Уже стемнело, хотя ночи были короткими. Однако в лесу искать тропинку до большака на Ельню было затруднительно, и лейтенант приказал ночевать на старом месте. Мы передремали до зари – удивительно, как мало я спал тогда, а мне хватало сил и на марш-броски через лес, и на беготню на едином глубоком вдохе, когда приходилось пересекать дороги. Но пока мы с немцами лицом к лицу еще не сталкивались, шли, в общем-то, спокойно, хотя и с оглядкой, о которой постоянно напоминал Валентин. И – солнце только-только выскользнуло из-за горизонта – вышли к месту, где я быстро отыскал тропку, указанную мне моим проводником еще на зорьке вечерней.
– По ней должны к Ельнинскому большаку выйти.
– Идти по лесу так, чтоб тропинка просматривалась. Сержант, в головной дозор.
Мы осторожно двинулись по лесу, придерживаясь тропинки, как только головной дозор скрылся из глаз.
В лесу было душно и тихо. Здесь попадалась еще незрелая земляника, я рвал ее на ходу и жевал зеленые ягоды вместе с листьями. На каком-то участке оказалось довольно много одуванчиков и подорожника. Одуванчик уже отцветал, листья его стали жесткими, но я все равно собирал их вместе с подорожником, складывал в котелок, мял и присыпал солью. В котелке было немного воды, а я знал, что от соленой воды отходит судорожная горечь листьев одуванчика: этому меня научил еще отец. Все это я проделывал на ходу, не задерживая общего движения и не отставая.
Где-то около полудня пришел сержант из головного дозора:
– Впереди – пшеничное поле, довольно обширное. Тропка в него ныряет, но уж больно открытое место, товарищ лейтенант.
Валентин приказал нам попрятаться и ждать, а сам вместе с сержантом ушел вперед. Я лежал в орешнике, доставал из котелка листья одуванчика вместе с подорожником, отжимал воду и ел эту соленую горечь, тщательно, как учил отец, пережевывая.
Кто-то из ребят, лежащих рядом, заинтересовался, я предложил им, но они, пожевав, с отвращением выплюнули угощение:
– Гадость какая!
Я прожил достаточно длинную жизнь, случалось и голодать, и жить впроголодь, и вкушать заграничные яства в ресторанах и на приемах, и я, как мне кажется, имею право на некий вывод. С моей точки зрения, есть можно все, что ест человек, где бы он ни жил и какую бы веру ни исповедовал. А также то, что, согласно твоим знаниям, не может повредить твоему здоровью. У отца было много подшивок дореволюционного журнала «Природа и люди». Лет до семи я с наслаждением разглядывал картинки и читал подписи к ним, лет с восьми – читал все подряд, а что не понимал, спрашивал у отца. И я глубоко убежден, что внутренние наши запреты, оценки незнакомой, а в особенности иноземной пищи зависят от уровня личной культуры. Помню, как на стрелковом полигоне в Бронницах, где мне пришлось отстреливать бортовую пулеметную спарку калибра 12,7 мм для броневичка ГАЗ-40А, я жил в одной комнате с подполковником-калмыком, испытывавшим на том же полигоне одну из модификаций автомата Калашникова. Это был очень сдержанный немолодой человек, фронтовик в прошлом, хлебнувший лиха вдосталь и строго исповедовавший то ли фронтовое, то ли степное братство. На второй день нашего совместного житья он угостил меня калмыцким чаем. Густым, коричневым, с солью, перцем и бараньим жиром. Поначалу мне это варево не очень понравилось, но уже на следующий день я понял, почему его пьют степняки. Он снимал чувство усталости, заменял суп, а выпивать под него водочку было сплошным удовольствием. Мы балдели на стрельбище от жары, глохли от бесконечной стрельбы настолько, что чесалось в ушах, а калмыцкий чай пился легко, с каждым глотком вливая в тебя силы. Подполковник отстрелялся первым и устроил отвальную для таких же стрелков, как и мы. И сварил калмыцкий чай для закуски. И я опять услышал брезгливое:
– Фу, какая гадость!
Это – вопль уровня культуры. Я ел все незнакомое с острым чувством любопытства. Однажды в Голливуде мы с Будимиром Метальниковым не по своей вине опоздали на частный прием на одной из вилл в Беверли-хиллз. Вошли в пустую гостиную, поскольку хозяева в этот момент показывали гостям свой фильм, снятый ими в Москве. Будимир не впервые был за границей, а потому по-хозяйски прошел за стойку бара, приготовил мне джин с тоником и, обследуя огромную – в полкомнаты – отделанную деревом стойку, обнаружил серебряное ведерко.
– Устрицы. Хочешь?
Тогда я только читал об устрицах, а потому, естественно, хотел. Будимир тут же позвал дворецкого, потребовал тарелок и вилочек и показал мне, как выковыривают саму устрицу из раковины. Я попробовал, устрицы мне понравились, особенно – с лимоном, и я под джин с тоником наковырял этих устриц с полведерка. А мог бы с ними и покончить, если бы не кончился сеанс и в гостиную не вернулись гости вместе с хозяевами. Будимир повинился в самоуправстве, и я услышал общий смех и аплодисменты. По американским приметам если в вашем присутствии кто-то впервые пробует какое-либо блюдо, то присутствующие имеют право загадывать желание.
Морских моллюсков я пробовал и до этого американского вояжа. Когда мы с отцом в 34-м году путешествовали по Крыму, я во время наших остановок в местных деревнях и аулах порой по целым дням пропадал на море то с татарскими, то с греческими парнишками. Они научили меня собирать и есть мидий, и я до сей поры очень их люблю. Так что к устрицам я был подготовлен не только литературой.
А в журнале «Природа и люди» я вычитал, что животный белок вообще не опасен для человеческого здоровья. Попросил отца уточнить это свидетельство, и он мне растолковал, что так оно и есть на самом деле, только не надо пробовать внутренности животных, поскольку в них содержатся ферменты, которые могут оказаться ядовитыми для человеческого желудка. Я не очень разбирался в ферментах, но отцу верил безоговорочно и однажды, когда мы купались, поймал и на его глазах съел живого малька.
– Вкусно? – усмехнулся отец.
– Нет, – сознался я, поморщившись.
– Зато полезно.
Я столь подробно пишу об этом, потому что легче перенес голодовку в окружении, чем многие ребята. Нет, я не был крепче – они были куда посильнее меня, – просто я обладал более высокой степенью культуры. Ведь одно из свойств общечеловеческой культуры и состоит в отсутствии предрассудков. Национальных, религиозных, расовых, семейных, наконец. Кроме того, она дает возможность человеку самому оценивать обстановку и делать выводы на основании этой оценки. О воле как фундаменте культуры я не упоминаю только потому, что в семнадцать лет юношей командуют инстинкты в полной мере своей мощи, но именно об этом – о воле – говорит Шаламов. Он утверждает, казалось бы, невероятную вещь: в нечеловеческих условиях ГУЛАГа процент выжившей интеллигенции существенно превышал все остальные социальные группы заключенных.
Прощения прошу за столь длинное отступление. Вернемся в знойный июль 1941 года.
Далекие взрывы начались раньше, чем вернулись наши командиры. Грохотало где-то впереди, мы притихли и примолкли, вжавшись в землю, и лежали как мыши, пока не вернулся сержант.
– За мной, скрытно. У опушки всем залечь и не двигаться.
Мы перебежали на опушку, укрылись за кустами, и я выглянул.
Передо мною лежало огромное пшеничное поле, переходить которое так опасались наши командиры. И слава Богу, что командирское чутье их не подвело: в селе, которое виднелось за этим полем, шел бой. Слышалась лающая, отрывистая пальба танковых пушек, горели избы, метались люди и скотина. Мне подумалось тогда, что село стоит на большаке, ведущем к Ельне, и что немецкие моторизованные части сейчас захватывают его, громя то ли нашу окруженную часть, то ли передовые заслоны фронта. В последнее очень хотелось верить, но я понимал, что этого не может быть. Что наши войска отброшены на восток, а в этом неизвестном селе умирает сейчас окруженная войсковая часть, сумевшая сохранить и боеспособность, и волю к сопротивлению.
Вероятно, к селу подошли одни танки с мотопехотой, потому что наши еще держались, еще седлали большак, и немцы, ведя огонь из танковых пушек, пока топтались на месте. По всей видимости, они ожидали подхода артиллерии, чтобы смести внезапно возникшую на марше преграду, а у наших, судя по их ответному огню, никакой артиллерии не было вообще. Это была стрелковая часть, лишившаяся своих пушек где-то во время отступления.
Наши командиры не возвращались, наблюдая за развитием боя и наверняка прикидывая, когда и каким образом обойти поле сражения, не особенно при этом отрываясь от Ельнинского большака. А наше дело было набраться терпения и ждать, что мы и делали.
Вскоре к немцам подошла артиллерия: пушечные выстрелы стали раскатистее, а разрывы снарядов – мощнее. Немецкие танки, нарвавшись на организованное сопротивление в селе, отошли и начали бить прицельно по первой оборонительной линии наших. А подтянутая и очень быстро развернувшаяся артиллерия вела огонь по глубине нашей обороны, стремясь нарушить связь, подход резервов и накрыть командные пункты. В селе рвались снаряды, в нескольких местах вспыхнули избы, и жители побежали в поле. Мы видели, как они метались, путаясь в высокой пшенице, падая при близких разрывах, вскакивая и вновь стремясь к лесу. Перелетные снаряды рвались и в поле, и оно вдруг задымилось ленивым черным дымом, стелющимся поверх колосьев.
Не видели, как горят хлеба? И не дай вам Бог увидеть. Когда на ваших глазах горит хлеб, у вас что-то происходит внутри. В душе просыпаются тревога и боль, древние, как сама эта земля. Горящие хлеба – это голод. Это страшный голод, и вы это знаете, даже если вы – горожанин.
А густой, черный дым горящего пшеничного поля пахнет чем-то сладким, с детства знакомым, хотя сразу же вызывает кашель. От него першит в горле, не продышишься, потому что он липнет к человеку. Мистика?.. А может быть, он – живой и просит человека убить огонь немедленно, тотчас же, иначе гибель придет в село?..
Потом на этом горящем поле левее села появились танки. Их было три-четыре, не более, но за ними и в промежутках между ними шли тяжелые «цундапы», на ходу простреливая поле огнем из пулеметов, установленных на колясках. Люди тотчас же попадали на землю, но со стороны села по мотоциклистам ударил огонь из винтовок и ручных пулеметов. Вероятно, командир части, перекрывшей в селе большак, держал на окраине заслон, чтобы его не обошли. Мотоциклисты начали разворачиваться, торопясь уйти под прикрытие танков, кто-то из них уже летел с задних седел или оседал в колясках, а танки, притормозив, начали разворачивать башни в сторону нашего заслона.
Сзади нас, лежавших в кустах на кромке леса, появился сержант.
– Лежать. Ждать команды. Ничем себя не обнаруживать.
Сказал и тут же исчез, а среди ребят раздался ропот. Никто не понимал, зачем нам рисковать, когда надо «рвать когти», пока немцы заняты боем. Я тоже не понимал, но к дисциплине был приучен, равно как и к тому, что командир всегда прав. Я припугнул взроптавших, сказав, что немцы давно наблюдают за лесом и потому нам шевелиться не следует, пока не дадут команду, куда и как отходить. Наиболее нетерпеливые угомонились, и мы продолжали осторожно наблюдать за боем.
Не знаю, как обстояли дела на большаке, но заслон с нашей стороны вскоре раскололся. Большая часть его оказалась прижатой к селу, а другая сумела выскользнуть из-под удара и перебежками, уже без сопротивления, откатывалась к лесу левее нас. Немцы их не преследовали, только обстреливали, сосредоточив все внимание на разгроме прижатых к селу бойцов. Им пришлось отойти назад, и немцы на их плечах ворвались в село с фланга.
Как только немцы окончательно отвлеклись от леса, практически повернувшись к нам спиной, из передовой группы прибыл боец с приказом незаметно отойти в лес и следовать за ним.
Мы задом отползли от опушки, чтобы не колыхались кусты, и вслед за бойцом прибыли к командирской группе. Бой в селе еще слышался, но явно затихал. А пока он шел, лейтенант лично ходил в разведку и теперь объяснил нам, что далее лес обрывается точно таким же полем, как и то, которое продолжало нехотя гореть, а потому нам необходимо взять поглубже, чтобы скрытно обойти это второе поле. Но прежде чем идти, Валентин отправил в поиск сержанта с бойцом. Что он приказал ему искать, мы не знали, но лейтенант стал отводить нас в глубину леса по иному направлению.
На нашем пути оказался большой овраг, перебравшись через который, Валентин велел нам укрыться и ждать, когда вернутся наши поисковики. Мы опять завалились в кусты, устроились поудобнее и замерли. Окруженцы в степях вели себя, естественно, по-другому, но в лесистой (в то время) Смоленской области на первом этапе окружения мы куда чаще лежали, чем бегали. Стрельбы из села более не доносилось, бой там уже закончился, а в лесу стояла настороженная тишина.
А потом где-то хрустнула ветка, послышались шаги, и на противоположной стороне оврага появился сержант в сопровождении семерых вооруженных бойцов и старшего лейтенанта с перевязанной головой. Это были остатки заслона, успевшие перебежать горящее хлебное поле и скрыться в нашем лесу.
– В твое распоряжение, лейтенант, – сказал командир с перебинтованной головой. – Согласен возглавить боевую группу, бойцы у меня обстрелянные и все – с оружием.
– Кстати, об оружии, – сказал Валентин. – На пшеничном поле оно могло остаться?
– Могло. Троих немцев мы вроде бы свалили, и вряд ли они их до утра искать будут. Ну, и нашего там, само собой, в достатке.
– Ночью собрать оружие, сколько удастся. Ты – старший группы. Список своих с указанием званий продиктуешь моему адъютанту.
Адъютантом оказался я, и мне было невероятно лестно получить первую военную должность. Да еще офицерскую. Я возгордился, вызвался ночью сходить на лениво горящее хлебное поле за оружием, получил жесткий отпор и успокоился.
За оружием отправили бойцов из примкнувшей к нам группы. Они знали, где искать, и были обстрелянными солдатами. К рассвету принесли ручной пулемет с двумя полными дисками, три наших винтовки и немецкий автомат с тремя нерасстрелянными рожками. А старший лейтенант подхватил изматывающий кашель, надышавшись пшеничным дымом.
Перед выходом командиры собрались на совещание, куда пригласили и меня, не столько как адъютанта, сколько как человека, более или менее знающего Смоленскую область. Решено было двигаться на юг лесами, придерживаясь большака, который прочно захватили немцы. Растолкав наших ребят, мы скрытно двинулись лесом, выбросив на опушку боковой дозор во главе со старшим сержантом.
Я не спал почти двое суток и свирепо хотел есть.
Так мы брели часа два, когда из головного дозора, которым командовал боец-старослужащий, уж не помню, где к нам присоединившийся, пришел связной.
Наш путь пересекала проселочная дорога, на которой ясно отпечатались протекторы мотоциклов и автомашин.
Валентин приказал отряду залечь, а сам пошел вслед за связным, прихватив с собою меня. Не для того, чтобы, так сказать, обкатать на опасностях, а чтобы я, поглядев, мог прикинуть, куда ведет дорога. Хотя бы приблизительно.
Еще на подходе мы расслышали тяжелый рокот мощных моторов, сквозь который пробивался и треск мотоциклов. Мы залегли, и через листву кустарника разглядели силуэты трех «цундабов» и две большегрузные машины. Как только они миновали нас, Валентин приказал подойти к дороге вплотную, хорошо укрыться на опушке и оглядеться. Моторов больше не слышалось, мы перебежали и устроились в кустах. От дороги нас отделял неглубокий кювет, зелень разрослась пышно, и нам оставалось только ждать, чтобы определить ритм движения и перебраться через проселок в интервалах размеренного и аккуратного немецкого марша.
Вновь послышался слитный гул моторов, и вскоре мимо нас проехали тройка мотоциклистов и тяжелый грузовик с укрытым брезентом кузовом. За ним следовал «цундап» с двумя ручными пулеметами и тремя мотоциклистами.
– Как проедут, выскочи на дорогу и попробуй определить, куда и откуда она ведет.
Мне бы, дураку, скатиться в кювет и из него определяться, а я, гордый особым заданием, выбежал на проселок в полный рост. И спасло меня то, что на дороге я все же упал. Упал, решительно ни о чем не подумав, руководствуясь только инстинктом, то есть генетической памятью предков. И предки меня не подвели: пулеметная очередь прошла над головой.
Как потом выяснилось, ребята успели засечь, откуда велся огонь. С мотоцикла, застрявшего на изгибе дороги. Прикрывая меня, Валентин отдал команду, и наши ударили по немцам из двух автоматов и трех винтовок. Под эту пальбу я перекатился в кювет, где и лежал лицом в землю, не рискуя поднять головы. Пули свистели надо мною, и неизвестно, сколько бы я еще пролежал в мелкой этой канаве, если бы чудом не расслышал надсадный крик лейтенанта:
– Уходи оттуда! Уходи!.. Мотор заводят!..
Я расслышал и слова, и рокот мотоциклетного мотора. Пальба продолжалась, но лес был единственным шансом на спасение. Трудно, ох, как же трудно было подниматься под пулями, но у меня хватило соображения не ползти в кусты, а одним рывком нырнуть в них. Я собрал всю свою решимость, вскочил, прыжком взлетел на край кювета и тут же упал, но уже в кустах на опушке. Расцарапал лицо, но успел собраться в комок и рвануть поглубже, пока пулеметчик снижал прицел.
– Не задело? – спросил командир. – Уходим в глубину!
Глава третья
Бежали мы тогда в глушь без всяких ориентиров. Кроме того, я не успел сообразить, куда вел проселок, по которому немцы что-то перебрасывали, а потому и несколько запутался. Нет, общее направление я не потерял, но каких именно дорог следует придерживаться, представлял смутно, в чем и признался Валентину.
– Дороги нам все равно заказаны, – сказал он. – Будем держаться общего направления, а дороги пересекать только ночью. Усилить все дозоры.
Я всегда ясно запоминаю первый этап событий, каким суждено было произойти в моей жизни. Отчетливо помню первый самостоятельный выезд на испытания нового танка, первый прыжок с парашютом или, скажем, первый день съезда народных депутатов. А потом начинается некое единообразие, новизна исчезает, и я забываю не только детали, но и саму последовательность дальнейших событий. Не знаю, это личное свойство или оно вообще присуще человеку, а только хорошо помня встречи и неожиданности первых дней второго окружения, я не очень ясно представляю последовательность дальнейшего. Так что извините, но вспоминать придется блоками, которые врезались в память.
Отрезанные от дороги и, признаться, напуганные внезапным столкновением, мы просто уходили подальше, в глубину немереного леса. Надо было прийти в себя, понять, как действовать дальше и, главное, как прорваться сквозь передвижения немецких войск на юг. Нашей целью по-прежнему оставалось обойти фронт и пробиться к своим где-то за правым флангом наступающей немецкой армии.
И еще мы были голодны до нестерпимой, сосущей боли в животах. Мне все же было легче: меня борщом накормили, и вкус этого борща я запомнил на всю жизнь. Но то было когда-то, с той поры все перебивались подножным кормом, а шли много, по иссушающей жаре, спали кое-как и всегда настороженно, зверино спали, вполуха, урывками. Земляника с черникой да щавель попадались нечасто, рвать на марше их было несподручно, а потому представьте мою радость, когда мне посчастливилось поймать ужа. Я свернул ему голову, повесил туловище на собственную шею и брел вместе со всеми, едва передвигая ноги, пока не прозвучала команда на отдых. Тогда подошел к Валентину и показал ему свою добычу.
– Их что, едят? – спросил он, судорожно двинув кадыком.
– Деликатес.
– Сырым не смогу. Вывернет.
Я, признаться, тоже не рвался жевать этот деликатес в натуральном виде, несмотря на свою приверженность экзотике. Лейтенант будто прочитал мои мысли (а может, просто есть хотел до головокружения), сказав неожиданно:
– Без дыма костерок сотворить можешь?
Вот этому меня отец учил, а я учился с удовольствием. В июльскую сушь 41-го да еще в сосновом лесу разжечь такой костер труда не составляло, что я и сделал.
Дальше следовало заняться жарким, но кроме из книжек вычитанного знания, что змей едят, я абсолютно не представлял, а как же их готовят. Однако потребовал нож (свой я утопил при переправе вместе с винтовкой СВТ) и начал разделывать этого ужа, как рыбу. Отрезал голову, выпотрошил и даже поскреб ножом его кожу. Мне бы содрать ее вместо того, чтобы скрести, но, повторяю, я об этом даже не подумал. Я вообще никуда не годный кулинар, готовить не люблю и не умею, и хорошо уже то, что я сообразил посолить выпотрошенного ужа. К тому времени образовались уголья, я не стал резать свою охотничью добычу на части, а свернул ее кольцом и положил на угольки.
И запахло жареным. Но как запахло! Ребята сразу потянулись к костру, однако почти все, увидев натуральную змею, с руганью поворотили назад. Даже голод не помог им перебороть заложенную в детстве брезгливость к незнакомой еде.
Ну, а командный состав, глядя на меня, ел этого ужа, хотя и с осторожностью, что ли. Мне первому предложили попробовать, я отважно вонзился зубами в предназначенную мне долю и… И с опозданием понял, что кожу с этого пресмыкающегося надо было снимать. То ли она вообще была у него бронированная, то ли закалилась на угольном жару, а только оказалась не по зубам. Но это были сущие мелочи по сравнению с удивительно нежным, чуточку недожаренным, необыкновенно ароматным натуральным мясом, по которому до спазмов стосковались наши желудки.
Вот это врезалось в память, хотя я никогда более не повторял подобного кулинарного подвига. С отцами-командирами тоже ничего не произошло, однако они решительно и дружно пресекали все расспросы любопытствующих относительно вкуса этого ползающего блюда.
Через много-много лет мне посчастливилось оказаться в составе писательской делегации, направленной в Китай по случаю начала дружеских контактов. По счету мы были вторыми – первыми туда поехали, естественно, писательские начальники – но нам повезло больше, потому что им показывали север, а нас возили по югу. Двадцать дней мы провели там, придерживаясь исключительно китайской кухни, по-моему, лучшей в мире. На юге она особенно изощренная, и если обычный обед на севере состоит, как правило, из двенадцати блюд, то на юге – из шестнадцати, причем ты никогда не знаешь, что ты ешь в данный момент, да и не пытаешься узнать: настолько это вкусно. Руководитель нашей делегации Роберт Рождественский до этой поездки побывал во всех государствах бывшего французского Индокитая, разбирался в экзотической кухне тамошних народов, почему – на пятый, что ли, день – я и спросил его, а не угостят ли нас гостеприимные хозяева блюдом из змеи.
– Боря, ты вчера ее ел не без удовольствия. Но уверял всех, что это – молочная телятина. Я думал, что ты говоришь так ради самочувствия Ларисы Васильевой, почему и промолчал.
Но тогда, в сорок первом, мы просто хотели выжить. Это желание существовало помимо нашей воли, на уровне врожденных инстинктов, которые с наибольшей силой срабатывают именно в юные годы.
Я написал еще девять страниц наших блужданий в окружении и, перечитав, отправил их в корзину. Мне показалось все однообразным и – скучным. Ну, бегали, ну, отстреливались, ну, отлеживались, ну, голодали. Что еще? А ничего: это – окружение, винтовка – одна на двоих, три или четыре автомата на всех. Нет в этом решительно никакого подвига, а есть одна мечта: как бы до своих добраться.
И все же кое-что рассказать придется, потому что это – сюжет из моей жизни, не мною выдуманный, хотя я и научился это делать. Но жизнь не перехитришь, а ее сюжетов заново не перепишешь. Что было, то и было.
А было, что шли мы как-то по лесу вдоль дороги, на которой изредка появлялись немцы на мотоциклах. Поэтому близко к дороге мы не подходили, выслав к ней дозор из опытных бойцов. Неожиданно лес пошел под уклон, а вскоре наш головной дозор донес, что впереди – сильно заболоченный луг с редкими кустами, где укрыться невозможно. Оставался единственный выход: пересечь дорогу и идти с другой, лесистой стороны. А это было непросто, так как именно в это время немецкие патрули зачастили по ней на своих «цундапах».
Мы подобрались к опушке. Шум моторов слышался довольно близко, но наши лесные дороги прокладывают не дорожники, а сама природа, не признающая прямых линий. И на видимых отрезках этих прямых линий ничего угрожающего не просматривалось.
– Все дружно! – шепотом скомандовал Валентин.
И мы рванули «все дружно», пересекли неширокую дорогу и очутились в маленьком, со всех сторон просматриваемом клочке редких кустов, за которыми оказалась… опять дорога. И на ней стоял немецкий броневик.
Это были просто-напросто заросли кустарника, которые обтекала лесная дорога с двух сторон, создав таким образом нечто вроде островка. И по обеим этим сторонам неожиданно пошли машины с пехотой в сопровождении мотоциклистов.
Кусты, за которые я упал, были настолько чахлыми и редкими, что я не мог поднять головы. То есть мог, конечно, но для этого надо было знать, куда смотрят немцы.
Вот тут-то я и проверил, что человек и впрямь ко всему привыкает. Мне было страшно, может быть, даже больше, чем страшно: просто не знаю точного слова, но я ничего, решительно ничего не чувствовал, и казалось, что и само-то сердце мое замерло с перепугу. А немцы никуда не спешили, порядок движения был нетороплив и постоянен, и лежать приходилось не только без какого бы то ни было шевеления, но и дыша через раз. На меня, как на теплое бревно, садились мухи, по мне ползали муравьи, может быть, кто-то пробовал меня на вкус, но я ничего не ощущал. Я видел, что на мне сидят и по мне ползают, только и всего. Будто я и в самом деле уже помер.
А где-то совсем рядом по-прежнему рокотали моторы. По непонятному счастью ни одна машина не притормаживала даже по солдатской нужде, что я могу отнести только на счет германского орднунга, в который входит и спасительное в данном случае правило «всему свое время». Если бы мы поменялись местами и немцы лежали бы мордой в траву, а мы бы ехали на машинах, кому-то из наших непременно приспичило бы, и все бы немедленно обнаружилось, но немецкая физиология подчинялась порядку прежде всего. И я готов приветствовать этот самый орднунг – тогда мы спаслись только потому, что таков немецкий порядок.
Через какое-то время я понял, что одеревенел от пяток до макушки. Мне нестерпимо хотелось шевельнуться не столько потому, что я уже изнемогал, сколько от сознания, что вот-вот помру. Чертов TT стволом упирался мне в ребро, вызывая уже воистину невыносимую боль, которую не только приходилось терпеть – это неудивительно при создавшемся положении – но которую следовало игнорировать, в противном случае я подводил не только себя.
Не знаю, что было бы с нами, если бы наш арьергард из семи человек при одном ручном пулемете, подобранном среди горящих хлебов, не решил прийти к нам на выручку.
Арьергардом командовал тот самый старший лейтенант, что примкнул к нам вскоре после разгрома своего полка в окруженной деревне.
Неожиданно левее того островка, с двух сторон обтекаемого дорогами, ударил пулемет. Началась пальба, движение немцы прекратили, и мы на одном рывке пересекли дорогу и скрылись в лесу. Некоторое время позади нас еще слышалась стрельба, взрывы гранат и пальба танковых пушек, но основная – наша – группа уже скрылась в чаще, где лейтенант и приказал ждать, разослав дозоры.
Из семи вернулось пятеро. Старший лейтенант и еще кто-то, оставшийся с ним, пожертвовали собою, чтобы мы остались живы. А я не помню их имен, потому что тетрадку с моими адъютантскими записями отобрали в фильтрационном лагере, когда мы наконец-таки прорвались к своим.
Это случилось уже осенью. Уже осыпалась листва, и я, признаться, боялся, что лес вскоре разденется догола и тогда нам не пройти к своим. А шли мы так долго потому, что дважды нарывались на немцев: один раз пересекая дорогу, а второй – на подходе к какой-то лесной деревушке. Мы так изголодались, что толком к ней не присмотрелись и попали под автоматный огонь, уже подходя к огородам. Пришлось залечь, отстреливаться, уходить перебежками, опять отстреливаться. Словом, вместо чугунка вареной картошки, о которой прямо-таки выли наши животы, потеряли шестерых, и то потому лишь, что немцы нас не преследовали.
А вареная картошка все же досталась нам в тот же невеселый день.
Мы вышли к пасеке. В лесу, вдоль какой-то неезженой дороги. Маленькая избушка, девять колод пчел и почти сказочный дед. Этакий гномик, заросший какой-то клочковатой шерстью по самые брови.