятелей-драйверов свалить Кристину в ближайшую придорожную канаву за пределами видимости. Мысль была сама по себе достаточно нелепая, да и Томас до сих пор вроде не давал никаких поводов так на него наговаривать, но я решила на всякий случай попробовать как-то у него разузнать, что он в действительности собирается делать. Почему-то мне до сих пор кажется, что если спросить человека напрямую, он честно ответит «да» или «нет», а не то, что в этот момент именно ему выгодно. Порешив на этом, я постаралась отогнать от себя и свою вину, и связанные с Кристиной мысли — вообще все мысли.
Утром по-прежнему было холодно. Не знаю, как можно избавиться от мучительного ощущения, связанного с холодом, — мышцы напряжены, и отогреть их, расслабить никак не удается. Я умылась водой из этого вонючего ручья, который протекал по дну оврага — одна радость, что там не может быть никакого явного дерьма, потому что заводы стоят, да и сельскохозяйственных стоков тоже нет никаких — все, кто жил поблизости, давно разбежались. Холод меня донимал, холод и еще омерзительное чувство нечистоты, которое возникает, когда долго не меняешь одежду. Я причесалась на ощупь — у меня было карманное зеркальце, но смотреть на свою замерзшую рожу было противно. Потом походила немножко вдоль ручья, чтобы подразмяться. Костер прогорел, все спали на тюках вповалку, видимо потому, что возвращаться к жизни, которая не обещала ничего хорошего, никому не хотелось. Я натаскала еще немного сухих стеблей и хворосту — для этого пришлось отойти довольно далеко, потому что все, что валялось поблизости, мы подчистили еще вчера. Мне даже удалось разжечь свой костерок, не потратив при этом слишком много драгоценных спичек. Было так холодно, что даже есть не хотелось, хотя, в принципе, должно быть наоборот.
Кристина тоже спала, лицо у нее было такое бледное и застывшее, что я перепугалась, но, присмотревшись, увидела, что она дышит — потихоньку, но она вообще из тех людей, которые все делают потихоньку. Вот ее уж точно будить не следовало, потому что она вспомнит о боли сразу как проснется.
Я грелась у призрачного костерка, который давал больше дыма, чем пламени, и опять раздумывала над причинами и побуждениями, из-за которых я втянулась в эту авантюру. Понятно, что о том, чего не изменишь, и думать не стоит — что есть, то есть, но почему-то всегда тем не менее пытаешься переиграть ситуацию, словно те бесчисленные варианты, которые крутятся в голове, имеют какое-то отношение к реальности. При этом неосуществимые в принципе или упущенные возможности расцвечиваются чудными цветами радуги да еще и возникает острая тоска по привычному укладу — как будто дома последнее время я жила в тепле и холе, ожидая от завтрашнего дня одно лишь хорошее.
Я вовремя засекла эту психологическую ловушку и не дала себе забраться в нее основательно и позволить ей захлопнуться; и тут как раз начали просыпаться остальные — кроме Кристинки, которую, видимо, крепко уложило вчерашнее сочетание снотворного с коньяком. Томас тоже подошел к костру и занялся котелком, в котором мы кипятили воду, — он уже сходил к ручью и теперь устанавливал котелок над огнем.
— Хоть попьем чего-нибудь горячего, — сказал он.
— Слушай, она до сих пор спит. Сколько ты ей вкатил?
— Ты понимаешь, — сказал он, — я так рассчитал, что лучше бы ей поспать. Первый шок за это время пройдет, а значит, меньше шансов, что возникнут какие-то осложнения.
— Ну не может же она проспать всю дорогу?
— Почему? — говорит он. — Я перед отправкой ее еще накачаю. Конечно, какие-то неприятные ощущения у нее будут, но она их не будет осознавать так уж четко, да и забудет все скорее.
— Ты действительно полагаешь, что ее довезут обратно?
— Что значит — полагаю? — сказал он. — Если сегодня мимо нас эта автоколонна пройдет и там будут те люди, на которых я рассчитываю, ее довезут наверняка.
— Томас, — говорю, — зря ты так уверен. Ведь она им — обуза. Лишний груз. Так же, как и для нас, собственно, но у нас есть по отношению к ней какие-то обязательства, а у них ничего такого нету. Они с ней возиться не станут.
— Я могу дать тебе слово, — сказал он, — но какой в этом толк? Ты что тогда, больше поверишь?
— Не знаю, — говорю. — Ума не приложу. Понимаешь, мне очень бы хотелось надеяться, что все будет в порядке, но ведь я просто не могу не думать о других возможностях.
Он сказал:
— Ты же сама понимаешь: она благополучно доберется, если вся колонна благополучно доберется, конечно, и за второе я уже не могу поручиться. Но, по крайней мере, в том, что с ней будет все в порядке, у меня больше уверенности. Если честно, то у меня не слишком утешительные прогнозы в другой области.
— Ты что имеешь в виду? — спросила я для порядка, потому что отлично знала, что он на самом деле имел в виду.
— Нас, конечно. — Он вздохнул. — Я имею в виду нас. Потому что мы сейчас болтаемся примерно на границе двух округов, и нам еще надо отсюда как-то выбираться. А у нас нет машины и оружия тоже нет.
— Может, не стоит зарекаться, потому что Герка мог с собой что-то прихватить, или Игорь. Просто на всякий случай.