Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Какой?

– Да какой-то... не как все. – Почуяла, что Костя нахмурился, поспешила оправдаться: – Да я так, ты не думай. Не хочешь отвечать, не отвечай.

Долго сидели молча.

Из барака вышли двое. В темноте не было видно, кто именно, но по голосам Костя узнал мичмана и Лубенцова.

– Эй, Реутов! – окликнул мичман. – Ты где?

– Не отзывайся, – торопливо зашептала Люба и съежилась, стараясь быть меньше. – Не надо, чтобы они нас видели, а то подумают еще...

И Костя не отозвался.

– К бабам пошел, – хохотнул Лубенцов.

– Тебе бы только бабы, – недовольно проворчал мичман.

– А что! Время такое наступило. Теперь – мир, теперь о радостях надо думать. И ты тоже вот поедешь домой, женишься.

– Не на ком мне жениться, – угрюмо отозвался мичман.

– Ну это ты брось. Приедешь в свой колхоз, все девки попадают. Любую выбирай.

– Выбирал уже...

– Не дождалась?

Мичман промолчал.

– Курва, значит, – зло произнес Лубенцов, и Костя представил, каким холодным стало лицо Лубенцова. – Я б таких... на одну ногу наступал бы, а за другую раздирал. Мы тут кровь проливали, а они там!..

– Да ладно тебе, – незлобиво прервал его Кинякин. – Ты лучше скажи, что делать будешь дома?

– Не знаю, – помедлив, признался Вадим. – Я только и умею, что воевать. Всю жизнь, кажется, и воевал. А ты?

– Я тоже. Девять лет форму не скидывал. Шутка!

Костя понимал, что эти два человека, ничего не боявшиеся, все знающие о службе и войне, вдруг оказались беззащитными перед незнакомой жизнью, которая ждет их после демобилизации. Они не знали той жизни и, став уже седыми и лысыми, хотя по годам еще молоды, были новорожденно-беспомощны перед «гражданкой».

– Не знаю, что делать, – сказал Кинякин. – На сверхсрочную вот думаю. Как, одобряешь, Вадим?

Лубенцов помолчал, прежде чем ответить:

– Может, ты и прав. Тут все знакомо, все привычно. Служи себе да служи. Войны нет.

– А ты как, не надумал? – обрадованным голосом спросил Кинякин. Видимо, он сомневался в своем решении, а вот Лубенцов поддержал.

– Я оставаться не буду. Сыт я этой службой по горло. А что делать буду – не знаю еще. А вот по бабам похожу. Пока оскомину не набью.

– Дело немудрое, – раздумчиво отозвался мичман.

Они еще постояли в темноте, помаячили цигарочными огоньками и ушли в барак. 

– Вот как о нас, – тихо произнесла Люба. – Всюду мы виноваты. Пока вы молоденькие – все хорошенькие, а как в мужиков превратитесь, так зверями делаетесь.

Костя ничего не ответил. Люба вдруг призналась:

– Боюсь я вашего этого... чернявого.

– Лубенцова? – догадался Костя. – Злой он.

– Да нет, не злой, – сказал Костя, но подумал, что Люба, может, и права. В ладной высокой фигуре старшины было что-то острое, резкие движения его таили какую-то недобрую силу.

– Нет, злой, – повторила Люба. – Взглянет – ровно вилами тычет. Откуда он родом?

– С Урала.

– Вот поедет домой, девок перепятнает. – Она зябко поежилась. – Так, говоришь, могу я дровишек взять?

– Берите.

– Вот спасибо. Побегу я. Спать уж пора. – Она размягченно, со слезой, зевнула.

Люба ушла, и Костя остался один. Курил и думал: как странно все – день назад еще был он в госпитале, а сегодня уже и День Победы, и утопленника доставал, и вот с Любой сидел, хотя только утром с ней познакомился.

Ветер с залива усилился, стало зябко. Шум победного дня стихал. Отрыдала гармонь, отплясался и отплакал люд, наступала первая мирная ночь, наступала новая жизнь, и какой она будет для него – Костя не знал.

Еще с весны, когда засинела первая чистая синь над землей и в разрывах серой хмари стало пробрызгивать солнышко, когда только-только вытаяли на солнечных взлобках прогалинки и закурились легким голубым парком, когда пробились на свет первые подснежники, полюбилось Любе ходить в сопки, собирать ранние цветы с беззащитными прозрачно-фиолетовыми лепестками и желтыми крошечными тычинками. «Миленькие мои, – шептала она и нежно гладила холодные, в серебряных каплях подснежники, вдыхая их свежий запах. – Родненькие мои, трудно вам здесь на краю света. Чем помочь вам?» И дышала на них, отогревая своим дыханием. Замирала посреди полянки, где со всех сторон доверчиво смотрели на нее светло-фиолетовыми в желтых ресницах глазами подснежники, будто малая ребятня на мамку. Ишь, навострили уши! Вон сколько их вытаяло! Прям из ничего появилась вдруг жизнь и красота!

Бродила в сопках Люба, мечтала о счастье, как в юности, или по-бабьи тужила, что вот уж и третий десяток у нее на исходе. Пыхнуло утренней зорькой девичество и пропало невесть куда, будто и не было вовсе, будто во сне привиделось. И оглянуться не успела, как налилась бабьей силой, раздалась в кости, а давноль лозинкой тонкой качалась, и в поясе четырьмя пальцами обхватить можно было, и коса была длинна, как лошадиный хвост, да улетели юные годочки из горсти, золотым дождем просыпались на землю, и девчоночья коса давно уже отрезана...

Все здесь было ей в диковинку, хотя жила она на Севере второй год. Жила, а все никак не могла привыкнуть, что когда летом ночь и надо быть темноте и звездам – медленно катит по небу низкое блеклое солнце, а родниково-чистый воздух серебристо светится и на сопках, на заливе лежит задумчивая тишь. И в этой прозрачной тишине, на открытых местах спят жилистые березки, изогнутые свирепыми арктическими ветрами, зеленеет жесткая трава, расстилается бесшумно-податливый мох, в котором утопает нога. И зовет куда-то эта даль, в какие-то счастливые края, где сбываются мечты, где человеку легко и отрадно...

В такие вечера Люба отдыхала еще и от преследующих глаз молодых и сильных парней. Юнцов, вроде Кости Реутова и его дружков, она в расчет не брала, а вот такие, как Вадим... Этот глядит, будто донага раздевает. И она почему-то боится его, что-то в нем есть, холодинка какая-то, и это пугает. Чуяла: тут ухом не зевай и глазом дозорь!

Не раз уж он захаживал к ней в комнату, придумав какое-нибудь заделье, тары-бары разводил, правда, не охальничал, но все думки его, все помыслы на лице были написаны. Ох, видать, не к одному девичьему сердцу размел он дорожку своими клешами да ленточками с якорями! И знала, чуяла она, что просто так он не отступится, не из тех. И потому была начеку, держала ушки на макушке.

И все же перехватил он ее в сопках. Как из-под земли вырос. У нее сердце оборвалось, хотя и неробкого десятка была.

– Гуляешь? – улыбнулся он.

– Гуляю, – ответно улыбнулась Люба, а сама зырк-зырк по сторонам – нет ли где живой души, случь чего на помощь звать.

– Я вот тоже.

– Ну пойдем вместе, домой уж пора. – Люба думала решить все мирно.

– Куда торопиться-то. Что у тебя, семеро по лавкам бегают?

– Устала за день, ноги не держат.

– Не держали бы – по сопкам не ходила, – все еще не отпуская с лица улыбки, сказал он.

– Да я вот за веточками только.

Люба показала на букетик из тонких красноватых прутиков, усыпанных крохотными зелеными листочками. А сама опять повела глазом по сторонам: в узком месте перехватил он ее.

– Не бойся, – усмехнулся Лубенцов, поняв ее взгляд.

– Я и не боюсь. Что ты – зверь, что ль!

– Не зверь – это точно. А бояться – боишься, вижу.

Люба поняла, что долго так разговаривать нельзя, надо идти. И шагнула. Он преградил дорогу. Люба оробела.

– Спросить хочу: что ты меня избегаешь?

Люба набралась духу, знала – обидит его:

– Не держи на меня сердца, Вадим. Не ту тропинку топчешь.

Лубенцов потемнел лицом, сдвинул брови, и Люба безотчетно отметила, что красив он. Высок, да строен, да ладно скроен. Плечами бог не обидел. И волос темнее ночи, и брови черные вразлет. Сверкнет глазом из-под них – огнем прожжет. Другая за честь посчитала бы, а у нее вот не лежит душа. Чем-то похож он был на того, кто надсмеялся над ней тогда, давно уж теперь. Может, поэтому и не могла принять она ухаживания Лубенцова.

– За правду сердца держать не стану, – хмуро сказал Лубенцов. – Только какого принца ждешь? Чего ты ломаешься? Не девка ж, я думаю, – усмехнулся он.

– Не девка, – вспыхнула Люба. – Давно, уж не девка, Вадим. И принца мне не надо. Где он – принц?

Он вдруг крепко взял ее за руку. Люба почувствовала его силу и напряженность.

– Не трожь, Вадим. Не дамся, – тихо сказала она.

Лубенцов понял – не дастся. Отпустил руку. Глухо обронил:

– Иди. Иди от греха подальше.

Люба пошла, еще не веря, что отпустил ее Вадим, и чувствуя плечами его взгляд. Чутко слушала спиной: если шагнет за ней – она побежит.

Только в бараке, у себя в комнате, перевела дух. Счастливо отделалась, можно сказать. Он же здоров, как бугай. У него плечи вон какие крутые и шея столбом. У неё и сил-то не хватило б. Перепугал все же ее – до сих пор поджилки трясутся. «Мичману пожалиться? – подумала Люба, но тут же усмехнулась. – Что он, мичман-то, отец ему, что ли».

Увидела в окно, как от причала идут уставшие водолазы – вторая смена кончилась. Костя Реутов, шаркая подошвами сапог и наклонив непокрытую русоволосую голову, молча слушал что-то говоривших Хохлова и Дергушина. И столько было во всей его фигуре усталости и отрешенности, что будто шел он один и никого рядом с ним не было.

Люба вдруг вспомнила, как в один из вечеров Лубенцов, сидя у нее, рассказал про Костю Реутова. Она ушам своим не поверила. Неужто такое стряслось с этим мальчиком! «Все мы по краю ходим, – намекнул тогда Вадим. – Со всяким из нас может случиться». Люба понимала: он тогда на жалость бил. Есть такой прием у мужиков – разжалобить бабу, а самому своего добиться. Уж она-то знает это. И Люба не поверила ему, думая, что это он так, для туману. А сейчас, глядя на отрешенно молчавшего Костю, – поверила.

Но мысль про Костю мелькнула и пропала, как только прошли водолазы, и Люба опять зябко повела плечами, вспомнив пристальный взгляд Лубенцова. Опять подумала, что жизнь ее теперь осложнилась. Всякий раз с ней такое бывает. Куда ни приедет – мужики липнут, как мухи на мед...

Люба видела, как Вадим вернулся из сопок, прошел мимо ее окна, не повернув головы. А ей вдруг жаль стало его, что вот невольно причинила боль. Но ведь сердцу не прикажешь...

Не спалось.

Сидела Люба у раскрытого окна, смотрела на холодный блекло-синий залив, похожий на огромную лужу снятого молока, на каменистые сопки противоположного берега, и чувство одиночества и затерянности на краю земли вновь охватило ее. Жалость к себе заполнила сердце, жалость к своей нескладной жизни, к своей ломаной судьбе. Что она видала за свой век? А ничего! Все работала да горе мыкала. И не к кому было прислониться душой, погреться у огонька, по-бабьи, со слезой, пожаловаться, зная наперед, что тебя поймут, обласкают, найдут целебное слово. Все сама да сама, все сильной надо быть, а так хочется, чтобы кто-то позаботился о тебе, так хочется побыть слабой, зная, что рядом друг, защитит, не даст в обиду.

Как нескладно сложилась ее жизнь! В девках, на покосе, изнасиловал ее деревенский кузнец, имевший уже троих детей. Руки накладывала на себя, но успели вытащить из омута. Кузнец потом валялся в ногах, валялась и жена его, хворая, молили пожалеть детишек, не доводить дело до суда. Сжалилась Люба, не лишила троих сопливых девчонок кормильца. Уехала в город, подальше от стыда, от молвы. Уехала с замороженным сердцем, и весь свет был черен. Нанялась на стройку разнорабочей, таскала по этажам кирпичи, жилы вытягивала. И все казалось попервоначалу, что знают товарки о ее стыде, молчат только, случая ждут на смех поднять.

Скоро ли, долго ли, а обжилась она в большом городе, пообтерлась, побойчее стала. И уж никто из своих деревенских не узнал бы в шустрой востроглазой работнице стройки когда-то тихую, по-сельски застенчивую Любу.

На свою беду влюбилась в парня форсистого, чем-то похожего на Лубенцова – такого же чернявого да красивого. А он побаловался с ней да и бросил. Девочку на память оставил. Недолго жила дочка, бог прибрал. И опять закаменела Люба, тоску на подружек в общежитии наводила, будто неживая была.

Перетерпела и это горе и на жизнь стала смотреть просто. И мужиками уже не брезговала. Бойкость появилась, языкастость, легкость. Эх, завей горе веревочкой! Однова живем! В горькие минуты корила себя, презирала за вольность и неразборчивость. И все погреться возле кого хотела, все надеялась семью завести. А попадались или пьянчужки, или драчуны. И сама уходила, и от нее уходили.

Чего только не было в ее жизни, чего только не натерпелась за свои двадцать-то восемь лет! Озябло сердце. И мотало ее с места на место, с края в край. В войну осталась совсем одна. Из деревни письмо пришло, уже после освобождения родных калужских мест. Сообщала уцелевшая соседка, что вся родня Любина загинула под немцем и дом их спалили...

Долго и горестно думала Люба о своей жизни, а за окном была прекрасная северная ночь. Зачарованно-тихая, призрачно-светлая пала она на землю, и белым-бело, как днем. И тихо плакала Люба...

Водолазы по-прежнему работали без выходных в две смены – с утра до ночи. Каждый день Костю одевали в скафандр. Вдыхая привычный запах резины водолазной рубахи, мокрого железа и окисленной меди шлема, гремел по палубе пудовыми водолазными галошами на свинцовой подошве, снова и снова ощущая на своих плечах тяжесть скафандра. Все это было давно привычным, давно знакомым, и уже не вызывало никаких чувств.

Несколько ряжей были установлены на «постель», пустоту их заполняли камнями. Уже появились первые контуры нового причала.

– Шевелись, бравые солдаты-швейки! – покрикивал сержант на парней, таскавших носилками камни с берега и ссыпавших их в колодцы ряжей. Солдаты бегали по сходням то на берег, то на ряжи. Они вспотели, пораздевались, а сержант, красуясь перед Любой, покрикивал на подчиненных, подгонял.

Под водою был Лубенцов, а Костя стоял на шланг-сигнале. Здесь же, на корме бота, примостился и Димка Дергушин. Он латал водолазную рубаху, у которой накануне под водой порвал рукавицу и получил за это нагоняй от мичмана. Теперь он наклеивал заплату и, воспользовавшись отсутствием мичмана на боте, философствовал:

– Я думаю, пора всех старослужащих увольнять. Они нам теперь житья не дадут. Скоро строевые занятия введут, уставы зубрить заставят, отрабатывать «подход» и «отход» от командира, учиться козырять по уставу.

Костя слушал Димку вполуха, не спуская глаз с Любы. Она на плотах замеряла железной рейкой глубину, записывала цифры в свою книжечку, потом бежала по шатким сходням на берег, о чем-то толковала с сержантом, обмеряла ряжи и снова что-то записывала.

С того вечера, как посидели они на бревнах в День Победы, Костя почему-то чувствовал волнение, когда видел ее, и даже ждал, когда Люба появится на плотах или на берегу, следил за ней украдкой. Он не мог объяснить, зачем это делает, но ему нравилось видеть ее.

– А мичман собирается остаться на сверхсрочную, – продолжал Димка. – Я слышал, как он говорил Лубенцову: «Чего мне дома делать? Кто меня ждет? А тут я всех знаю и меня все знают».

– Костя, подбери шланг-сигнал! – приказал Игорь, выглядывая из кубрика на корме – он сидел на телефоне и следил за манометром, показывающим давление воздуха в баллонах.

Костя, подбирая шланг-сигнал, услышал, как сержант что-то сказал на плоту, и среди солдат вспыхнул какой-то неловкий смешок. Он не расслышал, что именно сказал сержант, но по взглядам солдат, которые все, как один, уставились на Костю, понял, что сказано что-то о нем. Сержант, ухмыляясь, поднимался по шаткой сходне с плота на ряж и постукивал по начищенному голенищу прутиком.

– Эй! – окликнул его Димка. – Погоди-ка! Димка бросил на палубу водолазную рубаху и, одним махом преодолев трап, взвился с бота на стенку причала.

Сержант обернулся с еще не истаявшей улыбкой и ждал Дергушина. До Кости донесло злое шипенье Димки:

– Ты, гад, еще слово – и будешь купаться!

Сержант удивленно округлил глаза, улыбка медленно сползла с губ.

– Ты-ы?.. – холодно протянул он, насмешливо окидывая нескладную, еще по-мальчишески жидкую фигуру Димки.

– Я! – выдохнул Димка и схватил камень с носилок, которые проносили мимо солдаты. – Еще слово! – и капут тебе!



Поделиться книгой:

На главную
Назад