— Нет уж, бабуля, за такой тост шампанское до дна пьют.
— И в горле щиплет, и в нос шибает, — удивилась старуха, допив тем не менее бокал до дна. — Чудно вино пью.
— Ларик мне рассказывал, что ваш муж… ну, то есть дедушка, — Даша смутилась, но выправилась. — Дедушка собрал молодых, которым надоела неправда, и увел их из села на новое место.
— Красные Жемчуга! — с гордостью уточнила старуха.
— Красные Жемчуга! — повторила Даша и вздохнула. — Вы — счастливая, бабушка, вы удивительно счастливая: у вас были свои Красные Жемчуга. Вот и мы хотим, чтобы и у нас оказались свои Красные Жемчуга. А что для этого нужно? Для этого нужно смело и решительно отказаться от всего, что неправедно и жадно нажили нам наши заботливые родители, и стать свободными, как вы.
— Свободными от их барахла, — нахмурившись, пояснил Ларик. — От квартир, которые они выпросили, от стекляшек, над которыми всю жизнь, как припадочные, тряслись, от свиней, на которые машины покупались.
— Сильно же вы родителей своих не любите, — неодобрительно вздохнула старуха. — Нехорошо это, дети. Родители ведь для вас стараются, не для себя только.
— Для нас надо страну благоустраивать, а не собственную хату, бабуин.
— Значит, плохие у вас родители, так получается?
— Почему же — плохие родители? — негромко переспросила Даша. — Консервы, например, бывают хорошими, а все равно они — консервы. Вот и мои, например, родители — консервы, бабушка, понимаете? Закатали в них определенное содержание на вечное хранение, и вся жизнь для них как бы и существовать перестала. И нам они вместо теплых мыслей консервы в собственном соку впредь на всю жизнь предлагают. А мы не хотим их законсервированным духом дышать, мы лучше все с нуля начнем, понимаете? Вы же с нуля начинали, почему же нам ваш путь не повторить?
— Да уж начали мы, если честно, — негромко и непривычно серьезно сказал Ларик. — Даша из института в медучилище перешла, чтобы скорее закончить и получить специальность, а я тоже институт бросил, бабуля. Добровольно отказался от высшего образования, оплаченного папочкой с мамочкой да твоей каторгой со свиньями, и учусь сейчас на курсах шоферов-механиков. Закончим мы почти одновременно, летом, и поедем туда, где от нас реальная польза будет. Не халтура, не галочка, не вышибание планов во что бы то ни стало, а нормальная, нужная людям работа. Вот, бабуин, что мы решили с Дашк… с Дашенькой и сделаем так, как решили.
— Господи, где же вы живете-то сейчас? — ахнула старуха, вдруг сообразив. — Где кормитесь-то?
— В столовой, — сказала Даша. — Рядом с нами очень приличная столовая, и сравнительно недорогая.
— А чего же сама не готовишь? Или не научили?
— Научусь, когда к плите пустят. А пока, бабушка, меня к ней не подпускают: хозяйка нам комнату сдала с условием, чтобы мы дома не готовили.
— О хозяйке ты напомнила исключительно своевременно, — сказал Ларик, вставая. — Вы поболтайте, а я книги свои пошурую, нечего им мертвым капиталом на полках пылиться.
С этими словами он прошел в комнаты, и женщины — старая и совсем еще юная — остались одни. Шампанское было уже выпито, и только у старухи вторично налитая ей рюмка искрилась нетронутой: бабка не имела привычки к напиткам вообще, а это шипучее вино показалось ей невкусным. Молодая нравилась ей («Добрая, видать, и заботливая, да еще неумеха»), и старуха разглядывала ее в упор, без стеснения, как разглядывают дети.
— Груди чтой-то у тебя — с кулачок. Не вызрели вовсе.
— Почему? — Даша чуть покраснела. — Все нормально.
— А детей чем кормить будешь? Этим, чего в магазинах продают, или, может, вообще их не родите, как теперь водится?
— Дети у нас обязательно будут, — сказала Даша; разговор этот смущал ее, и чтобы скрыть смущение, она начала убирать со стола тарелки и ставить чашки.
— Грудь свою кормить надо, холить, в удобстве содержать, — ворчливо сказала старуха. — Это девки так считают, будто груди им для красоты дадены, — сама девкой была, помню, как напоказ-то топорщилась. А ты — баба теперь, ты понимать должна, что не твоя это красота, а деток твоих здоровье. Мать-то кто у тебя будет?
— Они с отцом разошлись, когда я еще маленькая была, — как-то невпопад ответила Даша. — Сначала я с нею жила, а потом она меня назад к отцу отправила. Мешала я ей, что ли.
— И больше не виделись?
— Она замуж вышла и в другой город переехала.
— А отец, поди, женился, — догадливо вздохнула старуха. — Мужики без баб недолго живут. Вот и осталась ты сиротинушкой при живых-то родителях, так получается?
— Не в том дело, бабушка, сейчас каждый второй, если не двое из трех, — сироты при живых родителях: когда они видят-то их? И главное, какими? Если не пьяными, то раздраженными, если не раздраженными, то обиженными, если не обиженными, то либо обманутыми, либо обманувшими. И непременно всегда, во всем — лгущими. Лгущими и врущими и в большом и в малом без всякого смущения! — Дашенька раскраснелась от волнения, похорошела, и старуха сейчас любовалась ею. — У меня мама… ну, то есть мачеха, хотя она потребовала, чтобы я ее мамой называла, — хороший хирург, золотые, говорят, руки, к ней с горем да бедой не только город — вся область едет. Нет-нет, никаких денег она не берет, что вы, что вы, у нас ведь бесплатное медицинское обслуживание! Но если вы в ее квартире одно несчастье свое оставили, а не хрустальную вазу или антиквариат, ею любимый, то операцию она делать не станет. Она сразу же по горло занятой окажется, прямо невероятно занятой, и резать будут ее ассистенты. А вот если вы догадливы, щедры и при этом рассеянны — от горя, разумеется, от беды, что на вас свалилась! — тогда времени у нее хватит. Как только за вами дверь захлопнется, она тут же при мне и при отце к оставленному вами ринется. «Ну-с, любопытно, что же это нам сегодня забыли?..» Вот как она приговаривает и руки потирает при этом, представляете? И все будет сделано в полном соответствии со стоимостью забытого. Все! И больной будет спасен, потому что руки у нее действительно золотые, и такие забытые подарки она отрабатывает на совесть, если о ее совести вообще можно упоминать. Я еще в десятом первый скандал закатила, а она мне знаешь, бабушка, что сказала? Ты, говорит, доченька, у меня там, на Западе, имела бы виллу, яхту, голубой «Мерседес» и ходила бы в мехах и бриллиантах, потому что я — людей с того света вытаскиваю. Вот какая у нее философия, и я бы ушла сразу, если бы могла, но тогда я не смогла. Я только ревела да бунтовала, пока Ларика не встретила, а когда узнала, что и у него родители — консервы, «Штирлицы в собственной стране», как он их называет, тогда ушла. Как стояла, так и ушла, потому что мы с Лариком твердо решили, что так, как живут наши родители, жить не будем. Ни за что не будем, ни за какие коврижки!
— Стало быть, это ты научила Ларика рюмки об пол грохнуть? А зачем так научила?
— А чтобы проверить, болтун он или человек. — Даша рассмеялась. — Пошутила я тогда, если честно, а он — грохнул.
— Проверила, значит? — хитро заулыбалась старуха. — Ну и как?
— Все сомнения мои в том хрустальном грохоте развеялись, вот, бабушка, что из шутки получилось. То получилось, что, когда он мне предложение сделал, я ни секунды не колебалась. И вы бы тоже не колебались, правда?
Старуха ничего не успела ответить — ни согласиться, ни пожурить за шуточку, ни удивиться, как вошел Ларик, неся огромную стопку книг в ярких глянцевых суперобложках. Положить их на стол он не смог — нижнюю держал двумя руками, а верхнюю прижимал подбородком, и Даша стала помогать. Она снимала книги по одной и клала на стол; старуха суетливо раздвигала чашки, очищая место, и получилось так, что как раз перед нею легла толстая и, видно, очень дорогая книжка, с обложки которой тепло полыхнуло золотом нимбов и венцов.
— Никак икона?
— Владимирская божья матерь, — пояснил Ларик. — Эта книжка хоть и про древнерусское искусство, а издана в Италии, и репродукции в ней — первый класс. Мать откуда-то приволокла — может, взятку сунули по обмену «ты — мне, я — тебе» — и мне подарила великодушно на прошлый день рождения.
С помощью Даши он переложил все книги на стол и теперь взял ту, с божьей матерью, и веером пролистал перед бабкой. И старуха обмерла, когда замелькали перед нею иконы. Большие, маленькие, средние. Божьи матери, спасы, угодники и мученики. Скромные и многоцветные, житийные и простые, в лик, в рост, поясные… Столько икон она видела только однажды: когда их жгли, а бабы боялись плакать, водили вокруг того костра хоровод и надрывно, заглушая внутренний вопль, орали: «Сеялка-веялка, молотилка-трактор! Сеялка-веялка, молотилка-трактор!..»
— Святых-то у тебя, Ларик, святых-то, — благоговейно вздохнула она и, помолчав, призналась в том, что тревожило: — А мы своих сожгли.
— Слыхал, старуха учительница рассказывала. Я ей: как же вы, культурный человек, допустили такое варварство? А она как завопит! — Он весело рассмеялся. — Оказалась до сей поры воинствующей безбожницей, абсолютные консервы в собственном соку.
— Сожгли мы свои иконы, — не слушая, горько повторила старуха, но обратилась уже не к внуку, а к Дашеньке.
— Я же говорю: варвары. Это ведь, бабуин, не принадлежность религии, это народное искусство. Причем уникальное, а учительнице, чтоб поняла, напомнил, что искусство — это еще и стоимость. Мол, стоимость вы тогда жгли, если попросту — деньги. И при жуткой бедности своей сожгли целую кучу денег. Нет, ты только представь, Дашенька, ту нищету и ту темноту…
Ларик болтал, а старуха вспоминала тот костер, в который сама добровольно положила тайно унесенную из дома иконку, еще бабушкино благословение, бабушки-покойницы. Загодя, за неделю завернула в свои рубашки да юбки и вынесла к тетке Степаниде, потому что хотя и жила с молодым мужем отдельно от родителей, а иконки той у нее не было, поскольку муж запретил. И хранилась та ее иконка, бабушкино благословение, в материнском сундуке да в отцовском доме, пока не утащила она ее оттуда, чтобы самой же положить в общее пламя.
— Может, не столько в темноте тогдашней дело, сколько в решимости? — предположила Даша, бережно разглядывая другие книги. — Когда люди решаются порвать с прошлым, они забывают о его стоимости, им тогда ничего не жалко. Вот нам с тобой, например… — Она вдруг вздохнула. — Нам жалко, что такие книжки продавать приходится.
— А что делать? — Он нахмурился и тоже вздохнул. — Больше у нас с тобой ценностей нет, а долги отдавать надо, пока нас на улицу не выбросили.
Старуха и слышала, и не слышала, о чем они говорят, не в силах оторвать взгляда от икон. И почему так видятся, почему так светятся? Вроде и не портреты, а живее живых; вроде листок бумажный, картинка, а от глаз никуда не денешься; вроде старики с бородами, а взор грозен и суров, но нет страха перед взором, а есть трепет и признание за ними силы и правоты. И ведь хоть в книге, хоть вроде как фотография, что ли, а все равно истина. Истина перед тобою, сама истина в очи тебе глядит, сама истина твоего ответа требует. Да, пред этим станешь на колени, этому поклонишься, а главное — не солжешь, как Дашенька-то говорила. Это живому можно солгать, мертвому — так вообще лгать принято: мол, какой был и как же мы теперь без тебя, а вот этим ликам, этим глазам, что насквозь все видят — и что перед тобою, видят, и что за тобой, тоже видят, — им не солжешь никак. Им всю правду…
— Внучек, Ларик, дай ты мне, Христа ради, иконку какую ни есть плохонькую из книжки этой, а?
Ларик что-то говорил Дашеньке, а тут будто словом поперхнулся. Помолчал, почти весело оглядев свою бабку, сказал:
— Ну, баобаб, ты и выступила!
— Дай, а? — В ее просьбе был детский страх, что непременно откажут, безмерное отчаяние от мысли, что отказ неминуем, и боязнь замолчать, оборвать просьбу: все казалось, что мало у нее слов. — Одна я, Ларик, помру ведь скоро, а одной помирать ой как страшно. Так ты дай мне иконку-то, дай, чтоб не одна я была, чтоб хоть кто-то еще в пустом дому. А ты с душой, внучек, ты вона иконы в книжках собрал, о вечном думаешь, стало быть, поймешь и меня, что нельзя, невозможно без святого жить, без глаз таких вот… А у тебя их вона сколько, целая книжка, так неужто родимой своей бабке в одном-единственном листочке откажешь?
— Да погоди, погоди! — Ларик замахал руками, беспомощно глядя на молчаливую жену. — Даш, это что она, а? Это ведь никакие не иконы, это репродукции, бабуля. Научный труд по искусству. Отпечатано на бумаге, видишь, и ничего святого нет в них и быть не может. Репродукции, бабуин, одно слово: репродукции! Да еще итальянского производства, а ты говоришь — листочек тебе. Для нас это — единственный капитал.
И опять старуха не слушала его, а что слышала — не понимала. Ясно было одно: отказал Ларик, наотрез отказал, и не будет у нее теперь иконки.
— Дед твой всю жизнь с капиталом воевал, а ты… Эх, Ларик, Ларик, деда бы хоть постеснялся.
— Был бы дед жив, я, может, и по-другому бы жил. Как знать, что бы было, если бы чего-то не было.
— Ты памяти его светлой посовестись…
— Он же шутит, бабушка! — вдруг громко сказала Даша, шагнула к старухе, обняла ее за плечи. — Он просто очень глупо шутит, вот и все. А книжку с иконами он давно вам подарил. Он специально ее сюда принес и перед вами положил. Правда ведь, Ларик?
— Ой, Дашка, я же до сих пор подонка по каплям из себя выдавливаю, — со вздохом признался Ларик. — Скотина я, да?
— Есть немножко, — улыбнулась жена. — Проси прощения, пока не поздно.
Ларик взял со стола книгу, подошел к бабке, стал на колени и протянул ей:
— От нас с Дашенькой, бабуля. Ты уж прости меня за глупые шуточки. Это так, знаешь, от игривости. Отец родной во мне заговорил вместо деда, но я ему больше слова не дам. Никогда!
— Ларик, Дашенька, внучонки вы мои родные, деточки вы мои…
Старуха отчаянно всхлипнула, но Ларик сразу же начал весело болтать, смеяться, и она заулыбалась всем своим счастливым, залитым слезами лицом. А тут и Даша пригласила к чаю; они чинно сели за стол и чинно, как того требовала бабкина неспешная душа, пили настоящий, душистый, крепкий чай, от которого старуха уже отвыкла. И сразу вспомнила о просьбе Тихоновны.
— Мы к поезду принесем, — сказала Даша. — Не беспокойтесь, бабушка, будет у вас настоящий индийский чай.
— Интересно, а что вы с дедом в Красных Жемчугах пили? — спросил Ларик.
— Мы новый мир строили, а когда строят, тут не до еды, — с некоторым вызывающим озорством сказала старуха. — Вот когда построят, тогда и поесть можно, и чайку попить. А мы ничего еще построить не успели, потому что война началась.
И как-то незаметно, за чаем слово за слово рассказала старуха молодым то, что до сей поры бережно и строго хранила ее память. Рассказывала она неторопливо, часто отвлекаясь, припоминая мелочи и теряя порою нить собственных воспоминаний, но слушали ее серьезно, не перебивали, хоть часто и переспрашивали, а это живое участие внуков в давно отшумевшей, но для нее вечно звонкой судьбе мужа делало ее бесконечно счастливой. Настолько счастливой, что она порою прерывала рассказ и торопливо шептала про себя: «Господи, не сплю ли я? Господи, может, опять заорут свиньи и кончится сон этот, счастье мое кончится?..» Но рассказы ее, которые грели ее и трогали душу, потому что их слушали, оборвались не свиным визгом, а бархатным боем больших часов, что стояли в столовой. Пробило одиннадцать, и молодые заторопились. Скоро, в четыре руки убрали со стола, перемыли посуду, не давая ей ни к чему притронуться, и старуха умильно утирала слезы, прижимая к груди тяжелую книгу с репродукциями самых святых и чтимых русских икон.
— Ты на всякий случай им про книгу не говори, — сказал Ларик. — Спрячь от греха, знаешь.
— Завтра, бабушка, в поезде встретимся, — сказала Даша, целуя старуху на прощанье. — А за чай не беспокойтесь, у меня железная банка индийского к свадьбе припрятана.
— Так для свадьбы же, Дашенька.
— А мы свадьбу в Красных Жемчугах отпразднуем, — улыбнулась Даша. — Вот приедем в июне на последние каникулы и отпразднуем.
Молодые ушли, а вскоре шумно ввалились старшие. «Сам» был под веселым хмельком и что-то напевал, а Светлана беспричинно хохотала и все рассказывала, как с соседних столиков на нее пялились мужчины, как приглашали танцевать и как новый начальник, ради которого и был затеян поход в дорогой ресторан, лично «глаз положил».
— Чувствую, мам, ну прямо по трепету чувствую: положил!
Они говорили на кухне: хозяин плескался в ванной. Говорили приглушенно — собственно, говорила одна дочь, мать слушала, и это таинственное пришептывание очень старухе не нравилось.
— А Ларик-то не один приходил, — ввернула она, как только дочь чуть примолкла. — Он с Дашенькой приходил.
— С фрей этой? — Светлана брезгливо сморщилась. — Мать у нее большую силу набрала, а то бы поплясала у меня эта девка.
— Девка? — старухе сразу расхотелось рассказывать о тайной свадьбе, о любви, которую поняла и почувствовала, о смелых, хотя и полудетских планах молодой семьи; вздохнула, покачала головой: — Не опоздай к счастью, Светлана, это ведь не к пирогу опаздывать.
— Нам бы поутру к профессору не опоздать, — резко сказала дочь. — Ложись-ка спать, поздно уже. А Ларика я от этой… — она выразительно помолчала, — все равно уведу.
«Не уведешь! — почему-то с веселым торжеством подумала старуха, устраиваясь спать опять на диване в столовой. — Там-то и посильнее, и поумнее, а главное, подобрее тебя сердечко-то бьется. Куда твоего подобрее… А Ларик — он в деда. В деда весь вызрел, вот что чудесно. И значит, жизнь его хоть и трудная будет, но счастливая, потому что для людей он ее проживает, как дед его прожил…»
И тут мысли ее прервались, потому что, раздеваясь ко сну, наткнулась она на орден, что был завернут в чистую тряпочку и висел на шее на манер нательного креста. И то, что думы ее о сходстве собственного внука с собственным мужем так странно подтвердились вдруг посмертной наградой, поразило ее до глубины души. «Знамение это, — смятенно подумалось ей. — Знамение господне, что орден этот геройский Лариону передать следует. Из рук в руки на вечное хранение и вечную его совесть». И хотя понятие «вечная совесть» ей и самой было не очень понятно, она упрямо повторила его: «вечная совесть», ибо верила, что говорила сейчас как бы не свои мысли, а подсказанные ей свыше. И торжественно перекрестилась, хотя давно уже не крестилась ни перед сном, ни по утрам, и спала крепко и спокойно, как ребенок.
На следующий день старуху отправили домой с вечерним поездом. Днем Светлана успела показать ее какому-то медицинскому светиле и раздобыть предписанные светилом лекарства, а весьма раздражительный с похмелья Эдуард Леонтьевич — отругать перед отъездом на вокзал:
— Чтоб впредь без самодеятельности у меня, мамаша!
На вокзал приехали загодя, минут за сорок до отправления, но Светлана до вагона старуху провожать не стала. Остановилась вдруг посреди перрона и вещи поставила:
— Вот они, твои провожающие.
Впереди виднелись Даша и Ларик. Светлана нахмурилась, сухо простилась, даже поцеловала, будто чужую:
— Ну, счастливо, мам. Не болей. И попусту к нам не езди, мой не любит этого. Почта на то имеется, чтобы лекарства пересылать, поняла?
Еще раз коснулась губами щеки и пошла к выходу, стараясь, чтобы спина выглядела значительно и надменно, и ни разу не оглянувшись. Старуха проводила ее глазами, смахнула слезинки, а вещи поднять не успела: внуки с двух сторон подошли, с двух сторон обняли и повели в вагон.
— Вот вам чай, — сказала Даша в вагоне, доставая железную банку с диковинными зверями и птицами. — Пейте на здоровье.
— Опять выкаешь, — строго попрекнула старуха. — А я что велела?
— Приедем, поживем — и привыкну!
— И еще тебе презент к чаю, баобаб, — сказал Ларик и сунул в старушечью сумку коробку шоколадных конфет.
— Спасибо вам, дорогие вы мои, — ласково прослезилась старуха. — Уж так вы жизнь мою под конец украсили, так украсили.
— Почему это — под конец? — строго спросил внук. — Мы к тебе на каникулы собираемся, а там поглядим и… — Он помолчал, глянул на Дашу. — Признаваться?
— Непременно, — сказала жена.
— Мы там, в Красных Жемчугах, оглядимся и, может, туда и назначение попросим. Медсестра да шофер-механик — где не нужны? А там — ты, жить вместе будем, за тобой приглядим.
По старухиному лицу текли слезы, но она их не замечала. Она была счастлива, так счастлива, какой давно уж не ощущала себя. Горло ее перехватывали спазмы, говорить она не могла, а только улыбалась, и Даша своим платочком промокала ей слезы.
— Только свиней всех раздадим к чертовой матери, пока не сожрали они нас! — засмеялся Ларик. — Что, бабуля, примешь таких постояльцев?
— Родня, — с трудом выдавила бабка. — Какие же вы постояльцы? Вы — внуки мои, и мы с дедом…
Она вдруг осеклась, замолчала, посерьезнела. Расстегнула кофту, достала из-за пазухи белую тряпочку, согретую на высохшей груди, и протянула Ларику:
— Тебе это. Храни и береги. Детям передашь.
— А что это?
Старуха молчала строго и торжественно. Ларик развернул тряпочку: тусклое золото ордена весомо сверкнуло в вагонном сумраке. Молодые долго, бережно разглядывали орден Отечественной войны, а старуха торжественно молчала, радуясь, что догадалась взять с собой боевую награду мужа и передать ее тому, у кого она и должна была вечно храниться.
— Первой степени, — с уважением сказал Ларик. — Дедушкин?
— Его. Сыну передашь, когда вырастет. Ну, детки мои милые, давайте прощаться. Пора уж, лучше в окошко мне помашете, как положено.