Джованни Боккаччо
Ворон
«Ворон или Лабиринт любви»
Когда человек умалчивает о дарованных ему благах и держит их втайне, не имея на то весомой причины, он, по моему разумению, проявляет себя неблагодарным и недостойным этих благ. О, сколь мерзок, сколь нежелателен для Господа нашего, сколь низок в глазах людских такой поступок, подобный злобному пламени, иссушающему родник милосердия! И дабы никому не повадно было упрекать меня за такое сокрытие, я вознамерился рассказать в этом скромном сочинении об особой милости, ниспосланной мне отнюдь не за мои заслуги, а по благоволению матери божьей, вымолившей на то согласие у спасителя. Сделав это, я не только уплачу хотя бы часть долга, но также, без сомнений, сумею принести пользу моим читателям. А потому смиренно молю того, кто вложил мне в уста нужные слова и одарил величайшими благами, как это будет видно из последующего, чтобы он просветил мой разум и направил мою руку, позволив мне тем самым написать нижеследующее, ибо это принесет величайшую честь и славу его святому имени и послужит на пользу и утешение тем, кому случится прочитать эти строки, а иного быть не должно [1].
Однажды, немного дней тому назад, сидел я в своей одинокой келье, единственной свидетельнице моих слез, вздохов и сетований, погруженный, далеко не впервые, в размышления о превратностях плотской любви. Возвращаясь мыслями к тому, что уже миновало, обдумывая наедине с собой каждый свой поступок и каждое слово, понял я, сколь незаслуженно жестоко обошлась со мной та, кого я, безумец, избрал своей единственной госпожой, кого любил более самой жизни, кого почитал и ставил превыше всех. И когда мне ясно представились все обиды и оскорбления, нанесенные мне безо всякой моей вины, все во мне возмутилось и прежние вздохи, стенания и тихие слезы сменились горькими рыданиями. Охваченный глубокой скорбью, терзаясь то собственным безрассудством, то дерзкой жестокостью моей возлюбленной, я наконец пришел к заключению, что смерть менее страшна, нежели такая жизнь, и стал призывать ее в страстном желании умереть; долго и тщетно звал я, пока не понял, что она, беспощадная, бежит того, кто более всего к ней стремится, и решил, что силой заставлю ее увести меня из этого мира.
Но не успел я принять решение, как весь облился холодным потом и жалость к самому себе, а вместе с нею страх перед иной, еще худшей жизнью, ожидающей меня после этого поступка, охватили меня с такой силой, что тотчас же разрушили и уничтожили намерение, казавшееся столь твердым. Тогда я еще горше прежнего стал плакать и рыдать, и ко мне опять вернула жажда смерти, изгнанная было страхом перед ней. И вновь я прогнал ее, и вновь заливался слезами до тех пор, пока среди этого смятения меня не озарила мысль, ниспосланная, должно быть, самим небом, и мой измученный разум, исполнившись состраданием, стал рассуждать так:
О глупец! К чему привело тебя неумение, или, вернее, нежелание мыслить? Или ты по слепоте своей винишь других в жестоком с тобой обращении, не видя, что сам повинен в своих жестоких муках? Эта женщина, которой ты, сам того не заметив, подарил свою свободу, закованную в цепи, стала, по твоим словам, злополучной и горестной причиной твоих печальных размышлений. Ошибаешься: в тебе самом, а не в ней причина твоих мук. Объясни, каким образом она заставила тебя полюбить ее. Объясни, какое оружие, какие законы, какую силу она применяла, чтобы заставить тебя плакать и стенать. Не можешь ты этого объяснить, потому что этого не было. Может быть, ты скажешь: «Она должна была полюбить меня, ибо знала, что я ее люблю; а раз она меня не полюбила, она стала причиной моей скорби. Вот как она довела меня до слез и мучений и продолжает мучить». Но этот довод ничего не стоит.
Что, если ты попросту ей не нравишься? Как можно полюбить того, кто не нравится? А следовательно, если ты полюбил особу, коей ты не правишься, не она виновата в последующих твоих невзгодах, а только ты сам, ибо не сумел сделать правильный выбор. Итак, ты жалуешься, что тебя не любят, но причина этого в тебе самом. Зачем же винить другого, если сам причинил себе зло? Любой судья справедливо осудит тебя на суровую кару за то, что ты столь дурно обошелся с самим собой; но так как эта кара не послужит тебе утешением, а только прибавит страданий, незачем сейчас обращаться к правосудию.
Теперь разберемся, чем же ты так жестоко провинился перед собой? Человек совершает поступки либо па радость себе, либо па радость другим, либо на радость и себе, и другим, либо себе или другим на горе. Посмотрим, радость или горе принесли тебе поступки, совершенные тобой в ослеплении. Радости, без сомнения, не было, ибо останься ты доволен, ты бы сейчас не сетовал и не рыдал.
Остается узнать, было ли твое горе радостью или горем для других? Но других и в помине нет, кроме той, из-за кого ты страдаешь. Она же, несомненно, либо тебя любит, либо ненавидит, либо не чувствует пи того, пи другого. Ежели любит — твои страдания ее печалят и огорчают. А разве ты не знаешь, что, доставляя любимой печаль и огорчения, любви не добьешься и не удержишь, а только вызовешь отвращение и неприязнь? Непохоже, чтобы ты так дорожил любовью этой госпожи, как уверяешь, если с таким упорством поступаешь ей наперекор, да еще грозишься сделать кое-что и похуже.
Ежели она тебя ненавидит, а ты еще не окончательно обезумел, тебе следует откровенно признать, что осчастливишь ее, если повесишься как можно скорее. Или ты не видишь изо дня в день, как человек из ненависти к другому попирает законы божеские и человеческие и готов лишиться имущества и даже самой жизни, лишь бы растоптать ненавистного и стереть его с лица земли? И чем сильнее тот скорбит и печалится, тем больше веселье и ликование его врага.
Стало быть, ты плачешь, горюешь и сетуешь на счастье той, кто тебя ненавидит. А кто же, как не глупец, тот, кто радуется счастью своего врага? Ну, а если она не чувствует к тебе ни любви, ни ненависти и нет ей до тебя никакого дела, — кому тогда нужны твои слезы, вздохи и столь жгучие страдания? С таким же успехом ты мог бы взывать к балкам в потолке. Зачем же терзаться, зачем призывать смерть, которая тоже, по-видимому, невзлюбила тебя и не спешит на помощь? Видно, ты еще не познал всей сладости жизни, если сгоряча жаждешь расстаться с нею и не подумал, насколько вечные муки будут страшнее твоей сумасбродной любви; ибо любовные мучения, их сила, зависят от тебя самого и ты сможешь от них избавиться, как только решишься наконец стать мужчиной, а от вечных мук нет избавления.
Итак, прогони эту безумную жажду смерти, откажись от нее; не стремись лишиться в одночасье тою, чего еще не имел, заслужить вечную муку и тем самым осчастливить ту, кто тебя ненавидит. Постарайся дорожить жизнью и продлить ее, сколько возможно. Кто знает, доживешь ты или пет до того дня, когда твоя обидчица подаст тебе повод для смеха? Никто. Но одно ясно каждому — любая надежда на месть или иную отраду, доступную живому, отнимется у нас после смерти. Итак, живи, и если она, коварная, делает жизнь твою несносной и заставляет желать смерти, огорчи ее, в свою очередь, тем, что остался в живых!
Какие чудеса творит небесное утешение, когда нисходит в смертный разум! Мысль, посланная, как я думаю, милосерднейшим отцом и светочем жизни нашей, рассеяла мрак, застилавший мой рассудок, вернула ему острое и верное зрение, и тогда предо мною со всей ясностью предстало мое заблуждение и я не только устыдился его, но даже, исполненный раскаяния, заплакал и беспощадно стал бранить себя, понимая, что я еще ничтожнее, нежели ранее полагал. Но когда высохли слезы презрения и жалости к себе, я решил.расстаться с уединением, вредным для нездорового рассудка, и вышел из своей кельи с лицом настолько спокойным, насколько позволяло пережитое мною душевное смятение. После недолгих поисков нашел я общество, наиболее полезное для человека, обуреваемого страстями; как было исстари у нас заведено, мы собрались в приятнейшем для беседы месте и тотчас же принялись разумнейшим образом толковать о непостоянстве Фортуны и о глупцах, что бросаются в ее объятия, пылая желанием, и безрассудно вверяют ей все свои надежды, полагаясь на ее устойчивость. А затем перешли мы к извечным законам природы, к ее удивительному, достойному всяческого восхваления порядку, который тем реже вызывает наш восторг, чем чаще встречаем его в обычной жизни, сами того не замечая. После этого заговорили мы о законах божественных, из коих самая малая толика доступна пониманию мудрейших умов, настолько превышают они наш смертный разум. В таких возвышенных, прекрасных и благородных рассуждениях провели мы остаток дня; наступившая ночь вынудила нас прервать их, и я, насытившись пищей духовной, отогнав от себя и чуть ли не позабыв былую скорбь, спокойно вернулся к себе домой. Там вкусил я немного привычной пищи, а затем большую часть ночи припоминал сладость недавних бесед и с неизъяснимым наслаждением вновь и вновь мысленно возвращался к ним, пока наконец природа не взяла верх над приятными воспоминаниями, и я безмятежно уснул; и сои завладел моими чувствами тем сильнее, чем больше времени отняли у него отрадные мои мечтания.
И вот в то время как я крепко спал, враждебная Фортуна, не довольствуясь ударами, нанесенными мне наяву, вздумала терзать меня и во сне; и так как воображению, не подвластному сну, могут предстать любые видения, почудилось мне, что я иду по восхитительно красивой тропе, услаждающей зрение и остальные чувства более, чем все когда-либо виденное мною. Окружающая местность была мне незнакома, но меня это не тревожило, настолько хорошо там было. Право, чем дальше шел я вперед, тем больше радовался, ибо надежда подсказывала мне, что в конце пути меня ждет неизведанное доселе счастье. Я загорелся столь пылким желанием поскорее очутиться у цели, что не только ноги понесли меня бегом, но даже, мнилось, выросли за плечами быстролетные, чудом дарованные крылья, и я на них мчался все быстрее и быстрее, пока не увидел, что тропа изменила свой вид. Зеленые травы и бесчисленные цветы сменились тисовыми зарослями, крапивой, волчцами, чертополохом и тому подобными растениями; а обернувшись, я увидел, как мне вослед клубится туман, столь густой и темный, что вскоре ничего кругом не стало видно. Туман этот внезапно окутал меня, не только препятствуя дальнейшему полету, но и вовсе лишив меня надежды на обещанную усладу. Мне казалось, что я долго простоял неподвижный и растерянный, прежде чем решился наконец осмотреться и понять, где я нахожусь.
Тут туман стал редеть, а небо потемнело с наступлением ночи, и я понял, что полет занес меня в безлюдную пустошь, мрачную и суровую, заросшую дикими растениями, колючками и сучковатым кустарником, без тропы или дороги, окруженную крутыми и столь высокими горами, что, казалось, вершины их упираются в небо. Как ни смотрел я во все глаза, как ни напрягал свою мысль, я не мог попять или догадаться, как я сюда попал и, что всего ужаснее, как я отсюда выберусь и вернусь в знакомые места. К тому же, куда бы я ни повернулся, со всех сторон неслись завывания, вопли и рыканье каких-то страшных зверей, коих, судя по виду местности, здесь водилось немало. Тут скорбь и страх в равной мере завладели душой моей; скорбь непрестанно нагоняла мне на глаза слезы, а на уста — вздохи и сетования. Страх мешал принять решение, к какой из гор направиться, дабы уйти из этой долины, ибо каждая из них, казалось, грозила смертью. Так стоял я, недвижим, без совета и помощи, не ожидая ничего, кроме смерти от голода или от клыков свирепого зверя, обливаясь слезами, среди колючего кустарника и иссохших растений и либо молчаливо сетовал па себя за то, что пустился в путь, не предвидя конца, либо взывал к помощи божьей.
И когда я совсем было утратил надежду и весь промок от слез, я увидел, как с той стороны, откуда над этой скорбной долиной восходит солнце, медленным шагом идет ко мне какой-то человек, один-одинешенек. Человек этот, как я разглядел, когда он подошел поближе, был рослым, смуглым и черноволосым, хотя годы частично и посеребрили его голову, ибо лет ему было на вид около шестидесяти или более того; был он сухощав и крепок, но чертами не очень приятен; на нем было длинное, просторное одеяние ярко-красного цвета, и, несмотря на сумрак, я заметил, что никогда столь яркий цвет не выходил из-под рук наших красильщиков. Человек этот, как я уже сказал, медленно приближался, вселяя в меня и страх, и надежду. Страх вызывала мысль, что земля, где я очутился, принадлежит ему и он, негодуя на присутствие чужого, натравит на меня послушных ему зверей и велит растерзать меня в отместку за вторжение. Надежда же на спасение проистекала из того, что по мере его приближения мне открывалась кротость его лица; и чем больше я вглядывался в него, тем больше мне казалось, что я его уже видел, по не здесь, а в ином месте, и я говорил себе: «Должно быть, человеку этому знакомы здешние места и он укажет мне выход отсюда, а может быть, сам благосклонно проводит меня к этому выходу, если в нем теплится дух милосердия».
И пока я раздумывал таким образом, он, все еще безмолвствуя, приблизился ко мне настолько, что я окончательно рассмотрел его лицо и вспомнил, кто он таков и где я его видел; но тщетно напрягал память, дабы вспомнить, как его зовут, полагая, что если я, взывая к его милосердию и умоляя помочь, обращусь к нему по имени и тем самым покажу, что хорошо его знаю, я быстрее и вернее вызову у него желание исполнить мою просьбу.
Но в то время как я безуспешно силился вспомнить его имя, он приятным голосом назвал мое и добавил:
— Какая злая судьба, какой злой рок привел тебя в эту пустыню? Куда исчезла твоя прозорливость? Куда делась способность рассуждать? Ужели ты не видишь, если рассудок твой ясен, как прежде, что эта долина сулит смерть телу и, что того хуже, гибель духу? Зачем ты пришел? Как ты осмелился сюда явиться?
Услышав эти слова и поняв по выражению лица его, что он мне сочувствует, я не смог сладить с собой и ответить и проникся такой жалостью к себе, что снова зарыдал. Потом, когда эта жалость излилась в слезах, я собрался с духом и ответил слабым голосом и не без стыда:
— Думается мне, что обманчивый соблазн бренных радостей, который не раз сбивал с пути и толкал навстречу опасностям людей куда более рассудительных, чем я, привел меня сюда, не дав опомниться, и вот я стою в беспросветном мраке, охваченный непомерной скорбью и лишенный малейшей надежды. Но если Господь в милосердии своем позволил мне, недостойному, встретить тебя и если ты тот, кого я, мнится, уже много раз встречал в ином месте, и в тебе есть хоть капля человечности, то я заклинаю тебя любовью к нашей общей отчизне, а также именем создателя всего сущего — сжалься надо мной и укажи, как мне выбраться из этой страшной долины; ибо я здесь вовсе обессилел и уже не знаю, жив я или мертв.
Он, как мне показалось, усмехнулся про себя, а затем молвил:
— По виду и словам твоим я тотчас же заключил бы, что ты потерял рассудок и не различаешь, жив ты или мертв, если бы уже не узнал об этом другим путем; будь ты в здравом уме, ты помнил бы, чьи очи озарили светом, как у вас говорится, тот путь, что казался столь прекрасным и привел тебя сюда; и, зная, чем были эти очи для меня, ты не осмелился бы умолять меня спасти тебе жизнь, а, напротив, завидев меня, бросился бы бежать, дабы не лишиться ее совсем. И будь я тем, кем был прежде, не помощь оказал бы я тебе, а напугал бы и прибил, ибо ты сделал все, чтобы это заслужить. Но с тех пор как я был отринут от вашей земной жизни, гнев мой сменился милосердием, и поэтому я не отвечу отказом на твою просьбу о помощи.
Я слушал его с величайшим вниманием, и когда он сказал: «Я был отринут от вашей земной жизни» — я внезапно понял, что он не тот, кем я его считал, а только тень его, и холодная дрожь пробрала меня до костей, а волосы стали дыбом; не в силах молвить слово, я только хотел бежать прочь, когда бы мог. Но как часто бывает во сие, когда чудится, что ты должен бежать, и ни за что не можешь пошевелиться, так случилось и со мной в моей грезе; казалось, ноги мои отнялись и я стою недвижим. Новый испуг был так силен, что я, наверное, проснулся бы, не будь мой сон столь удивительно крепок; и, скованный страхом, не зная, что сказать, что ответить, я не двигался с места. Дух, видя это, молвил с улыбкой:
— Оставь сомнения; говори со мной откровенно, доверься мне, и я выведу тебя отсель, ибо у меня нет злобы против тебя.
Речи его привели мне на память все, что могут сделать души усопших па благо человеку, и это вернуло мне былое спокойствие; я поднял голову и смиренно взмолился, чтобы он поскорее вывел меня отсюда, пока ничто не препятствует; но он сказал:
— Еще не наступило время исполнить твою просьбу; знай, что доступ в сию долину открыт всякому, кого влекут сюда сладострастие и безрассудство, но уйти отсюда нелегко, и для этого тебе потребуются и разум, и мужество; а обрести их можно лишь с помощью того, кто повелел мне сюда явиться.
Тогда я молвил:
— Если у нас еще есть время и мы не спешим уйти, я бы хотел, если позволишь, кое о чем спросить тебя.
Он благосклонно ответил:
— Спрашивай, что хочешь, а там и я возьмусь за расспросы, да и сам немало расскажу тебе.
И я, не медля, сказал ему:
— Два вопроса в равной мере беспокоят меня, и каждый хочется задать первым, а потому я задам оба сразу: прошу тебя, ответь, что это за долина, служит ли она тебе пристанищем или же просто никто, однажды попав сюда, уже не может ее покинуть; а затем открой мне, по чьему велению ты сюда явился, дабы оказать мне помощь.
Он ответил:
— По-разному называют эту местность, и каждое название ей подходит; одни зовут ее Лабиринтом любви, другие — Очарованным долом, кто — Свинарником Венеры, а кто — Юдолью скорби и вздохов, и еще по-всякому, кто так, а кто этак, как кому придется по вкусу.
Она не является моим пристанищем, ибо смерть, навстречу коей ты стремишься, уже завладела мною и держит меня в узилище. По суровости своей оно не уступает этой долине, но зато не столь опасно, как она; и да будет тебе известно, что тот, кто по недомыслию попадет сюда, никогда не сможет уйти, пока свет небесный не придет ему на помощь; и тогда, как я говорил, потребуются ему и разум, и мужество.
Я сказал:
— О, молю тебя именем Господа, властного исполнить самые пылкие желания, ответь мне еще на один вопрос. Ты сказал, что обитаешь в каком-то месте, еще более суровом, нежели сия долина, но не столь опасном. Твои слова и собственная память подсказали мне, что ты уже не живешь в нашем мире. Где же ты пребываешь? Ужели ты навеки заключен туда, где нет надежд на искупление? Или находишься там, где надежда сулит тебе спасение, хотя бы отдаленное? Ежели ты заключен в той вечной темнице, то она, несомненно, страшнее этой долины; но как может она быть менее опасной? А если ты обретаешься там, где есть еще надежда на покой, что означают твои слова, будто там тяжелее, чем здесь?
— Я нахожусь, — ответил дух, — в том месте, где мне непременно будет ниспослано спасение. Вот потому оно менее опасно, чем эта долина, ибо того, кто тут согрешит, ожидает еще худшая участь, а это постоянно случается. И тот, кто упорствует в грехе, а таких немало, будет заключен в глухую темницу, куда свет небесный никогда не проливает благодати и милосердия, но вечно пылает неумолимым и жестоким возмездием, па горе и беду всем, кому дано это видеть и понять.
Нет сомнений, место моего пребывания, как я сказал, настолько мрачнее, нежели эта долина, что если бы радостная надежда на будущее не помогала мне и другим подобным страдальцам, там умирали бы даже бессмертные духи. И дабы ты хоть отчасти понял, какова моя доля, узнай, что одежда, удивившая тебя при нашей встрече и не похожая на ту, что я носил среди живых, ибо у вас так одеваются люди, достигшие высокого положения, не соткана руками человеческими, но сотворена из небесного пламени, столь яростного и жгучего, что земной огонь, по сравнению с ним, холоден как лед. Пламя это иссушило меня в такой степени, что ни уголь, ни камень, обожженные в ваших печах земным огнем, не уподобятся по сухости моему телу. Поэтому жажда моя тай неистова, что если бы все ваши реки слились воедино и потекли в мою глотку, они утолили бы ее не более, чем жалкий ручеек. Несу я такую кару по двум причинам: одна — это безмерная алчность к деньгам, коей пылал я при жизни, другая — недостойное терпение, с которым я сносил подлые и бесчестные поступки той, кого тебе лучше было бы никогда не видеть. А теперь оставим до времени разговоры о тяготах моего обиталища, коим поистине уступают здешние, если не считать, что тут все творится во вред, там же все идет на благо.
Сейчас я тебе отвечу на второй вопрос, чтобы вернуть силы твоей оробевшей душе: да будет тебе известно, что разрешил мне, а вернее — повелел, сюда явиться преблагой создатель всего сущего, тот, по чьей воле все в мире живо и кто печется о вашем благе, вашем покое, вашем спасении заботливее, нежели вы сами.
Не скрою, едва я услышал эти слова и понял грозившую мне опасность и милосердие того, кем был послан дух, я почувствовал, как душа моя исполнилась величайшего смирения и я постиг величие и всемогущество Господа нашего, его извечное постоянство и неизменную ко мне доброту и вместе с тем узрел себя, подлого и слабого, неблагодарностью и бесчисленными обидами отплатившего тому, кто сейчас, как и прежде, не покидает меня в нужде, невзирая на мои прегрешения, и не отказывает в милостях и щедротах. Подавленный безмерным сокрушением и раскаянием во всем, содеянном мною, я почувствовал, что не только глаза мои исторгают потоки слез, но и самое сердце исходит влагой, как снег под солнцем; долго безмолвствовал я, не умея воздать благодарность за великие дары, ниспосланные мне, и казалось, что дух понимает причину моего молчания; наконец я сказал:
— О блаженный дух! Заглянув в собственную совесть, я понял, как верны твои слова, что Господь более заботится о нас, смертных, чем мы сами, ибо мы по своей же вине постоянно погружаемся все глубже в пучину, а он с бесконечным состраданием вновь и вновь извлекает нас оттуда, раскрывает перед нами прекрасное царствие свое и, как любящий отец, зовет пас к себе. И в то же время я, все еще измеряя божественную доброту земной мерой, недоумеваю, как может он и сейчас поддерживать меня, столь жестоко обидевшего его.
На это дух ответил:
— Поистине, из речей твоих явствует, что ты не постиг еще сущности небесной доброты и полагаешь, будто она, совершеннейшая, подобна в делах своих вам, смертным, изменчивым и несовершенным; ведь вы-то не успокоитесь, пока не отплатите великой местью за любую мелкую обиду. Но если ты искренне раскаялся, смирился и готов впредь внимательно слушать мои наставления, я охотно открою тебе одну из причин, по коим небесная доброта послала меня сюда, дабы облегчить твою горькую участь. В тот час, когда мне это повелел не человеческий, но ангельский голос, не ведающий лжи, я узнал, что ты всегда, каковы бы ни были твои заблуждения, благоговейно чтил ту, кто принесла на спасение во чреве своем и пребывает живым источником милосердия, матерью благодати и сострадания; к ней стремился ты, как к вечному пределу, на нее возлагал свои надежды. Все это видела она своими божественными очами, а потому, узрев тебя в этой долине, вконец измученного, растерянного и обессиленного, едва ли не потерявшего рассудок, и зная грозящую тебе опасность, она, милосердная, всегда готовая помочь в нужде тем, кто ей предан, не ожидая их мольбы, не стала дожидаться и твоей, обратилась к сыну своему и вымолила тебе прощение. По ее заступничеству мне было велено прийти к тебе, что я и сделал. И расстанусь с тобой не ранее, чем выведу тебя отсюда в свободные и вольные края, куда ты охотно последуешь за мной.
Когда он умолк, я сказал:
— Ты ответил мне на все вопросы; теперь, узнав, как ты сносишь возмездие господне и силишься исправиться ему в угоду, я проникся состраданием к тебе и жажду облегчить твои муки, если только это в моих силах; но вместе с тем я радуюсь, ибо понимаю, что ты не осужден на вечные страдания в аду, а напротив, претерпев заслуженную кару, вознесешься в сияющее царство небесное. Доброта и милосердие той, кем ты послан мне на благо в сию долину превратностей, давно мне известны; она уже не раз спасала меня от тяжких бед, а я, неблагодарный, слишком редко возносил ей хвалу. И я смиренно молю ее не оставлять меня и впредь и не только избавить от вечной погибели, но и направить на путь к вечной жизни и постоянно поддерживать на этом пути, пока я жив и пребываю ее преданнейшим рабом.
Но заклинаю тебя ее именем, ответь мне еще на один вопрос: живут ли в этой долине, различные названия которой ты перечислил, не остановясь ни на одном, люди, некогда состоявшие при дворе Любви и, подобно мне, отринутые ею и сосланные сюда в изгнание, или же эту землю населяют одни только звери, всю ночь завывавшие вокруг меня?
Дух ответил улыбаясь:
— Вижу, что лучи истинного света еще не озарили твой рассудок и ты, как многие глупцы, почитаешь за высшее блаженство то, что на деле гнусно и ничтожно, и думаешь, будто ваша сладострастная плотская любовь приносит какое-то благо; выслушай же внимательно мои слова.
Эта долина скорби есть не что иное, как упомянутый тобою двор Любви, а завывают вокруг тебя несчастные, попавшие, как и ты, в сети любовных обманов. Когда они говорят о своей так называемой любви, до слуха людей разумных и благонамеренных доходят только звуки, услышанные сейчас тобой; я ранее и назвал эту долину Лабиринтом, ибо однажды попавшие сюда блуждают без надежды выбраться. Поэтому твой вопрос удивил меня — ведь мне известно, что ты уже неоднократно бывал здесь, хотя еще ни разу тебе не грозила такая опасность, как теперь.
Исполненный сознанием своей вины, признавая всю правду его речей и почти что придя в себя, я ответил: — Да, я не раз бывал здесь, но по воле более счастливого случая, как полагают иные развращенные умы. И теперь припоминаю, что выходил отсюда с чужой помощью, а не по милости собственного рассудка; но я натерпелся здесь таких мук и такого страха, сводившего меня с ума, что потом и не помнил, где побывал, будто и вовсе не был. Ныне мне стало понятно без дальнейших пояснений, какая сила обращает людей в зверей и что означает сия дикая местность, ее многообразные названия и отсутствие здесь какой-либо дороги или тропы.
— Наконец-то, — сказал дух, — сумерки, окутавшие твой разум, начинают редеть и рассеялся страх, охвативший тебя до моего прихода, а поэтому в ожидании света, который поможет тебе найти выход отсюда, мне хочется еще немного поговорить с тобой; и если бы природа этой местности допускала, я предложил бы присесть, ибо вижу, что ты устал; но так как это невозможно, мы поведем беседу стоя. Я знаю (но даже если бы не знал, я тотчас понял бы по твоим речам и по пребыванию твоему в сей долине), что ты отчаянно бьешься в когтях любви; мне известно также, кто тому причиной. И тебе, должно быть, стало ясно, что я это знаю, когда я упомянул, если помнишь, о той, кого тебе лучше бы было никогда не встречать. А теперь, прежде чем продолжать, попрошу, чтобы ты не стыдился меня, хоть я и любил ее более, чем приличествует; говори со мной о ней спокойно, с открытым лицом, так, будто я всегда был ей чужим. И в благодарность за мое сострадание к твоим горестям расскажи, прошу тебя, как ты попал в ее сети.
И я, отбросив всякий стыд, ответил:
— Раз ты просишь меня, я поведаю тебе то, в чем открылся только одному верному другу да еще поверял ей самой в моих письмах и что не осмелился бы рассказать тебе, если бы не твое великодушие; надеюсь, мой рассказ тебя не смутит, ибо, по законам нашей церкви, жена твоя обрела свободу после того, как ты расстался с земной жизнью, и ты не можешь обвинить меня в посягательстве на твою собственность.
Но оставим эти, неуместные сейчас, рассуждения и перейдем к тому, о чем ты спросил: итак, несколько месяцев тому назад разговорился я на свою беду с неким твоим соседом и родичем, чье имя незачем называть. В беседе нашей, как это часто бывает, переходили мы с одного предмета на другой, пока наконец не зашел разговор о выдающихся женщинах. Поначалу восхваляли мы тех, кто жил в древности, кого за целомудрие, кого за величие души, а кого и за силу тела; потом перешли к нашим современницам. Среди них мало нашлось достойных хвалы, однако мой собеседник назвал нескольких женщин из нашего города и среди них ту, что прежде была твоей женой, а мне еще не была знакома. Лучше бы мне и впредь не знать ее! Он же, движимый не знаю уж каким чувством, принялся всячески превозносить ее, уверяя, что никто не сравнится с ней великодушием, будто она некий Александр женского рода, и привел различные примеры ее щедрости, которые я не стану повторять, дабы не тратить попусту времени па эти побасенки. К тому же, добавил он, природа наделила ее столь здравым умом, какого не встретишь у женщины. Да и в красноречии она не уступает любому блестящему и умелому ритору; и еще, что мне, легковерному, особенно пришлось по душе, она-де хороша собой, обходительна и вообще исполнена всяческих достоинств, какие только могут украсить знатную даму. Пока он так разглагольствовал, я, признаюсь, думал про себя: счастливец тот, кому благосклонная Фортуна подарит любовь столь совершенной дамы!
И, втайне приняв решение попытать счастья на этом поприще, я стал расспрашивать, как ее имя, какого она звания, где живет, — как оказалось, жила она уже не там, где ты ее оставил; на все мои вопросы я получил подробнейший ответ. На этом мы с ним расстались, и я задумал немедля повидать ее, надеясь, что она согласится на знакомство со мной и затем станет моей возлюбленной госпожой, а я — ее верным слугой. Не мешкая, направился я туда, где рассчитывал найти и увидеть ее в этот час; Фортуна, казалось, мне благоприятствовала (чего никогда не бывало, да и на сей раз она тоже действовала мне во вред), и все мои предположения сбылись наилучшим образом. И вот что удивительно, скажу тебе: не было у меня никаких примет ее, кроме черной одежды, но едва я увидел ее среди многих женщин, одетых точно так же, едва лицо ее предстало моим глазам, как я тотчас же понял, что предо мной та, кого я ищу. Но так как я всегда считал и продолжаю считать, что любовь, о которой известно другим, либо принесет тысячу невзгод, либо не увенчается желанным успехом, я решил никому не открываться в своем чувстве и даже друга, коему впоследствии поведал самые сокровенные тайны, побоялся спросить, она ли это. Однако Фортуна, не слишком баловавшая меня в дальнейшем, вторично пришла мне на помощь, и я услышал, как позади меня какая-то женщина заговорила о ней с подругами в таких словах: «Ах, посмотрите, как донне такой-то к лицу белые лепты и черное платье!»
Одна из приятельниц, незнакомая с той, о ком шла речь, спросила на радость мне, навострившему уши на их разговор: «О которой из дам ты говоришь? Их так много!» На что собеседница ответила: «О той, что сидит третьей вон там, па скамье». Тут я понял, что догадка моя верна, и с этого часа повел счет своему знакомству с нею. Лгать не стану: увидев, как она стройна, а затем обратив внимание на ее походку и телосложение, я тотчас же пришел к заключению, увы, ошибочному, что мне не только сказали о ней сущую правду, но еще и умолчали обо многих ее достоинствах. Будучи весь во власти своего заблуждения, я почувствовал, как рассказ о ней и сам вид ее зажгли в моем сердце такое жаркое пламя, каким пылают смазанные маслом предметы, так что любой, заглянув мне в лицо, тотчас мог бы увидеть его отблеск; но недолго лицо мое полыхало жаром, ибо огонь, как это обычно бывает, облизнув поверхность, ушел в глубину и я почувствовал, как он разгорается там еще пуще.
Так я рассказывал о той, что па беду пленила меня своей коварной, умело подправленной красотой, сулившей мне будущие радости.
Дух выслушал меня, казалось, не без удовольствия, а затем молвил:
— Ты хорошо рассказал, как и почему ты сам себе накинул на шею петлю, в которой все еще бьешься. Теперь, если не трудно, поведай мне, открыл ли ты ей наконец свою любовь (хотя я заранее уверен, что так; оно и было) и подала ли она тебе надежду, что должно было разжечь тебя куда более, чем поначалу разожгло собственное желание.
Я ответил:
— Не хочу ничего скрывать (да и не смог бы, если бы даже хотел, ибо понимаю, что тебе, уж не знаю откуда, но все про меня известно). Итак, я полностью уверился, как уже говорил, в правоте моего собеседника, почитавшего ее столь замечательной женщиной, и решил написать ей, рассуждая так: если она такова, как он говорит, и я честно открою ей в письме свои чувства, случится неизбежно одно из двух: либо моя любовь будет ей приятна и желанна и она ответит мне тем же, либо она будет ей приятна, но нежеланна и она осторожно даст мне понять, чтобы я не надеялся.
В ожидании того или другого и уповая на первое более, чем на второе, я излил все свои пылкие чувства в письме, выразив их словами, какими приличествует говорить о таком предмете. На мое письмо она ответила короткой записочкой, где ни словом не обмолвилась о моей любви, но весьма нескладно и притом чуть ли не в стихах (хотя вряд ли это можно было назвать стихами, ибо одна стопа была предлинной, а другая совсем короткой) просила сказать, кто я такой. Более того: в этой записочке она умудрилась высказать философскую, но вовсе ошибочную мысль о переселении души от одного человека к другому, о чем, должно быть, узнала от какого-нибудь проповедника, но не от учителя и не из книг. Тут же она сравнивала меня с неким прославленным мужем, видимо желая мне польстить, и добавляла, что более всего ценит в людях ум, доблесть и любезность в сочетании с благородным происхождением. И суть, и форма письма не оставляли сомнений в том, что человек, столь горячо расхваливший ее природный ум и изысканное красноречие, либо сам обманывался в них, либо хотел обмануть меня.
Однако пламя, бушевавшее во мне, вовсе от этого не погасло и даже не стало менее жгучим; я понимал, что цель записки — подтолкнуть меня на новые письма, в которых я, в надежде на более подробный ответ, стану изощряться в искусном владении всеми качествами, что ей по нраву. И я, сознавая, что не могу похвастать ни умом, ни доблестью, ни родовитостью (что касается любезности, то при всем желании ее негде было проявить), решил тем не менее сделать все возможное, дабы заслужить ее милость. Поэтому я написал ей, выразив, как умел, свою радость по поводу ее записки; но так и не дождался ответа, ни письменного, пи устного, через посланца.
Дух спросил:
— Если дело дальше не пошло, почему же ты вчерашним днем заливался слезами и с такой глубокой скорбью призывал смерть?
И я ответил:
— Быть может, лучше было бы умолчать, но я не могу ответить тебе отказом. Две причины довели меня до предела отчаяния: во-первых, я увидел, как заблуждался, почитая себя существом разумным, в то время как оказался ничем не лучше бессмысленного животного; и это не могло не взволновать меня, ибо большую часть жизни я собирал знания, а когда в них пришла нужда, увидел, что ничего не знаю; а во-вторых, я понял, что она открыла другим мою любовь, и за это счел ее самой жестокой и коварной из женщин.
Возвращаясь к первой причине моей печали, скажу, что я постиг, как глупо вел себя, когда с такой готовностью поверил, будто женщина способна обладать столь высокими достоинствами, и, не успев глазом моргнуть, запутался в сетях любви, подарил женщине свою свободу и подчинил ей рассудок; а без них обоих душа моя утратила былую власть и стала жалкой рабой. И ты, да и любой другой согласится, что это достаточный повод для смертельного отчаяния.
Второй причиной столь жестоких страданий было разочарование в моей возлюбленной и бессовестная ложь приятеля, столь пространно заверявшего меня в ее неприступной добродетели, ибо мне стало известно, что некто, прозванный соседями вторым Авессаломом [2], не за красоту, а за то, что мнил себя красавцем, уже завладел ее любовью. И она, дабы стать ему еще милее, показала ему мои письма и вместе с ним глумилась надо мной, как над рогоносцем; он-то и разболтал всем обо мне в свойственных ему выражениях; он-то, клянусь тебе тем, что я сейчас нахожусь здесь, сочинил в ответ на мое письмо ту самую записочку, чтобы обрести еще больше пищи для своих вымыслов. Более того, я собственными глазами видел, как она, посмеиваясь, указывала на меня и, должно быть, приговаривала: «Видали дурака? Это мой поклонник. Вот счастье-то мне привалило!»
Дамы, которым она па меня указала, были, несомненно, женщинами порядочными, это известно и мне, и другим, но она, как и следовало ожидать, наговорила им обо мне с три короба, точно так же, как ее любовник — мужчинам. Увы, до чего же грустно и постыдно, когда человек, пусть не знатный, к таковым я себя не причисляю, но сызмальства привыкший к общению с людьми достойными и к тому же хорошо, хоть и не досконально, знакомый с жизнью, предстает в виде сумасшедшего, которого какая-то женщина показывает другим, то строя рожи, то тыча пальцем! Скажу тебе правду: это вызвало во мне такое негодование, что я чуть было не произнес вслух весьма нелестные для нее мысли; но вовремя удержался, поняв, благодаря случайному проблеску разума, что подобное высказывание осрамит меня самого более, чем ее, и вот так-то, кипя возмущением, я и дошел до исступленной, противоестественной жажды смерти, о чем ты меня и спрашивал.
Дух, который слушал меня внимательно и, казалось, угадывал мои мысли раньше, нежели я успевал облечь их в слова, что-то пробормотал про себя и погрузился в раздумье. Затем, обратив ко мне лицо, ласково заговорил:
— Я хорошо понял из твоих речей, как и в кого ты влюбился и что привело тебя в такое отчаяние. Теперь, если не возражаешь, я хотел бы, на благо тебе и, возможно, другим, перейти в нашей беседе к той, кого ты без памяти полюбил, вовсе ее не зная; а в конце, если достанет времени, поговорим о том, что явилось причиной твоих столь жестоких страданий, едва не помутивших твой рассудок. Итак, как договорено, начну с того, что у меня, да и у многих других, нашлось бы немало доводов, которые можно привести тебе в укор, однако я не стану перечислять все, дабы не затягивать наш разговор, и упомяну только два из них: во-первых, твой возраст, во-вторых — род твоих занятий; то и другое, каждое в отдельности и оба вместе, должны были научить тебя осмотрительности и предостеречь от любовных соблазнов; я говорю в первую очередь о возрасте, ибо, если меня не обманывают твои побелевшие виски и седая борода, тебе давно пора разбираться в житейских делах; из пеленок ты вышел сорок лет тому назад, и минуло не менее двадцати пяти с тех пор, как ты начал постигать жизнь. И если многочисленные любовные труды в юности не послужили тебе достаточным уроком, то теперь, поостыв с годами и стоя на пороге старости, ты мог бы наконец протереть глаза и увидеть, до какого падения тебя мало-помалу доведет эта безумная страсть, и подумать к тому же, хватит ли у тебя потом сил подняться. И если бы ты сумел спокойно пораздумать над этим, ты бы сообразил, что женщинам для любовных сражений потребны люди молодые, а не те, чья старость уже не за горами, и уяснил бы себе, что лживые соблазны, порожденные страстью к женщине, опасны даже для юношей, а для тебя и подавно. Разве тебе, человеку зрелому, подходит и приличествует плясать, петь, сражаться на турнирах — словом, заниматься делами бессмысленными, но весьма любезными женщинам? Ты сам тотчас же согласишься с тем, что все эти забавы не для тебя, и даже найдешь немало слов в осуждение юношей, что им предаются.
Пристойно ли в твои годы красться ночью, переодетым, тайком, в такой час, какой взбредет в голову женщине, которая вдобавок не даст тебе самому выбрать подходящее и безопасное место встречи, а назначит свидание там, где сможет, подлая и бесстыжая, похвалиться перед всеми, что пожилой человек бегает за ней, как мальчишка? Пристойно ли в твои годы хвататься за оружие, чтобы отстоять свою жизнь или свою даму, как это часто бывает в любовных приключениях? Полагаю, этих примеров достаточно, чтобы ты признал все это для себя негожим; а если ты, по слабости своей, не признаешь, то любой другой, более благоразумный, чем ты, подтвердит справедливость моих слов. Следовательно, в твои годы влюбляться вовсе неприлично; нельзя идти на поводу у страстей и подчиняться им, когда они застигнут тебя врасплох, а должно, напротив, уметь противостоять им; тогда твои добродетельные творения еще приумножат твою добрую славу и открытый веселый лик твой послужит наилучшим примером для молодых.
Теперь приступаю ко второму доводу — почему, если не ошибаюсь, любовь является для тебя делом неподобающим, безразлично, молод ты или стар, — это твои занятия. Мне было известно еще в бытность мою среди живых (а ныне я в этом окончательно убедился), что ты никогда не был обучен ремеслу, а торговля внушала тебе отвращение; и ты не раз хвалился перед самим собой и другими складом своего ума, непригодного к занятиям, за которыми люди с годами стареют, в то время как разум их, что ни день, отступает назад, в младенчество. А происходит это оттого, что стоит торговцу нажить состояние благодаря верному расчету или, чаще всего, по воле случая, и он уже воображает, будто все знает куда лучше других, хотя знает-то он, невежда, только одно — расстояние от склада или лавки до дому. Каждому, кто пытается это ему втолковать, он возразит, не задумываясь и торжествуя, будто взял верх: «Меня не проведешь!» или: «Я на три вершка под землей вижу», ибо ничего другого не знает, кроме как надувать да наживаться.
Итак, занятия божественной наукой, философией, сызмальства пришлись тебе по вкусу гораздо более, чем хотелось бы твоему отцу [3], в особенности же привлекал тебя тот ее раздел, что относится к поэзии; но занимался ты ею скорее по склонности сердечной, а но из стремления воспарить умом ввысь. А между тем именно сия наука, не последняя в числе других, должна была бы тебе показать, что такое любовь, что такое женщины и что такое ты сам и все, что с тобой связано. Тебе следовало бы знать, что любовь иссушает душу, сбивает с пути рассудок, притупляет, а то и вовсе отнимает память, губит способности, ослабляет тело, грозит бедой юности и старости, убивает, порождает все пороки, поселяется в опустошенном сердце, не знает ни меры, ни порядка, ни верности, развращает нездоровый ум и ввергает в пучину человеческую свободу. О, сколь многого следует опасаться не мудрецам, а глупцам!
Стоит окинуть мысленным взором древнюю историю и современность, и ты тотчас увидишь, сколько бедствий, пожаров, смертей, разгромов, крушений и убийств породила сия злосчастная страсть! А ведь среди вас, жалких смертных, есть немало безумцев, в том числе и ты, что зовут ее божеством, взывают к ней в час нужды как к могущественному защитнику и, жертвуя рассудком, возносят ей благоговейные молитвы. Напомню тебе, коль ты совсем утратил способность мыслить, что подобные твои поступки, будь то в прошлом, настоящем или будущем, наносят обиду Господу, и твоей науке, и тебе самому. Но уж если тебя ничему не научила философия и на память не приходит собственный опыт и все, что тебе довелось пережить, вспомни, что у тебя день-деньской перед глазами творения древних мастеров, украсивших стены изображением юного лучника с повязкой на глазах, обнаженного и крылатого, и вдумайся в глубочайший смысл этого образа.
И все же твои занятия открыли бы тебе глаза на женщин, если бы ты этого хотел; чуть ли не все они мнят себя дамами и требуют, чтобы их так называли, однако очень немногие являются таковыми. Женщина — существо несовершенное, одержимое тысячью отвратительных страстей, о которых и думать-то противно, не то, что говорить. Если бы мужчины ценили женщин по заслугам, они находили бы в общении с ними ровно столько же радости и наслаждения, как в удовлетворении других естественных и неизбежных потребностей; и так же поспешно, как покидают место, где освободились от излишней тяжести в животе, бежали бы прочь от женщины, выполнив то, что требуется для продолжения рода, как и поступают животные, куда более мудрые в этом смысле, нежели люди. Нет существа более неопрятного, чем женщина; уж на что свинья любит грязь, но и она с женщиной не сравнится. Пусть тот, кто со мной не согласен, посмотрит, как они рожают, заглянет в потаенные уголки, куда они прячут, застыдясь, мерзостные предметы, которыми орудуют, чтобы избавиться от ненужной телу жидкости. Но оставим пока что разговор об этой стороне дела; сами-то женщины все это отлично за собой знают, а потому и считают последним дураком каждого, кто их любит, желает и преследует; и так ловко умеют прикидываться чистёхами, что глупцы, которые судят только по поверхности, ни о чем подобном не помышляют и не догадываются; но есть и такие умники, кому все досконально известно, но у них хватает наглости выражать свой восторг вслух и хвалиться, что то-то сделали, а то-то еще сделают; а сколько тех и других — не перечесть.
Поговорим теперь об остальных свойствах женщин, вернее о некоторых из них, ибо если захочешь перечислить все, тебе не хватит и целого года, несмотря на то, что он только-только вступает в свои права [4]. Все они исполнены коварства, но оно ничуть не вытесняет остальных недостатков, а напротив, содействует их расцвету, как того настойчиво требует подлая и низменная женская природа. Первая забота женщин — как бы половчее раскинуть сети для мужчин, а для этого они без меры мажутся и красятся, не довольствуясь естественной красотой и приятностью своей наружности. И вот с помощью серы или особо приготовленной жидкости, а чаще всего под действием солнечных лучей волосы, черные от рождения, превращаются в золотистые; потом их заплетают в косу длиной чуть ли не до пояса, либо распускают по плечам, либо закручивают на макушке, как кому больше по вкусу. Порой, хоть и не всегда, к этим соблазнам добавляют танцы и пение — и вот несчастный, не заметив крючка под наживкой, уже попался на удочку, и нет ему спасения. Не одной, не двум, а несметному числу женщин удалось таким образом подловить мужа, немало есть и таких, что завели себе дружков.
Не успеет женщина достигнуть этого высокого положения, как тотчас же в ней пробуждается надежда и страстное желание забрать в руки власть, хотя она отлично сознает, что рождена рабыней; прикинувшись послушной и кроткой смиренницей, она клянчит у злополучного мужа то кольцо, то пояс, то шитые золотом ткани, то беличий мех — словом, всяческие наряды и побрякушки, и щеголяет в них день-деньской; а мужу и невдомек, что все это — оружие, необходимое женщине, дабы сразиться за власть и победить. И вот когда она наконец разряжена в пух и прах, а покои ее убранством едва ли отличаются от королевских и горемыка муж уже бьется в капкане, она чувствует, что превратилась из рабыни в равноправную подругу, и начинает борьбу за господство, и принимается безобразничать, чтобы проверить, стала ли уже хозяйкой в доме, рассудив, что если муж стерпит от нее то, чего не стерпел бы от служанки, она, без сомнений, сможет считать себя хозяйкой и госпожой.
Перво-наперво заводит она новомодную одежду, невиданные, разжигающие похоть прикрасы, непристойную роскошь; каждая полагает, что не добьется восхищения и почета, пока манерами, ужимками и поведением не уподобится продажной девке. Стоит какой-нибудь шлюхе появиться в городе в новейшем и неприличном наряде, как его тотчас же переймут те, кого мужья почитают за образец добродетели. Муж, потратившийденьги на этот хлам, вовсе не думает, что выбросил их на ветер, напротив, он потакает жене во всех ее причудах, не глядя, какую цель должны поразить сии стрелы. Когда же вследствие такого попустительства дом окажется во власти лютой зверюги, несчастный познает это на себе. Жена, быстроногая и голодная волчица, живо присвоит его родовое имущество, все его добро и богатство, разведет сплетни, переругается со слугами, служанками, приказчиками, братьями и сыновьями мужа, якобы заботясь о его деньгах, а на деле мотая их без счета; мало того, она будет распинаться в нежных чувствах к мужу, хотя ей на него наплевать, и никогда не даст ему спокойно уснуть; ночь проходит в ссорах и раздорах, причем жена, не переставая, твердит: «Знаю, знаю, как ты меня любишь; только слепая не заметит, что другие тебе больше по вкусу, чем я; ты, должно быть, думаешь, что я и впрямь ослепла, не вижу, за кем ты бегаешь, кого любишь, с кем целый день болтаешь? Знаю я вез преотлично; тебе и не снится, какие у меня соглядатаи. Бедная я, бедная! Столько времени с тобой живу и ни разу не слышала, когда ложусь в кровать: „Добро пожаловать, любовь моя!“ Но вот-те крест святой, я отплачу тебе тем же. Неужто я такая неказистая? Неужто она лучше меня? Знаешь что я тебе скажу? С двумя целуешься — стало быть, с одной сладко, с другой тошно. Сейчас же отодвинься! С божьей помощью я тебя сегодня близко не подпущу; ступай обратно к ней, ты ей как раз под стать, а не мне; погляди на себя, каков ты есть? Смотри, отольются волку овечьи слезки! Ты ведь меня не в грязи подобрал. Один Господь знает, сколько мужчин, да еще каких, сочли бы за великое счастье взять меня в жены без приданого, и была бы я у них в доме полновластной хозяйкой; а тебе я принесла столько-то сотен золотых флоринов, и даже стакана воды самовольно налить не могу, чтобы не наслушаться попреков от твоих братцев да прихлебателей; можно подумать, будто я у них в услужении. На беду я тебя когда-то увидела, пусть ноги отсохнут у того, кто нас свел!»
Вот такими и еще более обидными словами, безо всякого законного или справедливого повода к тому, терзает жена несчастного мужа ночь напролет; и многие мужья выгоняют из дому кто отца, кто сына, расстаются с братьями, не пускают на порог мать или сестру, и поле сражения остается за победительницей. А она, видя, что перевес на ее стороне, уделяет все свое внимание сводням и любовникам. И да будет тебе известно, что самая чистая, самая, на твой взгляд, честная из всего этого проклятого бабья скорее согласится иметь один глаз, чем одного любовника; и уже неплохо, если она остановится на двух или трех; и даже терпимо, будь эти двое или трое лучше мужа или по крайней мере не хуже. Но женская похоть пламенна и ненасытна, и потому ее устраивает любое качество и любое количество: слуга, работник, мельник или черный эфиоп — все хороши, только бы у них силы хватало.
Иные женщины, как я уверен, посмеют отрицать то, что каждому известно, а именно что в отсутствие мужа или покинув его, крепко спящего, они нередко бегают в дома свиданий, переодетые в чужое платье, и возвращаются оттуда усталыми, но не удовлетворенными. На что они только не идут, чтобы утолить свое животное любострастие! А в то же время прикидываются робкими и боязливыми всякий раз, когда надо повиноваться мужу, как того требуют приличия; взглянуть вниз с высоты не могут — закружится голова; окунуться в море не решаются — заболит живот; выйти в темноте на улицу — упаси боже, боятся духов, видений, призраков. Мышь пробежит по комнате, ветер стукнет ставней, камешек упадет с крыши — и вот они дрожат, бледнеют, обмирают, будто перед лицом смертельной опасности.
Но зато как они бесстрашны, когда им надо обделывать свои бесчестные делишки! Сколько было и есть женщин, что крадутся по крышам домов, дворцов и башен, когда их призывают и ждут любовники! Сколько было и есть таких, что прибегают к хитрейшим уловкам, чтобы целый день, иногда под носом у мужа, прятать любовника в корзине или в ларе, сколько таких, что кладут его в ту же кровать, где спит муж! Сколько женщин пробираются по ночам, одни-одинешеньки, то мимо вооруженной стражи, то по морским волнам, то по церковному кладбищу, упорно следуя туда, где их обработают! Всего же позорней, что не перечесть тех, кто забавляется с любовником на глазах у мужа. А как много таких, что, убоявшись или устыдившись своих мерзостных заблуждений, губят плод греха, не дав ему родиться! Потому-то злополучный можжевельник и выделяется, вечно ободранный, из остальных деревьев, хотя женщины знают еще тысячу разных способов, как избавляться от нежеланных детей. Сколько их, родившихся помимо желания матери, оказываются брошенными на волю случая! Стоит только заглянуть в приюты для подкидышей! Сколько младенцев гибнет, еще не вкусив материнского молока! Скольких бросают в лесу, сколько из них достается в добычу зверям и птицам! Не перечесть всех способов, какими от них избавляются, а потому, если хорошенько вдуматься, наименьшим грехом этих женщин является утоление похоти.
Помимо этого, никто не сравнится по злобности и подозрительности с омерзительным женским полом; стоит женщине с кем-то поговорить, будь то сосед, родственник или друг, ей тут же придет в голову, будто собеседник что-то замышляет и строит ей козни; впрочем, нас не должна чрезмерно удивлять такая подозрительность, ведь естественно ждать, что с тобой поступят точно так же, как поступаешь ты. Вот почему воры так тщательно прячут собственное добро. Все помыслы женщин, все их старания и усилия направлены к одной-единственной цели — ограбить, подчинить, облапошить мужчин, ибо они заранее уверены, что с ними обойдутся точно так же, пользуясь их неведением. Поэтому женщины так охотно посещают, приглашают, ублажают астрологов, чернокнижников, ворожей и гадалок и, сколько бы те ни сочиняли небылиц, щедро раздают им мужнины деньги и готовы озолотить их. А если и волховство не развеет сомнений, жены учиняют мужьям свирепый допрос, не жалея бранных слов и ядовитых намеков; и вряд ли успокоят их даже самые правдивые ответы.
Будучи тварью, склонной к внезапным вспышкам гнева, женщина превосходит яростью тигра, льва и змею; каков бы пи был повод, вызвавший гнев, она тотчас прибегнет и к огню, и к яду, и к булату. Тут уж не будет пощады ни другу, ни родичу, ни брату, ни отцу, ни мужу, ни любовнику; в одночасье она перевернет, сокрушит, сотрет в порошок весь мир, и небо, и Бога, и поднебесную, и преисподнюю, и все это ей куда приятней, нежели спокойно поразмыслить да предаться забавам с доброй сотней распутников. Если бы время позволило рассказать, сколько преступных и черных дел натворили женщины по злобе, ты бы, несомненно, счел величайшим чудом изо всех когда-либо виданных или слыханных чудес то, что Господь их все еще терпит.
Вдобавок ко всему это нечистое отродье славится непомерной алчностью; не будем говорить о том, как женщины постоянно обирают мужей, грабят малолетних пасынков, вымогают деньги у немилых любовников -это все дела обычные и всем знакомые, — лучше обратимся к подлостям, на которые они идут, лишь бы приумножить свое приданое. Любой слюнявый старец, со слезящимися глазами и трясущимися руками и головой, всегда сгодится им в мужья, если он богат, ибо они отлично понимают, что вскорости овдовеют и, стало быть, недолго придется ублажать мужа в постели. Не ведая стыда, они послушно отдают ему свое тело, волосы, лицо — все, что с таким старанием убирали венками, цветущими гирляндами, бархатом, парчой и другими украшениями, и, без числа расточая игривые ужимки, прибаутки и нежности, уступают ласкам скрюченных рук и, еще того хуже, беззубого, слюнявого и вонючего рта, в расчете прикарманить впоследствии стариковское добро. Если угасающие силы подарят ему ребенка — тем лучше; если нет — не умирать же ему без потомства: найдется другой, кто набьет его жене брюхо, а ежели оно по воле природы все же останется ровным, что твоя доска, жена всегда сумеет выдать чужого младенца за своего, чтобы потом, овдовев, подольше роскошествовать за счет малолетнего наследника. Только на ворожей, па мастериц по прикрасам, на знахарок да на пахарей, что пришлись по вкусу, не пожалеет она ни любезностей, ни денег и промотает все, что имеет. Тут уж нет места ни оглядке, ни бережливости, ни скупости.
Все женщины переменчивы, нет в них пи малейшего постоянства. За один час успевают они тысячу раз захотеть и расхотеть одно и то же, за исключением плотских утех, ибо этого они хотят всегда. Все они, как правило, самонадеянны и уверены в том, что все им причитается и все принадлежит, что они достойны высших почестей и самой громкой славы и что без них мужчины ничего не стоят и обойтись не могут; вдобавок они упрямы и своенравны.
Всего трудней ужиться с богатой женщиной, всего досадней терпеть строптивость бедной. Женщина подчинится твоим требованиям лишь тогда, когда решит, что ей за это достанутся украшения или объятия. В противном случае она вообразит, что станет навсегда рабой, если хоть однажды уступит, и поэтому ни за что не покорится, если только это ей самой не придется по нраву. И вот еще одно, что ей свойственно, как горностаю — черные пятнышки: она не собеседница, а трещотка-мучительница. Несчастный ученый страдает от холода, недоедает, недосыпает и спустя много лет убеждается, что собранные им знания ничтожны; а женщине стоит пойти утром в церковь, и к концу мессы она уже знает, как вращается небосвод, сколько на небе звезд и какой они величины, каким путем движутся солнце и планеты, откуда берутся гром, молния, радуга, град и другие небесные явления, как наступает и отступает море и как земля производит плоды. Она знает, что творится в Индии и в Испании, как выглядит жилище эфиопа и где зарождается Нил [5], верно или нет, что хрусталь образуется изо льда, на далеком севере, и с кем спит ее соседка, и от кого понесла другая, и через сколько месяцев ей рожать; сколько у такой-то любовников, и кто из них подарил ей кольцо, а кто пояс; сколько яиц несет за год соседская курица, и сколько веретен придет в негодность, пока пряха изготовит двенадцатую часть фунта льняной пряжи; да еще, вкратце, чем занимались когда-то троянцы, греки или римляне; у нее есть полные сведения решительно обо всем. И она их без умолку выкладывает служанке, булочнице, зеленщице или прачке, за неимением других слушателей, и приходит в великое негодование, ежели ее этим попрекнут.
Правда, из этих неожиданно обретенных знаний, ниспосланных, видимо, свыше, рождается совершеннейшая наука, которую женщина передает дочерям: учит их грабить мужей, прятать письма любовников, отвечать на них, водить дружков на дом, прикидываться больной, чтобы муж освободил постель, и еще всяким другим гадостям. И только безумец полагает, будто мать обрадуется, если дочь окажется лучше или добродетельней, чем она сама. Женщина не погнушается попросить соседку, чтобы та в случае надобности поддержала ее враньем, божбой, увертками, потоками слез, бурей вздохов, а соседке только того и надобно; один Господь ведает (а я даже и не мечтаю узнать или догадаться), где женщина прячет и держит наготове слезы, чтобы пролить их по желанию в любой миг. А уж как охотно соглашается женщина признать свои недостатки, особенно такие, что каждому видны простым глазом; разве от нее услышишь: «Ничего подобного! Нахальная брехня! Что это тебе причудилось?
Мозги у тебя, что ли, отшибло? Хорошенькое дело! Сам не знаешь, что говоришь! Да в своем ты уме или нет? Бредишь наяву, попусту язык чешешь!» — или другие речи в том же роде?
Если она скажет, что видела, как осел летает, то как ни спорь, а придется в конце концов согласиться. Иначе не миновать тебе ее смертельной вражды, злобных нападок и ненависти; а стоит высказать сомнение относительно остроты женского ума, как у нее тут же хватит дерзости возразить: «А разве Сивиллы не были мудрыми?» — ибо каждая женщина почитает себя за одиннадцатую Сивиллу [6]. Удивительное дело! За все тысячелетия, что истекли от сотворения мира, изо всех бесчисленных женщин, населявших землю, нашлось только десять истинно премудрых, но каждой женщине мнится, что она — одна из них или достойна быть к ним причисленной. Когда же ей приходит в голову особо почваниться перед мужчинами, она принимается утверждать, будто все, что есть на свете приятного, относится к женскому роду: звезды, планеты, музы, добродетели, драгоценности; и на это мужчина, если он человек честный, должен ответить только так: верно, все они женского рода, да зато не мочатся!
Помимо этого, женщины часто и неосмотрительно похваляются, что в их числе можно назвать и ту, что выносила во чреве своем единственного спасителя вселенной, оставаясь девственной до и после его рождения, и тех немногих святых, чью добродетель поминает и торжественно чтит церковь господня; поэтому женщины считают себя достойными всяческого уважения и утверждают, что даже словом нельзя обмолвиться об их низости, если о тех, пресвятых, ничего подобного не сказано; они чуть ли не требуют, чтобы те прикрыли их своим щитом, хотя между ними нет ничего общего, за исключением одного. Но с' их притязаниями никак нельзя согласиться, ибо единственная супруга святого духа была так чиста, так добродетельна, так непорочна и исполнена благодати, так далека от мерзости телесной и духовной, что, надо думать, сотворена была не из простых четырех элементов, а из пятого, чистейшего, дабы стать обителью и приютом сына божьего; а он, пожелав воплотиться в человеческий образ ради спасения нашего и не помышляя жить среди скверны нынешних женщин, готовил ее для себя как вместилище, достойное царя небесного. Когда бы все остальное не отличало ее от подлой толпы женщин, одним только поведением своим она уже выделялась бы из нее; и была она, да и поныне остается столь прекрасной, без ухищрений, без снадобий, без притираний, что ангелы радуются, глядя на нее в сияющем царстве божьем, и блаженные духи, если можно так сказать, преисполняются еще большею славой и чудеснейшим восторгом. Здесь, на земле, она приняла облик смертной женщины, но тем не менее всякий, взирая на ее красоту, испытывал не то чувство, которого добиваются тщеславные женщины, размалевывая свое лицо, а как раз обратное: если те своими прикрасами поощряют похотливость мужчин и распаляют в них бесстыдные желания, красота царицы небесной изгоняла любую низменную мысль, любое бесчестное намерение того, кто смотрел па нее; в нем чудесным образом возгоралось пылкое и благотворное стремление к добру, и он смиренно восхвалял ее создателя и жаждал претворить в действие свои благие чаяния. И пресвятая дева этим ничуть не кичилась и не чванилась, а, напротив, преисполнилась такого смирения и твердости духа, что Господь в своей неизменной милости избрал ее в матери для своего сына, посланного им на землю. А те немногие, что стремились идти по стопам сей госпожи, заслуженно почитаемой всеми, не предавались мирским утехам, но старательно избегали их; не раскрашивали себе лицо, чтобы привлечь внимание первого встречного, а презирали красоту, подаренную им природой, и пребывали в ожидании красы небесной. Не гневливость или спесь были им свойственны, а кротость и смирение; отличались они поистине удивительным воздержанием и умели подавлять и побеждать неистовый жар плотских вожделений, с примерным терпением снося преходящие тяготы и страдания. Поэтому души их сохранились непорочными и они удостоились сопутствовать в вечной славе той, кому силились уподобиться на земной стезе. И если мне дозволено будет порицать природу, владычицу всего сущего, я скажу, что она совершила великую ошибку, создав их женщинами, поселив и скрыв столь высокий дух, мужественный, незыблемый и твердый в столь низменной оболочке и причислив их к низменному женскому полу, ибо стоит сравнить их с теми, что жаждут стать в один с ними ряд и заслужить таким путем почет и уважение, тотчас же станет ясно, что нельзя смешивать одних с другими, настолько они во всем противоположны.
Ославим же сие злонравное и прелюбодейное отродье, дабы не повадно ему было рядиться в чужие заслуги; всем известно, что выдающиеся женщины, подобные упомянутым мною, встречаются реже, чем феникс; и если хотя бы одна женщина выделится из числа остальных, она заслужит больше почестей, чем любой мужчина, столь редкостной будет ее победа и так удивит всех такое чудо. Однако мне думается, что и прадедам нашим не доводилось, и нам не доведется воздавать им почести: пожалуй, черные лебеди [7] и белые вороны заведутся у нас раньше, нежели потомкам нашим выпадет на долю чествовать хотя бы одну из них; давно уже стерлись следы тех, кто шел по стопам царицы агнцев; и наши женщины, охотно сошедшие с того пути, вовсе не хотят, чтобы их опять на него вывели; а если проповедник и пытается это сделать, они остаются глухи к его речам, как гадюки — к музыке заклинателя.
Я еще не добавил, что все эти распутные бабы жадны, упрямы, честолюбивы, завистливы, нерадивы и сумасбродны и что стоит только попасть к ним в подчинение, как они тотчас становятся властными, докучливыми, жеманными, тошнотворными и нудными; многое мог бы я еще порассказать тебе об их свойствах, куда более отталкивающих, нежели все уже сказанное, но не стану, ибо это отнимет чересчур много времени. Тем не менее по всем моим предыдущим речам ты можешь составить мнение, каковы они всегда и повсеместно и в какой глухой и беспросветной темнице будет заточен всякий, кто по той или иной причине окажется им подвластен. Но я уверен, что если до кого-нибудь из женщин дойдет мой правдивый рассказ об их злонравии и пороках, ни одна из них не признает это за истину, не устыдится того, что всем это станет известно, не приложит усилий и стараний, чтобы исправиться, а, напротив, как это свойственно ее природе, поспешит вперед по дурной дорожке; да еще станет говорить, что я браню женщин вовсе не потому, что я человек правдивый, но потому, что нравятся мне не они, а противоположный им пол. Дал бы бог, чтобы они мне и впрямь были так противны, как тот мерзкий грех, на который они намекают, тогда я сберег бы время, которое на них потратил; и в том мире, где я сейчас пребываю, мне на долю выпало бы не так много мучений.
Но перейдем к другому. Если природный разум тебе не подсказал, кто ты такой, ты должен был бы познать это из своих занятий, запомнить и постоянно твердить себе, что ты мужчина, созданный по образу и подобию Господа, творение совершенное, рожденное, чтобы властвовать, а не подчиняться. Прекрасный пример явил нам Господь в лице праотца нашего, коего создал первым, а затем привел к нему всякую тварь и велел поименовать их всех и подчинить их себе, точно так же, как и женщину, единственную в мире, и только ее жадность, непослушание и настойчивость послужили причиной и основой всех наших бед. От века был установлен такой порядок, как в древности, так и в наше время, как при папском престоле, так и в империях, королевствах, княжествах и провинциях, среди парода, судейских чиновников, священнослужителей и среди высоких особ, как духовного, так и светского звания, что только мужчине, а отнюдь не женщине дано господствовать и править теми и другими. Столь веский и неопровержимый довод убедит всякого разумного человека в том, что мужчина но своему благородству намного превосходит женщину и любую другую тварь. К тому же из сказанного вовсе не вытекает, что столь важное качество, как благородство, является привилегией каких-то исключительно достойных мужей, напротив, самые ничтожные наделены им все же в большей степени, нежели женщины или иные твари; отсюда следует заключить, что самый убогий, самый жалкий из мужчин на свете, если только он из лишен рассудка, стоит выше женщины, будь она даже самой выдающейся женщиной своего времени.
Итак, мужчина — благороднейшее из созданий, по замыслу творца немногим уступающее агнцам; и если таков даже последний из мужчин, что же сказать о том, кто за свои достоинства вознесен над другими? Каким должен быть тот, кого священная наука, философия, отделила от людей недальнего ума? Ты поднялся над ними благодаря рассудку и занятиям и с помощью божьей, в которой не отказано никому, кто о ней просит, удостоился стать в один ряд с лучшими из людей. Как же случилось, что ты не можешь познать самого себя? Как мог ты так низко пасть? Как же мало ты себя ценишь, если покорился подлой бабе и в безумии своем приписал ей качества, ею же презираемые! Я не могу успокоиться, пока думаю о тебе; чем больше думаю, тем больше тревожусь. Ты сам знаешь, что тебе свойственны любовь к уединению и неприязнь к толпе, теснящейся в храмах и других открытых доступу местах; вдали ото всех ты предаешься наукам и трудам, сочиняешь стихи, совершенствуешь ум и силишься добиться еще большего, по возможности приумножая делом, а не словом свою добрую славу, дабы впоследствии обрести спасение души и вечный покой, к чему справедливо стремится каждый и что является конечной целью твоих долгих стараний.
Пока ты пребудешь в лесах и безлюдье, тебя не покинут Кастальские нимфы, с которыми тоже надеются сравниться проклятые бабы; нимфы эти, как мне доподлинно известно, сияют небесной красотой; но они, прекрасные, никогда не станут тебя презирать и осмеивать и будут рады сопутствовать тебе в прогулках и вести с тобой беседу. И, как ты знаешь, ибо тебе они куда лучше знакомы, чем мне, они-то уж не затеют с тобой споров и разговоров о том, сколько нужно золы, чтобы высушить моток пряжи, и где ткут более тонкое полотно, в Витербо или в Риме; и о том, что булочница перекалила печь, а у служанки не взошло тесто, и метла опять пропала и нечем подмести в доме; не сообщат тебе, чем занимались прошлой ночью мона такая-то и мона такая-то, и сколько раз они прочитали «Отче наш» за время про поведи, и что надо бы сменить ленточки на платье а впрочем, можно оставить прежние; они не потребуют у тебя денег на румяна, на баночки с притираниями, на всяческие снадобья; напротив, ангельскими своими голосами они поведают тебе обо всем, чем славен мир от па-чала и до наших дней, и, сидя рядом с тобой в траве и цветах, под сладостной тенью, возле ключа [8], что никогда не иссякнет, они объяснят тебе, почему сменяют друг друга времена года и в чем причина затмений солнца и луны; каковы тайные свойства растений, которыми можно снискать дружелюбие диких зверей; куда улетает душа человека; что такое божественная доброта, не ведающая ни начала, ни конца, и какие ступени ведут к пей, ввысь, и сколь опасно сорваться с крутизны в противолежащую бездну; они прочитают тебе стихи Гомера, Вергилия и других великих древних поэтов, прочитают затем и твои, ежели ты захочешь. Красота их не разожжет в тебе постыдного пламени, но вовсе его притушит; а нравы их послужат безупречной основой для будущих твоих добродетельных творений.
Зачем же ты, имея возможность проводить с ними время когда угодно и сколько угодно, ищешь чего-то под вдовьим, или, вернее, дьявольским, покровом, где можно легко наткнуться на такое, от чего станет тошно? Ах, как справедливо поступили бы те прекраснейшие девы, когда бы изгнали тебя из своего дивного круга, как недостойного! Как часто вожделел ты к женщинам, как часто уходил от них безобразным и зловонным и шел к чистейшим нимфам, не стыдясь своего животного состояния! Право, если ты не одумаешься, они и впрямь тебя прогонят, и поделом тебе будет. Они ведь тоже способны гневаться, как и те, что зовут себя дамами, не будучи таковыми. Подумай же и представь себе, каким это будет для тебя позором.