– А зачем Славику ехать сейчас? Пусть отдохнет здесь, погуляет, половит бабочек для школьной коллекции. Как моя Аллочка… А когда машина вернется за остальными мешками, он поедет домой с полными удобствами…
Этого еще не хватало! Оставаться в чистом поле с какими-то незнакомыми дядькой и теткой! С какой стати! Я домой хочу!
Отчим отвел меня в сторонку.
– Ну что поделаешь с проклятой бабой…
– Тогда вы тоже останьтесь!
– Да не могу я. Скажут: сюда опоздал на работу, да обратно не поехал. Там ведь надо разгружать на складе мешки… Да ты не бойся. Для машины девять километров туда-обратно это же полчаса. Даже для такой черепахи. Оглянуться не успеешь, как вернется…
Я догадывался, что отчимом руководит не стремление участвовать в коллективной разгрузке, а возможность еще разок–другой приложиться к бутылке в компании сослуживцев. Но говорить ничего не стал. Гордо сжал губы и отошел (потому что заскребло в горле).
Отчим поспешно переговорил с Анной Кондратьевной, которая пообещала «не спускать с мальчика глаз». И машина укатила. Наш бывший попутчик зачем-то помахал мне (совершенно по-дурацки!) из кузова своей парусиновой фуражечкой.
Я ощутил себя брошенным посреди пустыни. Сел, прислонившись к мешку с сеном. Обида разъедала глаза. Чтобы не пустить слезу при Анне Кондратьевне и незнакомом мужичке, я ушел опять в ложбинку, лег в траву и оказался внутри
Я с самого начала был почему-то уверен, что машина не вернется. По «закону подлости», который при разных случаях любил поминать отчим. И полуторка-развалюха с вредным водителем в самом деле не приехала. Ни через час, ни через два.
– Половина пятого уже, – сумрачно сказала Анна Кондратьевна, глянув на часики. – А он, окаянный, застрял невесть где. Через два часа с пастбища Зорька вернется, корова моя, а доить некому, если не приду вовремя… Видать, придется пешком. Ты как? Пойдешь или будешь ждать тут?
У меня застонали спина и ноги. Но оставаться здесь с чужим деревенским дядькой! А если машина не вернется вовсе, тогда что?
–Я пойду!
Анна Кондратьевна поговорила о чем-то с мужичком. Наверно, разъяснила ему, что, поскольку колхозная машина не пришла, то пускай он, представитель здешнего хозяйства, и караулит мешки, а у нее больше нет возможности. Тот и не спорил. Ему, видать, все равно было, где проводить время.
И мы пошли…
6
Обратный путь был долог и тягостен. Во-первых, накопилась усталость. И не только в мышцах, но и, так сказать, в душе. Я ведь был уверен, что домой поеду на машине и в мыслях своих ничуть не был готов к обратному пешему маршу. Во-вторых, Анна Кондратьевна шагала широко, видать, торопилась к своей недоенной Зорьке. Правда, она часто спохватывалась, оглядывалась на меня и замедляла шаги, но скоро забывалась и опять добавляла скорость.
Я не жаловался, старался не отставать. И в конце концов приноровился к ритму. Но все равно было трудно. Тем боле, что вещмешок был теперь не пустой. Отчим его чуть не наполовину насыпал картошкой. Это когда еще мы собирались возвращаться на полуторке. Он сказал:
– Мешки-то сперва на склад повезут и в какой день выдадут, еще неведомо. А тут сразу свежая картошечка, на ужин, с постным маслицем.
Я даже облизнулся. И отчим облизнулся. Наверно, представил, как перед таким аппетитным ужиным сделает глоток из припасенной в укромном уголке чекушки. Насыпая картошку, он забыл про спрятанный в рюкзачке груздь, а я нее стал напоминать. Если этот кладбищенский гриб рассыплется в труху, туда ему и дорога…
Впрочем, картофельный груз не казался мне тяжелым, я о нем почти не думал. Гораздо больше беспокоили ноги. Мои «опорки» разболтались и все заметнее чиркали жесткими кромками голенищ по икрам, натирали сквозь чулки кожу. И пятки стали болеть. Я боялся, что на них появились мозоли. Кроме того, я после обеда все-таки по-солдатски сунул за правое голенище ложку (мамы-то рядом не было), и теперь она тоже ощутимо скребла ногу.
Наконец я попросил Анну Кондратьевну остановиться. Сел на краю дороги, снял сапожки, постанывая, стянул чулки, затолкал все это имущество (вместе с ложкой) в мешок, поверх картошки. На пятках и правда были пузыри, я морщась, потрогал их мизинцем. Погладил помусоленными ладонями натертые голенищами места, скомандовал себе «раз-два-три» и рывком поднялся. Анна Кондратьевна помогла мне снова надеть рюкзачок, фляжку, монокуляр. Ободряюще сказала:
– Вот и молодец, босому-то оно куда как легше. Только гляди, ногу не наколи…
Я не боялся наколоть ногу. Все лето я то и дело бегал босиком, кожа на ступнях была крепкая…
Босому и правда стало легче. По крайней мере, на некоторое время. Теплый воздух обвевал ноги, ступни щекотали растущие у края дороги травинки – я шел у самой обочины.
Миновали кладбище, и теперь я не обратил на него внимания. Потом оказались в Новых Юртах. Мне почему-то казалось, что я снова увижу девчонку с собакой и она опять покажет мне язык. Но увидел только сидевшую на заборе тощую кошку (она язык не показала, лишь зевнула). На мечеть я взглянул мельком, теперь она не напоминала о восточных сказках…
Прошли и вдоль Парфёнова. Ноги наливала ровная тугая усталость, но я к ней уже притерпелся. Ко всему притерпелся. Кроме мысли, какой еще далекий путь впереди… Несколько раз нас обгоняли грузовики и Анна Кондратьевна поднимала руку: думала, что подберут нас, утомленных путников. Но машины равнодушно проскакивали вперед, оставляя за собой теплую пыль и запах бензина.
Чтобы подбодрить себя, я иногда начинал размышлять, что все-таки есть у меня радость, которую не прогонит никакая усталость. Мое открытие! Мое умение окружать себя собственным горизонтом и оставаться один на один с землей и небом, в мире, где только трава, бабочки, птицы и облака… От этих мыслей и правда становилось легче.
Однако облака, о которых я вначале думал с удовольствием, начинали внушать беспокойство. Они становились грузнее, гуще. У некоторых начали темнеть бока. В воздухе появилось предощушение грозы (не обязательной, но возможной), которое я умел чувствовать загодя не хуже «баром
Наконец, когда вышли на лежневку, ведущую мимо «лагеря», через сухие тростники и болотца с морскими голубями, впереди открылся город. Он стоял на высоких откосах, поэтому видны были только прибрежные крыши и церковные башни. Я тогда не знал их названий, но помнил каждую. И сейчас различал хорошо. Вон справа купола двух церквей старинного монастыря (он всегда казался мне сказочным городком). Вон в самом центре панорамы
И теперь я радовался всем башням города сразу! Они были, как маяки для плывущего из дальних морей матроса (на звание капитана я не претендовал). Одно только плохо: если я смотрел на башни в половинку семикратного бинокля, они казались близкими, прекрасно различимыми (хотя и прыгали от моих шагов), а когда отрывался от окуляра, башни как бы уносились от меня в недосягаемую даль. И сразу становилось ясно, что еще шагать да шагать…
А облака над далеким городом, над дорогой, над моей головой громоздились уже совсем не по-доброму, и в них все заметнее набухала сизая краска. То, что соберется гроза, уже не вызывало сомнения. Вопрос только в том: застигнет ли в пути или позволит добраться до дома? Ох, кажется, не позволит…
Впрочем, в тревожных размышлениях была и польза: они отвлекали от усталости и заставляли топать поспешнее…
Все когда-то кончается. Под синими сгустившимися тучами перешли мы мост, дошагали до старинного здания музея с колоннами и деревянной пожарной вышкой. Здесь Анна Кондратьевна сказала:
– Мне ведь теперь в другую сторону, в Затюменку. Доберешься один-то, знаешь дорогу?
Чего ее было не знать! Вон, за несколько кварталов отсюда, за круглой «Ленинской» баней, за красным польским костелом с колоколенкой-малюткой, белеет
Я заверил Анну Кондратьевну, что доберусь благополучно. Мне хотелось, чтобы она скорее ушла и не заметила, как я боюсь надвигающейся грозы.
– Ну, а если дождиком накроет, переждешь на каком-нибудь крылечке…
Пережду, – нервно сказал я. Гремело уже недалеко, а один раз над баней проскочил желтый зигзаг.
Крупный дождь ударил, когда я прошел два квартала. Я укрылся под узорным чугунным навесом кирпичного особняка (там, кажется была поликлиника). Струи лупили по доскам тротуара так, что те даже прогибались. И гремело крепко, и сверкало недалеко. Я вздрагивал. Но… видать, сказались прошлые переживания и усталость и боялся я грозы не как прежде, а словно по привычке. Будто даже не я, а кто-то другой, на кого я смотрю со стороны. Когда гроза откатилась (и утомленный мой страх – тоже), я сел на ступеньку и протянул ноги под слабеющие струи. Дождь ласково смыл с ног боль и утомление. Правда не надолго, а до той поры, когда я снова двинулся в путь.
Но теперь это был уже недалекий путь к дому. Пробилось солнце, засветилась над башней радуга, запахло как всегда после свежего дождя – тополями и сырыми досками тротуаров. И я затопал гудящими ступнями по этим доскам, по бликующим лужам… Вот и школа, вот и улица Дзержинского, вот поворот на улицу Герцена… Здесь ноющая боль в ногах и спине снова усилилась. Словно подвергла меня последнему испытанию. Можно было свернуть в старый, родной для меня двор, где я жил раньше, целых семь лет, зайти в гости к старшей сестре и ее мужу. Они тут же начнут кормить и поить меня, мазать на пятках мозоли, уложат отдыхать… Но мама-то, наверно, уже с ума сходит от тревоги. Да и вообще… во мне жило понимание, что всякий трудный путь надо проходить до конца.
И я прошел. По Герцена, по Первомайской, по Смоленской. Пересек мокрый, искрящийся от дождя двор. Прошлепал по пахнувшему жареным луком и примусом коридору, потянул обитую фанерой дверь, встал на пороге, увидел маму, отчима. И… расплакался.
7
Не разревелся я, а именно расплакался. Тихо и неудержимо. Капли начали падать с подбородка на половицы и на босые ступни, чиркать по перетянутыми лямками свитеру. Плакал не от усталости, не от боли в ногах, а, видимо, от всех переживаний и от обиды.
Мама подскочила, прижала (и от нее пахло
– Господи, где ты пропадал! – (На макушку мне тоже упала капля.) – Что с тобой случилось? Я всех обегала: куда ты девался…
– Да… – всхлипывал я в передник. – Сказали, что обратно на машине, а сами… Попробуйте-ка пешком туда-обратно… почти двадцать километров…
Отчим топтался рядом и негодующе выговаривал:
– Да как же так… Она же обещала… Ну я ей…
– Молчи уж, – сказала мама. – Кинули ребенка в картофельной борозде…
Почему то эти слова – «в картофельной борозде» – показались мне особенно горькими, и я расплакался сильнее.
…Ну, всё в конце концов проходит – и слезы, и первые расспросы, и горячие радости, по поводу благополучного конца приключений. Через четверть часа я лежал на кушетке, мама зачем-то растирала мои ноги полотенцем, смоченным в слабом растворе уксуса, и оба они – мама и отчим – слушали мой уже спокойный, без слез, рассказ о путешествии. Почему-то их обоих больше всего удивляло (и даже восхищало!), что я принес домой картошку.
– Почему ты ее не высыпал? – допытывалась мама. – Тащил такой груз!
А я только пожимал плечами (хотя в лежачем положении это было не совсем удобно). Выбросить картошку из вещмешка мне в дороге ни разу не пришло в голову. Ну, по правде говоря, не такая уж это была тяжесть. Мама потом взвесила на безмене – оказалось четыре с половиной кило. А кроме того, это же была
Отчим, слушая меня, взрывался время от времени театральным негодованием:
– Нет, как она могла! Стерва! Я с ней поговорю!.. – Это он о «предзавкомше» Грузновато. Оказалось, что незадолго до моего возвращения, он ходил к Розе Яковлевне домой, и та «обрисовала ситуацию». Водитель полуторки, когда привез мешки на склад, заявил, что второго рейса делать не будет, потому что у него бензина осталось «на кошкин чих» – только чтобы дотянуть до колхозного гаража. А оставшиеся мешки, мол, не его дело. «И неча на меня орать, как старшина в окопах, я вам неподчиненный». Роза Яковлевна принялась хлопотать о другой машине, выпросила в соседней конторе фургончик марки «Додж» (тогда, после войны, этих американских «доджей», «студебеккеров» и «шевроле» в советских учреждениях было немало – помощь союзников). Поехала снова на поле («хотя я и так вся была разбита»), привезла оставшиеся мешки в город. «Но вашего мальчика и Анну Кондратьевну мы ни на поле, ни на дороге не видели. Наверно, они поехали на попутной машине…»
– И как она могла вас не увидеть! Куриная слепота! Дрыхнула, небось, в кабине! – шумно возмущался отчим. Конечно, он чувствовал себя виноватым, что оставил меня там, в поле. И теперь вину эту прятал под шумным возмущением. А мама ему ничего не отвечала и смотрела косо. Мол, будет у нас с тобой потом отдельный разговор. Не выдержав таких взглядов, отчим вдруг заявил, что пойдет к этой «доцветающей розе» снова и выяснит все подробности. Чтобы поставить вопрос на профсоюзном собрании. А сначала, прямо вот сегодня, сейчас, выскажет ей про все это дело свое мнение один на один. Простыми интеллигентными словами. «А потом вырву ей из толстой задницы ноги!»
– Не валяй дурака, – сказала мама. Но отчим, булькая от жажды справедливости, устремился за дверь.
Мама только рукой махнула. Понимала, что он, поостыв на улице, к «мадам Грузноватой» не пойдет. Лишь бы не повстречал какого-нибудь
В этот момент пришли мои приятели – Володька и Виталик. Тревожились: нашелся я или нет. Потому что мама недавно ходила к ним, узнавала: не «застрял ли» я у ребят по дороге домой (вещь маловероятная, но каких только вариантов не придумаешь, тревожась о сыне!).
Сейчас мама, гордясь мною, поведала Володьке и Виталику о моем трудном путешествии, а я скромно похвастался лопнувшими мозолями на пятках.
– И всю поклажу дотащил, ни выбросил ни одной картошечки, – снова похвалила меня мама. Будто я мог на ходу выбрасывать клубень за клубнем!
– Картошка это ништяк, – небрежно прокомментировал я. – А вот почти двадцать километров в сапогах малость запомнились… – И я опять поболтал в воздухе натертыми ногами. Слегка царапнула совесть: ведь пройденных километров было все-таки не двадцать, а восемнадцать. Но… я же говорил «почти». И, к тому же, если прибавить то, что я ходил еще там, по полю, то, может, два десятка и наберется.
Приятели оценили мой «подвиг». Володька – со сдержанным пониманием. Он вообще был немногословным и мудрым, да и постарше меня и Виталика, перешел в третий класс. А Виталик – всегда шумный и возбужденный (так, что пузырьки на губах) – восхищался мной от души. Сравнивал мои доблести со своими и великодушно отдавал мне предпочтение:
– Да-а! Мы с тетей Ларой в июне были у тети Маруси в Падерино и там заплутали в бору и прошли пятнадцать километров. Но, конечно, это меньше, чем ты. Да еще я не в сапогах был, а в тапочках, и без груза…
Я просто физически, всей кожей, ощущал, как растет в глазах приятелей мой авторитет. И это было чрезвычайно важно. Потому что за последние недели ему, авторитету этому, несколько случаев нанесли ощутимый урон.
Недавно мы втроем на улице играли в красных конников (рубили деревянными саблями крапиву), а мимо проходил незнакомый дядька с рослым рыжим псом. Пес шел без поводка. Ему не понравилось, как мы замахиваемся сосновыми клинками, он загавкал и бросился к нам. Виталик храбро укрылся за Володькой. Тот повел себя еще храбрее – врезал псу по морде. Дядька ухватил своего «волкодава» за шиворот и, ругаясь, оттащил. Но я все это узнал позже. А в тот решительный момент с ревом кинулся во двор и захлопнул калитку. (Кстати, такой случай был уже не первый.)
Потом я объяснял, что это у меня «нервные последствия» (повторял мамины слова). Мол, в раннем детстве на улице Герцена меня напугал скандальный соседский шпиц Марсик и с тех пор страх перед собаками «растворился в моей крови».
Володька сочувственно кивал. Он меня никогда не упрекал за все мои грехи: вранье, хитрости и (мягко выражаясь) недостаток храбрости. Это был славный такой, светловолосый и тонколицый мальчишка, рассудительный и умелый во всех делах. Мне очень хотелось быть похожим на Володьку, но порой он подавлял меня своей снисходительностью, больше, чем Виталик своими шумными разоблачениями. Впрочем, Виталик в тот раз не упрекал меня, а просто добивался полной правды. Хлопая пузырящимися губами, он требовал:
– Ты только не ври! Скажи сразу, что струсил, и тебя поймут! Просто честно скажи!
Но я не мог так честно. Я продолжал про Марсика и застарелый нервный испуг. Тогда Виталька усилил нажим:
– А если ты окажешься на фронте и на тебя фрицы выпустят стаю учёных собак? Тогда что?
– Балда ты! Какие фрицы? Их давно всех разбили!
– Ну, какие-нибудь другие враги!
– На фронте у меня был бы автомат! Я бы их всех… очередями…
– А здесь у тебя сабля была! Володька собаку по носу, а ты – драпать!
– Володька ведь, а не ты!
– Да, я тоже испугался! Но хоть не побежал!..
– Хватит вам, – негромко сказал Володька. – У каждого свой характер. И потом он укрепляется, когда люди делаются взрослые…
Я понимал, что Володька жалеет меня, и стыдливо сопел.
Так же тошно мне было и в том случае, когда я наконец решился прыгнуть с дровяного сарая в кучу опилок. Эта куча осталась после того, как Лилькин и Галкин отцы долго пилили привезенные с лесосклада бревна (целую поленницу наворотили). Девчонки бесстрашно сигали в опилки с высоты, а я никак не мог решиться. Заберусь на сарай, посмотрю и с захолодевшим животом лезу по дровяному штабелю обратно. Объясняю это дело тем, что недавно, прыгая с качелей, подвернул ногу и теперь опасаюсь снова «повредить связки». Зловредные Галка и Лилька, хихикая, рассказали Володьке и Виталику, как «наш Славик чуть не обоссался на крыше да так и не прыгнул».
– Да нога же болела! – взвыл я.
– У тебя чуть что – сразу нога болит, – напомнил Виталик. – Скажи лучше честно, что испугался. Я вот боюсь и не скрываю…
Выхода не было. Я рывком взлетел по штабелю на сарай, сжал в животе мгновенный ледяной страх и ухнул в опилки. И… ничего. Встал живой-невредимый. И уже смотрел победителем, но… вдруг подкатила неудержимая икота. Как тогда, после шаровой молнии. Крупные «
Девчонки заржали.
– Не обоссался, так обик
–Дура… ик… Это от сотрясения… ик… желудка…
– Скажи честно, что от испуга, – уточнил Виталик.
– Сам ты от… ик-спуга…
– Ну, чего вы, – остановил спор Володька. – Бывает, что от сотрясения…
Но я-то понимал, что он видит меня насквозь. Как и в тот раз, когда играли в «океанскую эскадру».
Тот случай был самым ранним из подорвавших мой чахлый авторитет, но запомнился мне больше других. Более горько, что ли…
Случилось это в тот день, когда в комнате рванула шаровая молния, а потом я, уже успокоенный, любовался с крыши сверкающим после дождя городом и белой башней. Тогда меня Володька и Виталик и позвали навстречу морским приключениям.
На улице Первомайской, в квартале между Смоленской и мостом через лог стояло тогда (а, может, и сейчас стоит) двухэтажное кирпичное здание, которое называлось «Маслозавод». Или говорили еще «Молокозавод». Там выпускали всякие молочные продукты. Перед Маслозаводом дорога слегка понижалась, образовывала длинную пологую выемку. Разумеется, после каждого дождя там появлялась лужа. Чем обильнее дождь, тем шире и глубже «водоем». А в тот день он получился «ну, прямо океанский». Так выразился Виталик. Он был в одних трусиках и первым ринулся бороздить водную стихию. Володька скинул свои длинные брюки (предмет моей и Виталькиной зависти), повесил их на штакетник у тротуара и тоже пошел бурлить ногами. Его сатиновые трусы вздувались, как черный парашют. Я ступил в воду последним.
На мне были штаны с лямками – те, в которых я потом путешествовал на картофельное поле.
– Да сними ты их! – посоветовал Виталька, возникая передо мной в ореоле брызг.
– У меня под ними ничего нету…
Я врал. Под штанами были, конечно, трусики, но «самодельные», из полинялого трикотажа. Мама сшила их из своих старых рейтузов – приходилось экономить на всем. И я боялся, что сейчас увидят и захихихикают: «Девчоночьи!» По крайней мере, Виталик бы точно захихикал. Да еще уточнил бы: «Я не дразнюсь, а правду говорю…» И я начал осваивать «морской простор», не сняв штанов.
Мы изображали военные корабли.
Глубина была где-то по щиколотку, а где-то и выше колен. Опасаясь, что слишком забрызгаю штаны, я не носился по воде очертя голову, как Володька и Виталик, двигался «со средней скоростью». Объявил, что я тяжелый броненосец, а броненосцы, как известно, корабли солидные, неторопливые.