Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Не оброни яблока - Николай Гацунаев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Гацунаев Николай

Не оброни яблока

НИКОЛАЙ КОНСТАНТИНОВИЧ ГАЦУНАЕВ

НЕ ОБРОНИ ЯБЛОКА

Аксиому грустную очень

Принимай как есть и не сетуй:

Есть дорога из лета в осень.

Нет дороги из осени в лето.

Всю ночь оба не сомкнули глаз.

Он то ходил по застекленной веранде, низко опустив голову и вслушиваясь в монотонный шорох дождя за открытыми окнами, то, сидя в плетеном кресле у стола, курил сигарету за сигаретой.

Внизу, на шоссе, изредка проносились автомашины, и по звуку мотора можно было безошибочно определить, какая спешит вверх, к Яблоницкому перевалу, а какая вниз, к захлестнутому дождевыми потоками Яремче.

Она лежала в спальне, не зажигая огня, укрывшись до подбородка клетчатым шерстяным пледом.

Все было сказано еще накануне, и теперь они молча думали каждый о своем, и, сами того не подозревая,- об одном и том же...

- Едешь? - спросила она за ужином.

- Да. - Он раздраженно опустил на стол стакан с недопитым кефиром. - Ты против?

Она пожала плечами.

- Нет. Просто мне не хочется, чтобы ты ехал туда.

- Ты знаешь, куда я еду?

- Разве ты не говорил?

- Нет. - Он пристально посмотрел ей в лицо. - Речи об этом не было.

Она вздохнула.

- Значит, я догадалась сама.

За тридцать лет супружеской жизни следовало бы привыкнуть ко всему, но ее способность угадывать невысказанные мысли всякий раз застигала его врасплох. Самый, казалось бы, близкий человек - жена в чем-то неизменно оставалась для него загадкой, и это с годами все больше тяготило его и раздражало.

- Ну хорошо, допустим, - начал он, сам еще толком не зная, что "допустим". - Допустим, я действительно еду в Хиву. Ну и что? Хочешь, поедем вместе?

- Нет! - испуганно возразила она, и, словно защищаясь, вскинула перед собой ладонь. - Поезжай один, раз решил.

- Черт знает что! - буркнул он скорее удивленно, чем рассерженно, отодвинул стул и ушел на веранду. В глубине души он надеялся, что она в конце концов выйдет к нему и примирение состоится, хотя знал почти наверняка, что она этого не сделает.

И она действительно не вышла.

Раздражение улеглось. И дождь перестал за окном, и стало слышно, как капает с листьев, и внизу на шоссе торопливо шлепают по лужам запоздалые автомашины.

Уютно устроившись в кресле, он достал из пачки очередную сигарету, но прикуривать раздумал и, положив на край столешницы, наверное, уже в сотый раз за последние несколько лет мысленно задал себе вопрос: кто же она такая, женщина, с которой он вот уже три десятка лет состоит в браке и которую до сих пор так и не смог понять до конца?..

Они встретились в пятидесятом году в клинике Института имени Филатова, где он мучительно медленно приходил в себя после очередной операции, которая должна была вернуть ему зрение.

По утрам сочный баритон профессора Бродского осведомлялся о здоровье пациента, заверяя, что самое трудное уже позади и дела идут на поправку. Профессорскому баритону вторил дискант медсестры, то и дело справлявшейся, что бы пациент хотел иметь на завтрак, обед и ужин, и певучей скороговоркой сообщавшей ему "все за Одессу", в которой он находился уже больше года и которую представлял себе только по рассказам медсестры да по веселому треньканью трамвая, то и дело пробегавшего мимо института в Аркадию и обратно.

Профессор виделся ему низеньким, круглым человечком, непременно в очках и с лысиной, а медсестра - крохотной пучеглазой девушкой с громадным горбатым носом и шапкой черных отчаянно вьющихся волос.

Какими они были на самом деле, он не знал, как не знал и тех, кто лечил его вот уже пять с лишним лет в разных госпиталях, клиниках и больницах. Не знал и не мог знать, потому что, несмотря на все их усилия, продолжал оставаться незрячим.

Последнее, что запечатлели его глаза, был крохотный сквозь прорезь прицела противотанкового орудия белый фольварк под красной черепичной крышей и выползающие из-за фольварка "тигры". Он успел выпустить по ним два снаряда, ощутить острое злорадство и удовлетворение, когда задымил и развернулся, загородив дорогу остальным, головной танк, и тут земля перед ним взметнулась на дыбы и, заслонив собой небо, швырнула его навзничь. Очнулся он уже слепым.

Вначале была боль. Острая, непрекращающаяся, изматывающая. Сотни бережных, заботливых рук постепенно свели ее на нет. Физическая боль оставила его в покое, но на смену ей пришла боль духовная, куда более страшная и мучительная. Отчаянно цепляясь за ускользающие обломки здравого смысла, он жаждал несбыточного, сознавая, что сходит с ума, и продолжая вопреки всему и вся верить, что только ее голос, ее руки способны погасить эту жгучую боль и даровать исцеление.

- Ева, - шептал он.

- Ева, - молил вполголоса.

Было в этом что-то атавистическое, лежащее по ту сторону здравого смысла, ведь та, которую он звал, погибла еще в феврале сорок пятого, и он своими глазами видел ее могилу.

- Ева! - стонал он сквозь зубы, чтобы не сорваться на крик.

Ему делали укол, но и погружаясь в забытье, он продолжал повторять затухающим голосом все то же короткое, до боли родное имя:

- Ева... Ева... Ева...

И она приходила к нему во сне, касалась прохладными ладонями его раскаленных висков, шептала сокровенные, исцеляющие душу слова, те самые слова, которые он так жаждал услышать.

Он засыпал, но каким-то вечно бодрствующим уголком сознания продолжал ощущать огромную, ничем не измеримую тяжесть обрушившегося на него горя, и тоскливое чувство вины перед Евой за то, что никакими усилиями памяти не мог представить себе ее лицо. Причиной, по-видимому, была контузия и ранение в голову: ведь до этого он видел ее, как живую, а теперь помнил только голос.

В то памятное утро, неохотно возвращаясь лабиринтами сновидений в изнуряющую реальность клиники, он еще издали услышал ее голос и, холодея от радостного предчувствия и страшась поверить, вдруг понял, что голос ее звучит из реального бытия.

- Не уходи, - прошептал он, ощущая на лице ее ладони и сжимая их дрожащими пальцами, потому что знал, что их нет и что они ему просто чудятся. Но они не исчезли, и все тот же спокойный, ласковый голос произнес:

- Не уйду. Никуда не уйду. Успокойся.

И он как-то сразу успокоился и, ни о чем больше не спрашивая, поднес ладони к губам и стал целовать, едва прикасаясь, как мысленно тысячу раз целовал прежде. Она была рядом, и уже одного этого было достаточно для счастья, призрачного, зыбкого, необъяснимого счастья ощущать ее присутствие, слышать ее голос. И для полноты этого счастья требовалось теперь только одно: прозреть и увидеть ее наяву.

И он прозрел. Прозрел благодаря чудодейственным рукам хирургов, и, быть может, в неменьшей степени благодаря неистовому желанию прозреть во что бы то ни стало. И увидел девушку, чей голос был неотличим от голоса Евы, а внешность...

Где-то в глубине души он был готов к этому и все-таки снова и снова вглядывался в ее лицо, пытаясь отыскать в нем знакомые, забытые черты и все больше убеждаясь в тщетности своих попыток.

Девушка по имени Ева навсегда осталась в его юности, а ее место все прочнее занимала другая, пришедшая к нему на помощь, быть может, в самую трудную пору его жизни.

И, раздираемый противоречивыми чувствами, презирая себя и оправдывая, не зная толком, движет ли им любовь или благодарность за сострадание, он предложил ей стать его женой и, прочитав в ее глазах все то же искреннее сострадание, понял, что она согласна.

Так они стали супругами. Так началась их семейная жизнь, благополучная внешне и глубоко драматическая по существу, ибо за предупредительной заботливостью и знаками внимания с ее стороны стояло все то же жалостливое сострадание, и все его попытки разбудить в ней ответное чувство неизменно разбивались, словно о каменную стену.

* * *

- Останови здесь, пожалуйста.

Парнишка-таксист недоуменно покосился на спутника, но ничего не сказал. "Волга" свернула на обочину и остановилась, негромко прошуршав протекторами по гравию.

Пассажир вышел из машины и огляделся по сторонам. Был он высок ростом, худощав и светловолос. Правильные, чуть резковатые черты лица не давали представления о возрасте: с одинаковым успехом ему могло быть тридцать пять и все пятьдесят. Разве что глаза... Они у него были то ли усталые, то ли бесконечно печальные. И выражение их никак не вязалось с веселым васильковым цветом.

Нежаркий сентябрьский полдень лениво гнал по небу серебристые облака, и, когда они закрывали солнце, становилось по-осеннему прохладно.

Слева от шоссе волновался под ветром камыш возле заросшего турангилом старого кладбища. Поодаль золотились под солнцем деревья фруктового сада. И уже совсем на горизонте угадывались в голубоватой дымке минареты и купола. Справа, насколько хватало глаз, были хлопковые поля, расчерченные рядами низкорослых тутовых деревьев.

- Кажется, здесь, - задумчиво произнес пассажир.

- Что? - переспросил шофер.

- Ничего. - Пассажир усмехнулся и достал бумажник. Сколько там настучало?

- Четыре с мелочью, - раздосадованно буркнул шофер и выключил счетчик. Перспектива ехать дальше порожняком его явно не восхищала. Пассажир это почувствовал.

- Держи. - Он протянул червонец. - Плачу в оба конца.

- Спасибо. - Парнишка снова воспрянул духом. - А до города порядком еще. Вы, видать, нездешний. Как добираться-то будете?

- Доберусь.

- Дело ваше. Счастливо.

- Будь здоров.

"Волга" тронулась и, набирая скорость, исчезла за поворотом. Пассажир проводил ее взглядом, одернул пиджак и ослабил узелок серебристого, в тон костюма галстука. Затем он еще раз огляделся вокруг, выбирая направление и, не спеша, зашагал по обочине.

"Нездешний... - он мысленно усмехнулся. - Спроси, как называлось вон то болотце, наверняка не скажет. Старики и те уже забыли, поди. А ведь большое озеро было Черкез. Плесы... Рыбалка..."

Он сбежал с дорожной насыпи и пошел по тропинке мимо кладбища, мягко ступая по пушистой лессовой пыли. "Как же ее называли? - спросил он себя. - Раш? Точно, раш. А еще ваб. Мешками в кладовые носили, чтобы зимой фрукты хранить. Особенно яблоки. Зароют - и до следующего лета свежехонькие. Не сгниют, не завянут..."

Вокруг была тишина. Глубокая, до звона в ушах, но он чувствовал, как что-то огромное, бесформенное и безликое неотвратимо надвигается на него, настигает и вот-вот настигнет.

Ощущение было таким отчетливым, что он даже ссутулился и слегка втянул голову в плечи, испытывая неудержимое желание оглянуться. Он сдерживался, пока мог, а когда почувствовал, что больше не может, - было уже поздно: это его настигло...

Мальчишкой, играя в казаки-разбойники, он однажды с разбегу налетел грудью на бельевую веревку, и она, спружинив, отбросила его на сиину. Он крепко расшибся тогда, но запомнились ему не боль, не горечь проигрыша, а необъяснимое ощущение, с которым он поднялся с земли. За эти считанные секунды что-то неуловимо изменилось в окружающем его мире, а что именно - он так и не смог понять.

И теперь он снова испытал нечто подобное. Он, правда, устоял на ногах, просто зажмурился изо всех сил, преодолевая головокружение, и, еще не открывая глаз, почувствовал: вокруг что-то не так.

Воздух... Он стал каким-то иным... Прохладнее, резче. И запахи трав проступали в нем гораздо отчетливее, чем минуту назад.

Он открыл глаза. Так и есть: тропинка, на которой он стоял, была теперь протоптанное и шире, вдоль нее сплошной зеленой стеной рос боян. Заросли турангила на кладбище поредели, сквозь них там и сям проглядывали могильники. А дальше, где только что золотилась листва фруктовых деревьев, возвышался, надежно укрывая сад от постороннего взгляда, сплошной глинобитный дувал.

Еще не повернув головы, но уже зная, что сейчас увидит, он осторожно скосил глаза и почувствовал, как учащенно забилось сердце: правее кладбища раскинулось голубое приволье озерного плеса. Черкез снова был на своем старом привычном месте.

Он переступил с ноги на ногу, вспугнул какую-то пичугу, в трескучем шорохе крыльев шарахнувшуюся из зарослей, и только теперь вдруг услышал то, на что до сих пор не обращал внимания: возню, шорохи и писк мелкой живности в густой траве, звон цикад, характерное "такаллик" белоснежных озерных птиц, которых так и называли такалликами за их резкие, ни на что другое не похожие крики.

Он растерянно похлопал себя по карманам, достал зачем-то бумажник, вынул из него паспорт, прочел: "Вербьяный Михаил Иванович, год рождения 1928, место рождения город Львов, украинец, паспорт выдан отделом внутренних дел Ивано-Франковского горисполкома 19 августа 1977 года".

Паспорт был реальностью, как и авиационный билет на рейс Львов - Ташкент, водительское удостоверение, костюм, как он сам, наконец, но - хотя здравый смысл и отказывался принимать это, - точно такой же реальной была непостижимым образом принявшая его в себя действительность, которая не имела права на существование хотя бы уже потому, что давным-давно стала достоянием истории.

Он убрал бумажник в карман, закурил сигарету и вдруг успокоился. В конце концов что-то такое должно было произойти. Ведь и ехал-то он сюда, собственно говоря, чтобы встретиться с детством. Вот встреча и состоялась. Так чему же теперь удивляться? А уж коли так, то там, за кладбищем, должна быть проселочная дорога. И если пойти по ней влево, то она приведет к воротам пионерлагеря.

Проселок был на месте. И ворота были все те же - из металлических прутьев, выкрашенных в зеленый цвет. И надпись над воротами была та же: "Пионерлагерь детдома". И деревянная скамейка у стены, как тридцать шесть лет назад: два врытых в землю столбика и широкая доска поперек. Он сел на скамейку, прислонился к горячей от солнца глинобитной стене и закрыл глаза. А когда открыл их вновь, рядом стояла Ева...

Именно такой она и представлялась ему когда-то: невысокая, статная, в просторном полотняном платье с незатейливой вышивкой по подолу и вороту, прихваченном выше талии черной бархатной курточкой, и коричневых ручной работы лакированных остроносых туфельках. Плавный изгиб шеи, овальное, чуть скуластое лицо, пухлые темно-вишневого цвета губы, щеки, словно припорошенные золотистой пыльцой, прямой, с трепетными крылышками ноздрей нос и под удивленно вскинутыми бровями большие карие с золотинкой глаза. Черные как смоль волосы заплетены в десятки тоненьких длинных косичек.

- Ева, - почему-то шепотом произнес он. - Здравствуй, Ева.

- Здравствуйте, - она говорила на певучем хорезмском диалекте, и он поймал себя на том, что с удивительной легкостью вспоминает давно забытые слова этого древнего языка.

- Не узнаешь?

Она пристально взглянула ему в лицо и покачала головой.

- Нет. Вы, наверное, приезжий?

- Да... Нет... - Он окончательно запутался и встал со скамейки. - Посмотри на меня внимательно, Ева. Не может быть, чтобы ты меня не помнила.

Она пожала плечами.

- Я вас впервые вижу.

Это было, как в мучительном сне, когда, глядя на себя со стороны, вдруг обнаруживаешь, что ты - это вовсе не ты, а ктото чужой, и в то же время сознаешь, что это совсем не так, что это именно ты и никто другой, и, холодея от ужаса, спрашиваешь себя, как это могло случиться и что теперь делать?

- Ладно, - согласился он. - Пусть будет по-твоему. Расскажи про ребят. Ну хотя бы про Петьку Перепаду, Халила Сиддыкова или Инку Войнович...

- Вы их знаете? - Теперь глаза у Евы были удивленные и даже испуганные, но он уже не мог остановиться и продолжал сыпать фамилиями.

- Фаика Саттарова, Наташу Гофман, Илью Зарембу...

- Стойте! - взмолилась Ева. - Откуда вы их знаете?

- Откуда... Неужели ты так ничего и не поняла? Ведь это же я - Миша Вербьяный!

- Миша?

- Ну да же, да! - Дрожащими руками он выхватил паспорт из кармана и протянул девушке. - Убедись сама!

Она осторожно взяла в руки красную книжечку с золотистым гербом на обложке. Раскрыла. Долго рассматривала, напряженно думая о чем-то. Еще раз пристально посмотрела ему в глаза, возвращая паспорт.

- Ну что? - спросил он. - Теперь ты веришь?



Поделиться книгой:

На главную
Назад