— Чтобы избежать позора, он притворился, будто вооружен настоящим мечом, но, предвидя, что это вызовет порицание, заранее изготовил сей меч из дерева — вот дальновидность и хитроумие, достойные настоящего самурая! А что до вассала, ожидавшего своего господина во дворе, так это целиком в обычае военных семейств! — сказал государь.
Так Тадамори не только не понес наказания, но, напротив, удостоился похвалы государя.
3. Морской судак
Все сыновья Тадамори служили в дворцовой страже[20], все удостоились права являться ко двору, и никто уже не гнушался общаться с ними. В те годы случилось как-то раз Тадамори приехать в столицу из земли Бидзэн, и государь-инок Тоба изволил осведомиться, какой показалась ему бухта Акаси[21]?
Тадамори ответил:
Такой ответ очень понравился государю, и стихотворение поместили в «Собрание Золотых Листьев»[22].
Был еще такой случай.
При дворе государя служила дама, возлюбленная Тадамори; он часто ее навещал. Однажды, уходя, он забыл в комнате дамы веер с изображением луны. Подруги дамы стали подсмеиваться над ней, говоря:
— Откуда он взошел, этот месяц? Непонятно, из какого захолустья он появился?
И возлюбленная Тадамори ответила:
Так сказала она в ответ, и за это Тадамори полюбил ее еще больше. Она родила ему сына Таданори, впоследствии правителя земли Сацума. Недаром говорится: «Сходные души льнут друг к другу»; Тадамори любил поэзию, и дама эта тоже славилась искусством слагать стихи.
И вот постепенно стал Тадамори главою Сыскного ведомства, а затем, в 3-м году Нимпё, в пятнадцатый день первой луны, скончался пятидесяти восьми лет от роду. Князь Киёмори был его старшим сыном и потому унаследовал главенство в семействе Тайра.
Когда в седьмую луну 1-го года Хогэн вспыхнул мятеж Ёринаги[23], Киёмори, в ту пору всего лишь правитель земли Аки, принял сторону государя Го-Сиракавы и проявил немалую доблесть, за что получил в награду должность правителя земли Харима, а в 3-м году тех же лет Хогэн был пожалован придворным званием второго ранга[24] и назначен помощником правителя Дадзайфу[25]. Затем, в конце 1-го года Хэйдзи, снова вспыхнул мятеж, поднятый Нобуёри, и Киёмори опять сражался на стороне государя и покарал изменников смертью. А так как усердие, проявленное повторно, всегда заслуживает особо щедрой награды, на следующий год Киёмори опять повысили в ранге. Он стал советником — сайсё[26], главою Сыскного ведомства, получил титул тюнагона, а затем и дайнагона и, наконец, был произведен в министры, после чего, минуя должности Правого и Левого министров[27], возвысился до самого почетного сана, стал Главным министром[28] и получил младшую степень высшего придворного ранга. И хотя Киёмори никогда не служил в дворцовой страже, высочайшим указом было ему даровано право иметь при выездах свиту. А вскоре новый указ позволил ему ездить в карете, запряженной волом, или в повозке, которую тянет челядь, так что теперь он мог уже прямо в карете въезжать в Запретные ворота дворца, точь-в-точь как если бы то был сам регент[29] или канцлер.
«Главный министр — наставник императора, пример всему государству, — гласит закон. — Он правит страной, наставляет на путь, гармонически сочетает Инь и Ян[30] и властвует над ними — такова эта высокая и важная должность. А посему, если нет достойного человека, пусть эта должность остается свободной». Оттого эта должность и называется «местом достойного» или «местом свободным», ибо закон запрещает назначать на нее человека, добродетелью не украшенного. Но князь Киёмори сжимал в деснице всю Поднебесную средь четырех морей[31], стало быть, рассуждать было не о чем.
Говорили, будто дом Тайра так процветает по чудесной воле бога Кумано[32]. Как-то раз, еще в бытность свою правителем земли Аки, Киёмори отправился морем из Исэ в Кумано на богомолье, как вдруг огромный морской судак сам прыгнул к нему в ладью.
— Это знамение посылает сам бог Кумано, — сказал монах, сопровождавший Киёмори. — Немедленно съешьте этого судака!
— В древности в лодку чжоуского князя У-вана прыгнула белая рыба…[33] — отвечал Киёмори. — Да, это счастливое предзнаменование!
И хотя случилось это по дороге на богомолье, когда надлежит с особой строгостью соблюдать все Десять заветов[34], поститься и всячески остерегаться малейшей скверны, Киёмори повелел приготовить этого судака и дал отведать по куску всем своим родичам и вассалам. Кто знает, может быть, и впрямь по этой причине счастье с тех пор во всем ему улыбалось, и он возвысился до высшего сана, стал Главным министром. Сыновья и внуки его тоже продвигались в званиях быстрее, чем дракон взвивается в небеса. Так удостоился Киёмори почестей, каких не знавал никто из девяти поколений его предков. Поистине несказанная благодать!
4. Кабуро
Случилось так, что в 3-м году Нинъан, в одиннадцатый день одиннадцатого месяца, князь Киёмори, пятидесяти лет от роду, внезапно занемог и, дабы не расстаться с жизнью, поспешно принял духовный сан. В монашестве взял он имя Дзёкай — Океан Чистоты. Поступок сей и впрямь, как видно, был угоден богам — мгновенно исцелился он от тяжкого недуга и прожил столько лет, сколько было уготовано ему свыше. Как гнутся под порывами ветра деревья и травы, так покорно склонялись перед ним люди; как земля впитывает струи дождя, так все вокруг смиренно повиновалось его приказам.
Самые знатные вельможи, самые храбрые витязи не могли соперничать с многочисленными отпрысками семейства новоявленного инока Киёмори, владельца усадьбы в Рокухаре. А князь Токитада, шурин Правителя-инока[35], так прямо и говорил: «Тот не человек, кто не из нашего рода!» Немудрено, что все старались любым способом породниться с домом Тайра. Во всем, что ни возьми, будь то покрой одежды или обычай по-особому носить шапку, стоило только заикнуться, что так принято в Рокухаре, как все спешили сделать так же.
Но так уж повелось в нашем мире, что какой бы добродетельный государь, какой бы мудрый регент или канцлер ни стоял у кормила власти, всегда найдутся никчемные людишки, обойденные судьбой неудачники, — в укромном месте, где никто их не слышит, осуждают и бранят они власти предержащие: однако в те годы, когда процветал весь род Правителя-инока, не было ни единого человека, который решился бы поносить семейство Тайра.
А все оттого, что Правитель-инок собрал триста отроков четырнадцати-пятнадцати лет и взял их к себе на службу; подрезали им волосы в кружок, сделали прическу кабуро и одели в одинаковые красные куртки. День и ночь бродили они по улицам, выискивая в городе крамолу. И стоило хоть одному из них услышать, что кто-то дурно отзывается о доме Тайра, тотчас созывал он своих дружков, гурьбой врывались они в жилище неосторожного, всю утварь, все имущество разоряли и отбирали, а хозяина вязали и тащили в Рокухару. Вот почему как бы плохо ни относились люди к многочисленным отпрыскам дома Тайра, как бы ни судили о них в душе, никто не осмеливался сказать о том вслух.
При одном лишь слове «кабуро!» и верховая лошадь, и запряженная волами повозка спешили свернуть в переулок. И в Запретные дворцовые ворота входили и выходили кабуро без спроса, никто не смел спросить у них имя: столичные чиновники отводили глаза, притворяясь, будто не видят[36].
5. Расцвет и слава
Вершины славы достиг не только сам князь Киёмори, — весь род его благоденствовал. Старший сын и наследник, князь Сигэмори, — Средний министр и начальник Левой дворцовой стражи, второй сын Мунэмори — тюнагон и начальник Правой стражи, третий сын Томомори — военачальник третьего ранга, внук-наследник Корэмори — военачальник четвертого ранга; всего же в роду Тайра высших сановников насчитывалось шестнадцать человек, удостоенных права являться ко двору — свыше тридцати, а если добавить к ним правителей различных земель, чиновников и других высоких должностных лиц — набралось бы, пожалуй, больше шестидесяти. Казалось, будто на свете и впрямь нет достойных называться людьми, кроме отпрысков дома Тайра.
С тех пор как в давние времена, в 5-м году Дзинги, при блаженном императоре Сёму, при дворе впервые учредили звания военачальников внутренней стражи (а в 4-м году Дайдо назвали эту стражу дворцовой), не бывало, чтобы родные братья одновременно возглавляли Левую и Правую стражи. Если и случалось подобное — считанные разы за долгие годы, — так бывало это только с отпрысками знатного рода правителей-регентов Фудзивара; но чтобы из других семейств братья одновременно носили столь высокое звание — ни о чем подобном не слыхивали. Ныне же потомкам человека, с которым вельможи в прошлом даже знаться гнушались, высочайшим указом даровано было право являться ко двору в одеждах запретных цветов[37] и сшитых не по уставу: они наряжались в шелка и атлас, в узорчатую парчу; родные братья, совмещая звания военачальника и министра, возглавили Левую и Правую стражи. Пусть приблизился конец света[38], все же это было уж слишком!
Кроме того, было у Киёмори восемь дочерей. Всех удачно выдали замуж. Старшую предназначали в супруги Сигэнори, Тюнагону с улицы Сакуры, но дело свелось только к помолвке, когда невесте исполнилось восемь лет; после смуты годов Хэйдзи помолвку расторгли и выдали девушку замуж за Левого министра Канэмасу. От этого брака родилось множество сыновей.
А Сигэнори прозвали Тюнагоном с улицы Сакуры[39] оттого, что он, больше других любя все прекрасное, насадил в городе большой сад и поселился в красивом доме, построенном среди этого сада. Каждую весну люди приходили сюда любоваться цветами и назвали это место улицей Сакуры. Известно, что цветы сакуры осыпаются на седьмой день, но молва гласит, будто Сигэнори так горевал об их недолгом цветении, что вознес молитвы великой богине Аматэрасу[40], и с тех пор сакура у него цвела три полных недели. Да, в старину не то что ныне — государи правили мудро, оттого и боги являли свою благодать людям, а деревья сакуры обладали душой чувствительной, оттого и цвели в три раза дольше обычного!
Вторая дочь Киёмори стала императрицей. У нее родился сын, его вскоре объявили наследником, а после его вступления на престол государыне-матери пожаловали титул Кэнрэймонъин[41]. Родная дочь князя Киёмори, Мать страны — что может быть почетнее!
Третья дочь стала супругой регента Мотодзанэ[42]. Ее назначили в воспитательницы к младенцу-императору Такакуре и дали высокое придворное звание. Звали ее госпожа Сиракава, при дворе она считалась очень влиятельной и важной особой. Следующую дочь выдали за канцлера Мотомити[43]. Еще одну — за дайнагона Такафусу, младшую — за Нобутаку, главу Ведомства построек. И еще была у Киёмори дочь от старшей жрицы светлой богини в Ицукусиме[44], что в краю Аки; эта дочь служила государю-иноку Го-Сиракаве и находилась на положении чуть ли не законной супруги младшего ранга[45]. А еще одну дочь родила ему Токива, прислужница вдовствующей государыни Кудзёин; эта дочь состояла в свите Левого министра Канэмасы и носила прозвище Госпожа с Галереи.
Страна наша Япония делится на шестьдесят шесть земель; из них под властью членов семейства Тайра находилось уже свыше тридцати, так что владели они больше чем половиной страны. А сколько было у них, кроме того, личных поместий, сколько полей, и заливных, и сухих, так и не счесть! Нарядные люди толпились в залах; казалось, Рокухара, усадьба Тайра, расцвела яркими цветами, кони и кареты гостей рядами стояли у ворот, и было там оживленно и многолюдно, как на городском торжище. Золото из Янчжоу[46], драгоценная яшма из Цзинчжоу, атлас из Уцзюня, парча из Шуцзяна — все сокровища были здесь на подбор, ни в чем не было недостатка. Широкий помост для плясок и песен, вазы для состязания в метании стрел[47], водоемы, где рыба превращалась в дракона…[48] Пожалуй, ни в одном дворце любого из государей, будь то царствующий владыка или император, уже покинувший трон, не сыщешь подобной роскоши!
6. Гио
Всю Поднебесную средь четырех морей сжимал Правитель-инок в своей деснице; люди бранили его, порицали его поступки, но Правитель-инок, не внимая людской хуле, знай творил дела одно чуднее другого. К примеру, жили в ту пору в столице сестры Гио и Гинё, прославленные певицы и танцовщицы сирабёси, дочери Тодзи, тоже артистки. К Гио, старшей сестре, Правитель-инок воспылал необычайной страстью; немудрено, что и младшую Гинё все почитали и всячески ублажали. Для их матери Тодзи Правитель-инок приказал выстроить дом; каждый месяц доставляли туда сто коку риса и сто канъов[49] денег. Семья жила в богатстве, веселии и довольстве.
Искусство сирабёси зародилось у нас давно, еще в царствование императора Тобы, когда две танцовщицы — Симано Сэндзай и Вакано Маэ — начали петь и плясать на людях. Сперва они выходили в белом мужском кафтане, в высокой придворной шапке, опоясавшись мечом с разукрашенной серебром рукоятью. Представление называлось «Мужская пляска». Постепенно, однако, от шапки и меча отказались, остался только белый кафтан. Оттого и назвали эти выступления сирабёси — пляска в белом.
Столичные танцовщицы сгорали от зависти и ревности, прослышав о счастье Гио. «Подумать только, как повезло этой Гио! — говорили завистницы. — А ведь она такая же дева веселья, как и мы! Любая была бы рада оказаться на ее месте! Наверное, счастье сопутствует ей оттого, что ее имя начинается словом „Ги“ — „божество“[50]. Не взять ли и нам такое же счастливое имя?» И находились девушки, менявшие свое имя на Гиити, Гини, Гифуку или Гитоку. «При чем тут имя? — возражали ревнивицы. — Разве имя может принести счастье? Счастье зависит от судьбы. Знать, так уж ей на роду написано…» — и даже не пытались называть себя по-другому.
Миновало три года, и вот в столице появилась новая замечательная танцовщица, родом из края Кага; звали ее Хотокэ. По слухам, лет ей было шестнадцать. Вся столица — и благородные, и простолюдины — сходили по ней с ума. «С древних времен и до наших дней немало плясуний было на свете, — твердили люди, — но столь совершенного искусства видеть еще не доводилось!»
И сказала Хотокэ:
— Я известна на всю страну, но в усадьбу Правителя-инока меня не звали еще ни разу… Какая обида! Что, если я поеду туда без приглашения? Никто не осудит меня за такой поступок, он в обычае дев веселья! — И в один прекрасный день она отправилась в усадьбу Тайра, на Восьмую Западную дорогу.
— Пожаловала госпожа Хотокэ, прославленная в столице! — доложили Правителю-иноку.
— Но ведь скоморохи должны являться только по зову! — молвил Правитель-инок. — Слыханное ли дело, прийти так бесцеремонно, без приглашения? Кто бы она ни была, хоть богиня, хоть сам Хотокэ[51], ей нечего делать в доме, где живет Гио. Пусть тотчас же убирается восвояси!
Услышав столь грубую отповедь, Хотокэ собралась было уходить, но Гио за нее заступилась.
— Девы веселья приходят без приглашения, таков их обычай, — обратилась она к Правителю-иноку. — К тому же она еще так молода и неопытна! Право, мне жаль ее — бедняжка едва отважилась прийти к вам в усадьбу, а вы так жестоко гоните ее прочь! Как ей, должно быть, больно и стыдно! Я не могу не сострадать ей — ведь в прошлом я и сама подвизалась на этом поприще! Пусть неугодно вам слушать ее песни или смотреть пляски, но окажите милость — хотя бы только примите ее, а после можете отпустить! Во всяком случае, верните ее, прошу вас!
— Ну, ежели ты так просишь за нее, — ответил Правитель-инок, — так и быть, я выйду к ней, прежде чем отправить обратно! — И он приказал воротить Хотокэ.
Услышав грубый отказ, госпожа Хотокэ уже уселась в карету, собираясь уехать, но, когда ее позвали обратно, вернулась. Правитель-инок соизволил к ней выйти.
— Я не принял бы тебя, если б не Гио, — сказал он. — Уж не знаю почему, но она так за тебя просила, что пришлось согласиться. Ну, а коль скоро я согласился, так и быть, послушаем твое пение. Спой же нам какую-нибудь песенку имаё[52]!
— Слушаюсь, — отвечала Хотокэ и запела:
Так, повторив песню снова и снова, спела она три раза кряду. Ее искусство привело в восторг всех присутствующих. Правителю-иноку тоже понравилось ее пение.
— Ты, я вижу, мастерица петь песни! — сказал он. — Наверное, и в плясках искусна. Эй, позвать сюда музыкантов!
Музыканты явились. Хотокэ велела им бить в барабанчик, и начался танец.
Всем была хороша Хотокэ — и лицом, и осанкой, и прекрасными длинными волосами; у нее был чудесный голос, а движения гибкие, плавные. Могла ли не понравиться ее пляска?! Она плясала так превосходно, что словами не скажешь! И дрогнуло сердце Правителя-инока, и воспылало новой страстью — к Хотокэ.
Но она отвечала ему
— Что это значит? Недавно вы хотели прогнать меня как дерзкую незваную гостью и только благодаря госпоже Гио возвратили уже с порога. Что скажет госпожа Гио, если я останусь в вашей усадьбе, что подумает она обо мне? Мне стыдно при мысли об этом! Отпустите меня, позвольте мне удалиться!
— Этому не бывать! — отвечал Правитель-инок. — Тебя смущает присутствие Гио? Если так, ее-то мы отпустим!
— Что вы, как можно! — воскликнула Хотокэ. — Она будет страдать, даже если вы оставите при себе нас обеих, а вы хотите вовсе ее прогнать! Я сгораю от стыда, как подумаю, что почувствует госпожа Гио, узнав о вашем решении! Лучше я приду как-нибудь в другой раз, если вы вспомните обо мне. А сегодня, прошу вас, позвольте мне удалиться!
— Полно, и не подумаю! — ответил Правитель-инок. — Пусть Гио убирается прочь отсюда, да поживее! — приказал он и дважды, и трижды посылал людей к Гио напомнить о своем приказании.
Гио давно уже в душе приготовилась к тому, что рано или поздно Правитель-инок к ней охладеет, но все же не ожидала, что это случится так сразу! Один за другим являлись к ней посланцы, передавая приказ немедленно покинуть усадьбу, и она уже собралась уходить, но решила прежде привести в порядок свои покои, стряхнуть пыль, все вычистить и убрать, дабы не оставить после себя ничего нечистого, что могло бы оскорбить взор.
…Разлука всегда печальна, даже для тех, кто лишь короткий миг укрывался вместе под сенью одного дерева[54] или вместе утолил жажду, зачерпнув воду из одного потока… Как же горько было Гио покидать дом, с которым она сроднилась, где прожила целых три года! Слезы против воли катились из ее глаз. Однако что пользы медлить? Все равно, рано ли, поздно ли, — всему приходит конец… «Вот и все!» — подумала Гио, но перед уходом ей, как видно, захотелось оставить что-нибудь, что напоминало бы о ней, когда ее здесь не станет; и, размешав тушь слезами, она, плача, написала на бумажной раздвижной стенке стихотворение:
Потом она села в карету, вернулась домой и, упав ничком за створками перегородки, залилась слезами, не в силах вымолвить слова.
— Что с тобой, что случилось? — приступали к ней с расспросами мать и сестра, но она не отвечала им; только от сопровождавшей ее служанки узнали они, в чем дело. Ни риса, ни денег, которые до тех пор они ежемесячно получали, им больше не присылали — теперь процветала семья Хотокэ.
А в столице тем временем и благородные, и низкорожденные толковали между собой: «Гио вернулась домой, Правитель-инок прогнал ее. Надо навестить ее, надо с ней поразвлечься!» Многие писали ей любовные письма, а иные слали к ней посланцев. Но теперь Гио уж вовсе не хотелось ни с кем встречаться и веселиться, она не принимала писем и тем паче не выходила к посланцам. Такие заигрывания причиняли еще горшую муку, и целыми днями она только и делала, что заливалась слезами.
Меж тем год миновал. С наступлением новой весны Правитель-инок прислал к Гио человека, велев сказать: «Здравствуй, Гио! Госпожа Хотокэ печалится и скучает. Приходи, спой песни, покажи пляски, развесели Хотокэ!» Ни слова не промолвила в ответ Гио. И опять повелел Правитель-инок передать ей: «Отчего не даешь ответа? Если не хочешь идти в усадьбу, так прямо и говори. А уж как тогда поступить — моя забота!»
Услышав эти слова, Тодзи, мать Гио, закручинилась, охваченная тревогой; она не находила себе места от страха при мысли, что их всех теперь ожидает. Со слезами принялась она упрашивать дочь:
— Послушай, Гио, как хочешь, а тебе надлежит ответить! Это лучше, чем навлечь на себя гнев князя!
— Если б я согласилась пойти в усадьбу, я так бы и ответила сразу. Но я не хочу туда идти и потому не знаю, что мне сказать! Он грозит, что, мол, знает, как поступить, если я и на сей раз ослушаюсь его приказания… Это означает, что меня, наверное, прогонят прочь из столицы или вовсе жизни лишат, одно из двух, не иначе… Но я не стану горевать, если мне придется покинуть столицу. И даже если отнимут жизнь — и о жизни не пожалею! Мне, постылой, слишком тяжело снова его увидеть!
И опять принялась уговаривать ее старая Тодзи:
— Нельзя перечить воле Правителя-инока, раз живешь в нашем мире. Союз женщины и мужчины предопределен еще в прежних рождениях; он бывает и прочным, и мимолетным, испокон веков так ведется… Иные клянутся навеки быть вместе, а глядишь — уже и расстались; другие думают: «Эта связь ненадолго!» — а неразлучны до самой смерти… В нашем мире ничто так не зыбко, изменчиво и непрочно, как союз, соединяющий женщину и мужчину! А ты была любима целых три года — столь долгое чувство надо считать редкой удачей! Если ты не явишься по его приказанию, дело вряд ли дойдет до казни; пожалуй, он всего-навсего прогонит нас из столицы… Что ж, вы обе молоды, вы сумеете прожить где угодно, хоть в расщелине скалы, в лесной чаще… Но ведь вашу слабую мать-старуху тоже прогонят заодно с вами. Скитаться, жить в непривычном месте — мне и думать об этом страшно! Дай же мне дожить свой век и закрыть глаза здесь, в столице! Тем исполнишь ты дочерний свой долг, пока я жива, да и после моей смерти! — так говорила старая Тодзи. И как ни горько то было Гио, но, не смея ослушаться материнского наставления, она отправилась в усадьбу Правителя-инока — словами не передать, как мучительно сжималось при этом ее сердце! Чтобы не было так тоскливо, взяла она с собой младшую сестру Гинё и еще двух танцовщиц. Вчетвером они уселись в карету и отправились на Восьмую Западную дорогу.
Когда они прибыли в Рокухару, их не пустили в покои, где принимали раньше, а провели в помещение, что находилось далеко от главных покоев, и оставили там дожидаться.
— Что это значит? — сказала Гио. — Разве я в чем-нибудь провинилась? Я не только отвергнута — даже покои мне отводят самые низкие… О, как больно! Как быть, что делать?.. — И слезы неудержимо закапали из глаз, заструились по складкам рукава, которым Гио закрывала лицо, чтобы скрыть от людей свои душевные муки.
Увидев, как обошлись с Гио, госпожа Хотокэ преисполнилась жалости.
— Как же так? — сказала она. — Отчего ее не проводят туда, где обычно принимают гостей? Позовите ее сюда! Или позвольте мне выйти к ней, я ее встречу!
— Нет, это не годится! — сказал Правитель-инок.
И Хотокэ, не властная ослушаться его воли, так и не вышла.
— Здравствуй, Гио! — спустя некоторое время сказал Правитель-инок, ничуть не догадываясь о том, что творится у той на душе. — В последние дни Хотокэ что-то грустит. Спой же ей песню!
И Гио решила, что, раз уж она пришла, нужно исполнять приказание. Сдержав слезы, она запела:
Так пропела она сквозь слезы два раза кряду, и все, кто был в покоях, — знатные отпрыски рода Тайра, придворные, вассалы и самураи — все были до слез растроганы ее пением. Правитель-инок тоже остался весьма доволен.
— Прекрасная песня! — сказал он. — Хотелось бы поглядеть и на твою пляску, да сегодня мне недосуг. Отныне приходи к нам почаще, без приглашения, пой песни, пляши и развлекай Хотокэ!
Ни слова не промолвила в ответ Гио и удалилась, сдерживая рыдания.
— О горе, я решилась поехать туда, дабы не ослушаться материнского приказания, но я не в силах еще раз пережить подобную муку! А ведь пока я живу в столице, мне придется снова пройти через это горькое испытание! Лучше утопиться, вот теперь мое единственное желание! — сказала она, и тогда ее сестра Гинё воскликнула:
— Если старшая сестрица утопится, я умру с нею вместе!
Услышав эти слова, мать их Тодзи, вне себя от горя, опять принялась со слезами уговаривать Гио:
— Поистине ты права, у тебя и впрямь есть причина горевать и роптать. Могла ли я думать, что все это так обернется! Теперь я горько жалею, что советовала тебе поехать в усадьбу! Но ты слышишь, младшая сестра говорит, что тоже утопится, если ты лишишь себя жизни… Если не будет на свете обеих моих дочерей, зачем тогда жить немощной старой матери? Я тоже хочу умереть вместе с вами! Стало быть, ты обрекаешь на смерть родную мать, а это самый тяжелый грех — ведь час мой еще не пробил!.. Помни, здешний мир — лишь временный наш приют; не так уж страшен земной позор! Куда страшнее уготовить себе вечный мрак в беспредельной грядущей жизни, — сердце сжимается при мысли об этом! Какие бы горести ни выпали на нашу долю в сей жизни, это не должно нас заботить; но блуждать по скорбной стезе страдания в том, вечном, мире — вот чего нам должно страшиться!
— Твоя правда, я совершила бы смертный грех, покончив с собою! — осушив слезы, отвечала матери Гио. — А раз так, отбросим мысли о смерти! Но если я останусь в столице, мне опять придется изведать горькую муку. Давайте же удалимся прочь из столицы! — И на двадцать первом году от роду Гио постриглась в монахини и поселилась в хижине, сплетенной из сучьев, в глухом горном селении, далеко в местности Сага, вознося там молитвы Будде. Ее сестра Гинё тоже сказала:
— Ведь я поклялась умереть вместе с сестрицей, если она покончит с собою. Теперь же, когда она удалилась от мира, я и подавно с ней не расстанусь.
Девятнадцати лет от роду облеклась она в черную ризу схимницы и, уйдя от мира вместе с сестрою, молилась о будущей жизни. Печально и прекрасно то было!
Тогда промолвила мать их Тодзи:
— Если мир так устроен, что юные девушки уходят в монахини, зачем же их престарелой и слабой матери беречь свои седины? — И сорока пяти лет от роду она приняла постриг, обрила голову и вместе с обеими дочерьми всеми силами предалась Будде, молясь о грядущей жизни.
С наступлением ночи, заперев бамбуковую калитку, мать и дочери возносили молитву Будде при свете тусклой лампады, как вдруг кто-то тихо постучал в дверь.
Монахини испугались.
— О горе, не иначе как злой дух Мара[56] хочет помешать нашим смиренным молитвам! Кто навестит нас глубокой ночью в этой хижине, сплетенной из веток, в глухом горном селении, куда и днем-то никогда никто не заходит? Эту тоненькую дверцу легко сломать, даже если мы ее не откроем… Ничего другого не остается, как отворить дверь и впустить пришельца. Пусть он не пощадит нас, пусть лишит жизни — что ж, умрем, непрерывно взывая к будде Амиде, на которого мы возлагаем все упования, крепко веря в его священный обет[57]! Если же, услышав наши молитвы, явился за нами святой посланник, он возьмет нас с собой в Чистую землю… Скрепимся же духом и усерднее возгласим святые молитвы! — Так, ободряя друг друга, они отворили дверь, и что же? — то был не демон, в дверях стояла Хотокэ!
— Кого я вижу? Предо мной госпожа Хотокэ! Сон это или явь? — воскликнула Гио.
И Хотокэ, утерев слезы, ответила:
— Если я расскажу вам все без утайки, боюсь, вы не поверите мне, подумаете, будто я лгу, будто все это я только сейчас придумала: но и молчать я не в силах, ибо не хочу, чтобы вы считали, будто мне неведомы долг и чувство! Поведаю же обо всем по порядку… Все началось с моего непрошеного прихода в усадьбу князя, когда меня чуть было не прогнали и возвратили лишь потому, что вы замолвили за меня словечко. А я, вместо благодарности, осталась в усадьбе, — увы, беззащитная женщина, я осталась там против собственной воли! О, как я страдала! Потом, когда вас снова призвали и вы пели нам песни, стыд и раскаяние с новой силой жгли мою душу, а уж радости или веселья я не ведала и подавно. «Когда-нибудь и меня ждет такая же участь!» — думала я. Мне вспоминалась надпись, оставленная вами на бумажной перегородке, слова, что вы начертали: «…не дольше осенних морозов продержится летняя зелень!» «Истинно так!» — думала я. Но с тех пор вы куда-то исчезли, и я не знала, где вас искать. Когда же мне рассказали, что, приняв постриг, вы поселились все вместе в глухом, далеком селении, меня охватила беспредельная зависть! Я непрерывно молила Правителя-инока отпустить меня, но он по-прежнему был глух к моим просьбам. И тут глубокие раздумья нахлынули на меня. Я думала: весь блеск, вся слава в этом суетном мире — лишь краткий миг, мимолетное сновидение! К чему все радости, к чему успех и богатство?.. В кои-то веки мне выпало счастье родиться на свет человеком, приобщиться к учению Будды, — а ведь это редкостная удача! Погрузившись в пучину смерти, нелегко, ох нелегко будет снова сподобиться такого же счастья, как бы долго ни продолжалось круговращение жизни и смерти, сколько бы раз ни довелось умирать и снова рождаться![58] Молодость быстротечна, на нее нельзя полагаться! В нашем мире все непрочно, все зыбко, — мы не знаем, кто раньше сойдет в могилу, юноша или старец… Здесь все мимолетно — не успеешь перевести дыхание, а уж вот он — наступает твой смертный час… Век наш короче жизни мотылька-однодневки, быстротечнее блеска молнии в небе! Горе тому, кто, опьяненный недолгой радостью жизни, не помышляет о том, что ждет его после смерти!.. Вот с какой мыслью нынче утром я тайно покинула княжескую усадьбу и пришла к вам уже в новом обличье! — С этими словами Хотокэ сбросила с головы покрывало, и Гио увидела, что Хотокэ уже постриглась. — Я пришла к вам, приняв постриг! Простите же мне мое прежнее прегрешение! Если сжалитесь надо мной, станем вместе молиться и вместе возродимся к новой жизни в едином венчике лотоса![59] Но если все-таки не лежит ко мне ваше сердце, я тотчас же уйду отсюда, побреду куда глаза глядят, вдаль, упаду где-нибудь у подножья сосны, на циновку из мха, на древесные корни и стану взывать к Будде, сколько достанет сил, пока не сбудется заветное мое желание — пока не наступит смерть! — так в слезах изливала она свое сердце, полное скорби.
— Поистине мне и во сне не снилось, что на ум вам могли прийти подобные мысли! — сдержав слезы, ответила ей Гио. — Страдание — удел всех живых существ, обитающих в этом мире: мне надлежало смириться, понять, что таков уж мой горький жребий, а я то и дело роптала, гневалась и во всех своих бедах винила одну лишь вас! А ведь гнев — тяжкий грех, гнев в душе не позволит сподобиться возрождения к вечной жизни в обители рая… Так невольно причиняла я вред самой себе и в этой, и в будущей жизни. Но теперь, когда вы пришли сюда в монашеском одеянии, сам собой отпускается грех, в который я впала, и, стало быть, я могу теперь всей душой уповать на возрождение в раю. О великая радость! Когда с матерью и сестрой мы удалились от мира, люди считали наш поступок редкостным, небывалым, да мне и самой так казалось. Но ведь я приняла постриг оттого, что роптала на злую судьбу, гневалась на весь мир — что же удивительного, что в моем горестном положении я предпочла принять схиму! По сравнению с вашим решением мой поступок просто ничтожен — вам-то никто не причинял ни обиды, ни огорчения! Чтобы женщина, которой едва минуло семнадцать, настолько прониклась отвращением к греховному и так глубоко, всем сердцем пожелала возродиться в вечной жизни в Чистой обители рая — вот настоящее диво, вот подлинно благородная, истинно верующая душа! Ваш пример будет мне великим уроком, послужит благостным умудреньем! — И они поселились все вместе в одной хижине, утром и вечером украшали алтарь Будды цветами, возжигали курения и с умиротворенной душой, не волнуемой более земными страстями, молились о рае; и со временем осуществилось заветное желание всех четверых, и они возродились к вечной жизни в Чистой обители рая, — одни раньше, другие позже… В поминальном списке храма Долгого Поучения, Тёкодо, воздвигнутого государем Го-Сиракавой, всех четверых записали вместе: «Блаженные Гио, Гинё, Хотокэ и Тодзи». Поистине печальна и прекрасна их повесть!