— Извини, Григорий Иванович, надо идти. Если ошибка, скоро вернешься. А у меня работа такая…
Отец Шаклин был болен, маялся желудком, пошел с трудом. Потом, через много лет, стало известно, что он очень скоро умер в тюрьме.
Тетя Лена — мать Пашки и Володи — рассказывала, что, когда наступила эпоха реабилитаций, ее пригласили в КГБ. Молоденький сотрудник в штатском (наверно, лейтенант) вручил ей пособие за погибшего мужа — кажется, в размере среднемесячной зарплаты. Тетя Лена кинула деньги на стол.
— Господи, ну я-то здесь при чем! — со стоном сказал измученный подобными сценами лейтенантик. — Меня тогда на свете не было!
Наверно, он был прав по-своему. Но правота тети Лены была неизмеримо больше… А того энкавэдэшника, который Так «по-соседски» забрал Шаклина, тоже, говорят, вскоре взяли. Тоже как врага народа.
Впрочем, не исключено, что я путаю события. Я знаю их по рассказам мамы и других взрослых. Но от путаницы в частностях события эти не делаются менее страшными…
Кстати, в тех же рассказах я слышал, будто в вину Пашкиному отцу вменялось то, что он мастерил из бумаги и коллекционировал солдатиков разных стран — среди них были и представители капиталистических армий! А это — сплошная Контрреволюция.
Солдатиков почему-то не конфисковали. Они хранились дома у Шаклиных в пухлой конторской папке, и мы с Пашкой иногда играли ими…
Я представляю, с каким чувством смотрела от калитки тетя Лена на проходивших мимо арестантов. Надеялась, наверно, что и ее муж где-нибудь так же — под конвоем, но все-таки живой…
Видимо, от этих вот посещений патрулей, от приглушенных, с полунамеками, разговоров взрослых, от их постоянной боязни «синих фуражек» (которые носили тогда чины НКВД), от рассказов о зверствах фашистов на оккупированных землях во мне и родилось тогда это чувство — особый вид страха перед злой непонятной силой.
Сила эта могла проявить себя самым неожиданным образом: в безотчетной боязни за маму, за брата, за сестру; в страхе перед темным углом в сенях, который еще вчера вовсе не пугал; в назойливом опасении, что вот-вот постучит в дверь цыганка и сунет меня в мешок и никто не посмеет заступиться. Но эти страхи все-таки можно было прогнать при свете дня. А вот сны…
Помню сон, что солнце стало черным (я потом не удивился, прочитав у Шолохова про «ослепительно черное солнце»). Оно сделалось черным, но при этом еще более слепящим и знойным. Под таким солнцем по городу сновали непонятные существа на круглых медных, похожих на начищенные самовары автомобильчиках. Это были не то марсиане (про которых рассказывал Пашка), не то фашисты. А возможно — те и другие сразу. Они наводили свой порядок (по-немецки «орднунг» — так говорил брат). Суть порядка была неясна, но то, что она зловеща, чувствовалось всеми нервами. В воздухе неслышно разносилось известие, что скоро будут «брать». Но на самом деле все происходило еще страшнее. Они никого не брали, просто с шелестом проносились на автомобильчиках, и позади них оставалась пустота. Как эта пустота выглядела, я не могу описать. Просто там ничего не было.
Другой сон казался еще страшнее, поскольку в нем полно было бытовых подробностей.
По приказу какого-то начальства в городе появился
Палач на телеге неторопливо перемещался по городу и «брал» детей то ли наугад, то ли по списку. Если и существовал список, то непонятно, по какому признаку в него заносили. Палач мог забрать и непослушного, неумытого мальчишку, и примерную девочку, которая в школе училась только на «отлично».
Он останавливался у очередной калитки и бесцветным голосом, негромко называл имя. И дети шли. Почему-то никому не приходило в голову попытаться убежать, спрятаться, никто не сопротивлялся. Палач — небритый плюгавенький мужичок в мешковатом сером кителе и плоской полувоенной фуражечке — усаживал мальчика или девочку на стул, приматывал к спинке веревкой. И ласково спрашивал:
— А шея-то у тебя чистая?
Жертва почему-то обязательно кивала и торопливо говорила, что да, конечно, чистая.
— Вот и хорошо. Я сейчас, это быстренько… — и вытягивал из-под кителя не то меч, не то саблю — широкое лезвие вроде пилы, с зубчиками по одному краю. И с пятнами ржавчины.
Что делалось дальше, я ни разу не видел. Видел только кобылу, которая сонно поматывала головой, а потом вдруг вздрагивала и коротко ржала…
Я знал, что каждый час этот дядька с ржавой пилой может приехать и за мной. И я тоже пойду — вялый от страха и покорный, и никто не заступится: ни мама, ни брат, ни сестра, ни соседи. Потому что
А Пашка Шаклин (в этом же сне) говорил с оттенком гордости:
— Меня он тоже, наверно, вызовет. Только привязывать к стулу не будет. Я пионер. Пионерам полагается умирать стоя…
Интересно, что на самом деле он тогда еще не был пионером. В ту пору мне исполнилось пять лет, а Пашка только-только пошел во второй класс…
Этот сон я видел несколько раз, и в нем страшнее боязни за себя было ощущение всеобщей покорности, всевластия злой силы…
Было у сна и окончание. Неожиданное. Палач поселился у нас в квартире, в проходной комнатке, которая называлась «прихожая». До войны там жили то моя сестра Миля, то мой дядюшка — дядя Боря, а во время войны мама стала сдавать ее квартирантам. Квартиранты не всегда доставались по выбору. Порой начальница домоуправления Устюжанина приводила кого-то из эвакуированных, и тут ничего не поделаешь — приказ.
Видимо, Устюжанина и прислала этого дядьку с пилой (во сне). А кобылу и телегу поместили в сарае, вместе с коровой Таисии Тихоновны.
Я понимал, что ни меня, ни Пашку такой поворот событий не спасет. Пускай палач — наш квартирант, это ничего не меняет. Он не будет относиться к нам по-соседски, если мы окажемся в
Когда палач куда-то ушел, я пробрался в комнатку и увидел в углу за печкой-голландкой тот самый
На плоском железе были коричневые пятна, и я заставлял себя думать, что это просто ржавчина.
Озираясь, я поволок меч-пилу через широкий солнечный двор. В этой солнечности не было добра, наоборот. Резко звенела тишина, ноги не слушались. Но я тащил, тащил зубчатое лезвие за рукоять. Двумя руками. Скорее, скорее…
У дальнего забора было дощатое строение — общая уборная с двумя дырами в широком помосте. В такую дыру я и опустил орудие палача. Лезвие сразу ушло в вонючую жижу, а деревянная ручка держалась еще секунды две, потом с чмоканьем исчезла.
Совсем ослабевший, но счастливый, я спиной вперед выкатился из будки, упал на спину, поднялся и услышал, как чирикают воробьи. И пошел в дом.
Плюгавый палач сидел в проходной комнатке на кровати и скручивал «козью ножку». Поводил по ней языком и миролюбиво сказал:
— Ну и утопил. Ну и чё? Надо будет, другой дадут… Да я и не работаю уже, уволился. Потому что дело это уже закончено.
Я испытал большущее облегчение. Пошел в нашу комнату, — а на пороге обернулся и бесстрашно показал отставному палачу язык. Тот укоризненно покачал головой.
«А куда теперь лошадь-то денется?» — подумал я.
И на этой вопросительной нотке сон кончился. Навсегда. Больше я ни разу не видел плюгавого дядьку с его ржавым зазубренным лезвием. Но в памяти он остался на всю жизнь. Ц теперь кажется, что это был не сон, а кусочек реальности. Может быть, той реальности, которая существует в параллельном мире.
Раз уж речь зашла о страшном, есть смысл рассказать о существе по имени Тихо.
По утверждению взрослых, оно невидимо жило в нашей квартире и могло «забрать» меня, если буду капризничать. Куда «забрать» и зачем, было непонятно и от этого еще более Страшно.
Появился Тихо, когда мне было около трех лет. Следующим образом. Говорят, я ревел и не хотел ложиться спать и Кто-то из взрослых — то ли мама, то ли сестра — сказал с угрожающей ноткой:
— Ну-ка, не реветь! Ти-хо…
В моем младенческом сознании это слово, замешенное на непонятной угрозе, вдруг превратилось в чудовище, которое готово схватить меня, если не стану хорошим.
— Не надо Тихо! Я его боюсь!
— Тогда спи!
Надо сказать, что взрослые потом довольно эгоистично использовали мой страх перед загадочным и ужасным Тихо. В трех-четырехлетнем возрасте Тихо был кошмаром моей жизни.
— Если не будешь слушаться, позову Тихо!..
И каково мне было оставаться в доме одному, когда все уходили — кто на работу, кто в школу или в техникум! Даже за дощатой стенкой у Шаклиных была тишина. Только отчетливо стучали ходики в прихожей… Правда, в ту пору мне было уже пять лет и я знал, что «никакого Тихо не бывает, его придумали, когда ты был маленький, чтобы не капризничал».
— А теперь тебе уже шестой год! Как не стыдно бояться таких глупостей!
— Я и не боюсь!
Я и не боялся. Пока был дома не один. А когда все уходили, начинал прислушиваться: кто там возится и пыхтит под кроватью?
А один раз я видел Тихо! В натуре!
Было мне тогда года четыре. Я проснулся слишком рано и почему-то захныкал. Мне сказали (не помню, кто):
— Ну-ка, спи! Нельзя еще вставать. А то Тихо как вылезет из-под кровати…
Соседняя кровать, на которой спала сестра, стояла в углу у окна. Я видел ее с торца, сквозь прутья своей кроватной спинки. Под кроватью сестры было темно. И вдруг темнота зашевелилась. У пола, между железными ножками, проступило смутно-белое повернутое на бок громадное (в полметра!) яйцо. На нем были круглые зеленые глаза. Очень живые и какие-то плотоядно-любопытные. Глубоко сидящие в мякоти этой белой головы. А под головой-яйцом виднелись плечи, обтянутые синей, в мелкую белую полоску, рубашкой. Я понял, что Тихо лежит на животе и приподнял верхнюю часть туловища, чтобы взглянуть на меня.
Я отчаянно завопил.
Случился переполох. Мне стали доказывать, что никакого Тихо нет, даже отодвинули кровать.
Но какое там «нет», если я его только что отчетливо видел!
Никто не мог убедить меня тогда, что это было нечто вроде сна…
Окончательно бояться Тихо я перестал лишь годам к шести.
А однажды, уже в пожилом возрасте, мне в голову пришли сразу две догадки.
Во-первых, та, что Тихо на самом деле существовал, хотя взрослые полагали, будто придумали его.
Во-вторых, та, что Тихо был не зловещим, а добродушным существом, некто вроде домового. И пугали меня им напрасно: При иных обстоятельствах я мог бы с ним и подружиться.
Эта мысль появилась у меня поздно вечером, когда я в одиночестве полулежал на диване с рюмкой коньяка. И едва рна (мысль, а не рюмка) оформилась, мне показалось, что под диваном кто-то запыхтел.
— Тихо! Это ты, старик? — догадался я.
Он вздохнул и проворчал (телепатически):
— Наконец-то ты начал думать обо мне прилично…
— Лучше поздно, чем никогда, — пробормотал я виновато.
— Оно конечно…
— А ты… как живешь-то?
— Я живу тогда, когда ты про меня вспоминаешь. И каждый раз обидно…
— Ну, прости. Теперь я буду вспоминать тебя иначе. И чаще…
Тихо засопел благодарно. В самом деле, симпатичное и незлопамятное существо.
— Хочешь выпить?
— Ну, давай. Только я мысленно, символически. Тут, под диваном…
— Можно и так…
Мы выпили. Я из рюмки, Тихо — по-своему. И потом мы еще болтали о том, о сем…
Хотите верьте, хотите нет.
Вчера поздно вечером комета Хейла — Боппа висела высоко на северо-западе во всей своей красе, в пышности своего хвоста. В черном небе среди звезд. Ирина посоветовала смотреть на нее не прямо, а чуть в сторону, «боковым зрением», тогда шлейф кометы делается заметнее. Я попробовал. Правда, его стало видно еще лучше — длинный, пышный.
Хороша комета и тогда, когда смотришь в трубу, очень четко видно ядро.
Я снял комету видеокамерой — для потомства.
На улице набирает силу апрель — безоблачно, солнечно, хотя еще и не очень тепло…
В детстве такая погода была связана с переходом от валенок к ботинкам (правда, по календарю это случалось раньше; нынче весна запоздала на месяц). Ботинки были обычно новые — прошлогодние к весне делались малы. Новые башмаки пахли обувным магазином, кожей — «по-ботиночному». Такой запах всегда был связан с весной…
А еще весна всегда была связана с корабликами из сосновой коры. Мачты-лучинки, паруса из клетчатых тетрадных листков. Зигзаги солнца в лужах. Это было моим первым приобщением к парусам. Впрочем, про такие кораблики я много писал в своих книжках.
Корабликами, парусными соревнованиями в период разлива весенних луж горячо жил весь квартал. Помню свой маленький триумф. Было это, по-моему, весной сорок шестого года. Я жил тогда «официально» на Смоленской, но чаще обитал у сестры, на прежней квартире. Мне удалось однажды выстругать и оснастить такой кораблик, который обходил всех, «как стоячих». До моего появления самое быстрое суденышко было (как ни странно!) у моей соседки-ровесницы Галки Ковальчук. Но его рекорды сразу поблекли перед достижениями моего парусника.
…А какие ручьи бежали вдоль дороги! Говорливые, неутомимые…
Сейчас мальчишки делают кораблики из пенопласта. Подходящий материал. Но таких бурных парусных игр я в нынешнее время не видел…
Наш двор был обширен. Кроме двух домов, стоял в нем двухэтажный сарай — внизу были дровяники и стайки для коров, наверху — сеновалы. К торцу большого дома примыкал кирпичный магазинчик, «хлебный распределитель», где во время войны по карточкам выдавали хлебные пайки. На дворе всегда толпилась очередь из «нездешних» людей. Чтобы покончить с этим беспорядком, Иван Георгиевич — главный среди всех жильцов нашего двора человек — однажды огородил участок вокруг магазина бугристыми, покрытыми корой досками. Тогда я впервые услышал слово «горбыль» и понял, что название это от того, что доска
Получился дворик внутри большого двора. Вход в него был отдельный, с улицы Дзержинского. Теперь очередь не мешала тихой суверенной жизни нашей
В дальнем углу двора находилась огороженная досками помойка. Она мне вспоминается в связи с одним забавным случаем: как я приобщился к французской кухне.
Дядя Боря в ту пору только-только выписался из больницы, где лечился от дистрофии. Был он очень худой и всегда голодный. Однажды по двору пошел слух, что Борис Петрович спятил: собирает в сумрачном углу за помойкой поганки, варит их и ест с картошкой. Мужчины пожимали плечами, сердобольные соседки пытались дядю Борю образумить. А он лишь усмехался.
Мне дядя Боря разъяснил, что грибы, которые местные необразованные жители считают поганками, на самом деле вполне съедобны и даже очень вкусны. Они называются «шампиньоны» и во Франции считаются лакомством. А уж французы-то понимают толк во вкусной еде.
Я поверил не сразу. Даже когда мама подтвердила, что дядя Боря прав, я сомневался. Тем более что название какое-то подозрительное, похоже на слово «шпионы». И когда дядя Боря предложил мне попробовать жареную картошку с грибами, я осмелился не сразу. Но голод, постоянно сидевший внутри пятилетнего пацаненка военной поры, оказался сильнее опасений. Я съел ложку, другую…
По правде говоря, вкуса шампиньонов я тогда не разобрал, вкус картошки и подсолнечного масла был сильнее. Но сам факт, что я ел «иностранную пищу», давал мне повод гордиться собой. К тому же я был рад, что не помер…
С тыльной стороны двор был огорожен серым дощатым забором. Очень высоким, щелястым и, по-моему, с ржавой колючей проволокой наверху.
В повести «Сказки Севки Глущенко» я писал, как ребята добывали из-за забора ржавые формы для булок и буханок и как играли ими.
Форм этих на дворе накопилось много. Иногда их даже клали в лужи — цепочкой, чтобы ходить не замочив ноги…