Алехо Карпентьер
Век просвещения
Слова не падают в пустоту. [1]
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
І
Душеприказчик позади него все говорил и говорил; скорбным тоном он описывал заупокойную службу, рассказывал о том, кто нес крест в похоронной процессии, о том, какие собрали пожертвования, вспоминал об одеждах и больших восковых свечах, о цветах и покровах, о реквиеме — один, мол, пришел на похороны в парадном мундире, другой плакал, а третий сказал, что мы из праха возникли и в прах обратимся, — однако мысль о смерти не вызывала должной скорби здесь, на борту суденышка, которое рассекало волны бухты под палящим дневным солнцем: лучи его поблескивали на гребне каждой волны, пена и водяные брызги ослепляли, солнце настигало и на открытой палубе, и под парусиновым навесом; оно лезло в глаза, проникало во все поры тела и нестерпимо жгло руки, искавшие покоя на фальшборте. Завернувшись в наспех сшитый траурный плащ, еще пахнувший краской, молодой человек обозревал город: в этот час, когда тени предметов, отражавших солнце, становились длиннее, город удивительно походил на гигантский канделябр в стиле барокко, зеленые, красные и оранжевые стеклянные подвески которого бросали разноцветные отблески на затейливое нагромождение балконов, аркад, куполов, бельведеров и галерей со спущенными жалюзи; город этот с тех пор, как его обитателями, нажившимися на последней войне в Европе, овладела строительная лихорадка, постоянно ощетинивался лесами и украшался праздничными шестами и мачтами, которые устанавливают каменщики в знак окончания работ. Он был вечно открыт ветрам, он жаждал этих ветров с моря и с суши — все ставни, жалюзи, створки окон и дверей, фрамуги распахивались навстречу первому же свежему дуновению, проносившемуся над ним. Тогда мелодично звенели хрустальные подвески на люстрах и канделябрах, обшитые стеклярусом абажуры на лампах, занавеси из бисерных нитей, шумно вертелись флюгера, возвещая о спасительном ветерке. Веера же из плотных мясистых листьев, из китайского шелка, из цветной бумаги застывали в бездействии. Но после короткой передышки люди снова возвращались к своему привычному занятию — приводили в движение застоявшийся в непомерно высоких покоях воздух. Свет тут превращался в сгустки зноя уже с самой зари, когда солнечные лучи врывались даже в наиболее недоступные спальни, пронизывая занавеси и пологи от москитов; и особенно душно было в тот день — в самый разгар дождливого сезона — после неистового ливня, разразившегося в полдень, когда под раскаты грома и вспышки молний на землю обрушились потоки воды, влага стремительно излилась из туч, и теперь мокрые после дождя улицы курились, ибо опять вернулся зной. Как ни кичились дворцы своими гордыми колоннами и высеченными в камне гербами, но в дождливые месяцы они стояли в грязи, которая прилипала к их стенам, — так прилипает к телу неизлечимая болезнь. Достаточно было проехать карете, и тучи брызг взлетали над лужами, облепляя грязью порталы и ограды особняков: все мостовые и тротуары были в колдобинах, а застаивавшаяся в них вода переливалась из одной ямы в другую, издавая зловоние. Хотя здания были отделаны драгоценным мрамором, украшены изысканной лепкой и мозаичным орнаментом, хотя их окна были забраны такими изящными решетками, что завитки на них походили скорее не на железо, а на бледные металлические растения, прильнувшие к стеклам, — все же дома эти не были защищены от вязкой грязи, напоминавшей о том, что некогда тут тянулись болота: она проступала из почвы, как только с крыш начинала стекать вода…
Карлос подумал, что люди, пришедшие посидеть возле усопшего, вынуждены были переходить улицы, ступая по доскам, переброшенным через лужи, или перепрыгивать с камня на камень, — в противном случае они рисковали оставить башмак в непролазной грязи. Иностранцы, попадая в город на несколько дней и посещая балы, таверны и всевозможные злачные места, где многочисленные оркестры обрушивали громовые звуки на щедрых моряков, а женщины раскачивали бедрами в такт неистовой музыке, с похвалой отзывались о красочности и заразительной веселости здешних мест; но тем, кому приходилось проводить тут весь год, были хорошо знакомы уличная пыль и грязь, а от селитры неизменно покрывались зеленью дверные молотки, ржавело железо, тускнело столовое серебро, на старинных гравюрах появлялся грибок, постоянно запотевали стекла рисунков и офортов, так что изображения, покоробившиеся от сырости, видны были как бы сквозь вуаль. Неподалеку от набережной Святого Франциска только что пристал к берегу североамериканский корабль, и Карлос машинально прочел по складам его название: «Эрроу» [2]. А душеприказчик все еще описывал погребальную церемонию, которая, разумеется, была необыкновенно пышной, — так и положено, когда провожают в последний путь столь достопочтенного человека: сколько там собралось одних только ризничих да служек, как богато было облачение священников, как все торжественно проходило! И все служащие фирмы глотали скупые мужские слезы, они плакали с той минуты, когда зазвучали псалмы заупокойной мессы, и вплоть до поминовения усопших… Однако юноша словно не слышал этих слов, он был крайне раздосадован и утомлен, так как ему пришлось ехать верхом с самой зари — то по большой дороге, то по извилистым тропинкам, которым, казалось, не будет конца. Но не успел он прибыть в имение, где одиночество создавало некую иллюзию независимости, — ведь там можно было играть сонаты всю ночь при свете мерцающей свечи, никому не причиняя беспокойства, — как его догнала печальная весть, и Карлосу пришлось скакать домой во весь опор; однако как он ни спешил, но к похоронам не поспел.
— Мне не хотелось бы входить в тягостные подробности, — проговорил душеприказчик, — но ждать долее было невозможно. Только я да София, это чистое создание, оставались в последнюю ночь возле гроба…
Карлос между тем ушел в мысли о трауре: из-за траура новая флейта, доставленная из тех мест, где изготовляют самые лучшие инструменты, пролежит теперь целый год в своем обитом черной клеенкой футляре, потому что надо считаться с принятыми в обществе обычаями, с нелепым представлением о том, будто музыка не должна звучать в доме, где поселилось горе. Кончина отца лишала его всего, что он любил, нарушала все его планы, вынуждала распроститься с заветными мечтами. Отныне ему предстояло заниматься делами торговой фирмы, а ведь он ничего не смыслил в цифрах! Облачась в черный костюм, он будет просиживать с утра до вечера за конторкой, закапанной чернилами, в обществе счетоводов и приказчиков, этих унылых людей, которым нечего сказать друг другу, ибо каждый все знает о соседе. Юноша мысленно оплакивал свою участь и дал себе слово при первом же удобном случае удрать отсюда на каком-нибудь подходящем корабле, никого не предупредив и ни с кем не простившись; но в эту минуту суденышко причалило к берегу, где их уже поджидал Ремихио; вид у него был печальный, а шляпу украшала траурная кокарда. Как только экипаж покатил по городской улице, разбрасывая направо и налево комья грязи, морские запахи остались позади — их вытеснили иные запахи, поднимавшиеся от просторных складов, набитых кожами, вяленым мясом, кругами воска, бочонками с патокой, связками лука, хранившегося в темных углах так давно, что он пустил ростки, запахи кофе и какао, наваленного на весы. Вокруг слышался звон колокольчиков, возвещавший под вечер о возвращении на загородные пастбища подоенных коров. В этот предзакатный час, когда небо готово было вспыхнуть на несколько минут и затем словно растаять в объятиях быстро надвигающегося мрака, все пахло необычайно остро: плохо разгоравшиеся дрова и утоптанный коровий помет, влажная парусина навесов, кожи в шорных мастерских и канареечное семя в клетках, висевших на окнах. От мокрых крыш пахло глиной; от непросохших стен — старым мхом; с лотков уличных торговцев на перекрестках доносился запах растительного масла, в котором кипели мясо и овощи; над Островом пряностей от печей и жаровен, на которых поджаривали кофе, валил темный дым, он толчками поднимался к строгим карнизам, забирался на крышу, окутывал теплым облаком статую какого-нибудь святого на колокольне и медленно таял. Но острее всего пахло, без сомнения, вяленое мясо; оно было повсюду, во всех подвалах, на всех складах, его едкий запах господствовал над другими городскими ароматами, он наполнял дворцы, пропитывал занавеси, проникал в зал, где шло представление оперы, спорил с запахом церковного ладана. Вяленое мясо, грязь и мухи были сущим проклятием этого города, куда заходили корабли всех стран света, но где, подумал Карлос, чувствовали себя хорошо разве одни только статуи, стоявшие на пьедесталах, измазанных красною глиной. Внезапно, как некое противоядие этому вездесущему запаху вяленого мяса, из какого-нибудь тупичка доносился благородный аромат табака, сложенного под навесом; его толстые кипы были туго связаны веревками из пальмового волокна, на плотных, еще сохранявших жизнь листьях виднелись, точно ссадины, светло-золотистые пятна, а вокруг табачных кип и даже между ними грудами лежало все то же вяленое мясо. И Карлос с удовольствием вдохнул наконец приятный аромат табака. Но тут из-за часовни опять потянуло дымком от жаровен с зернами кофе. Он вновь с отчаянием подумал о безрадостном существовании, которое отныне ожидало его, о том, что флейта будет обречена на молчание, а ему самому придется жить в этом затерянном среди морей городе, на острове среди острова, который океанские валы окружают непроходимым барьером, не позволяя никуда уйти; Карлосу казалось, что его уже похоронили заживо, и он теперь навсегда обречен вдыхать тошнотворный запах вяленого мяса, лука и рассола; он чувствовал себя жертвой и упрекал отца — какое кощунство! — в том, что тот столь внезапно и безвременно умер. В эти минуты юноша с прежде ему незнакомой болью ощущал, что остров может стать для него тюрьмою: ведь ты находишься в стране, откуда нет дорог в другие страны, дорог, по которым можно катить в коляске, мчаться верхом, брести пешком, переходить границы, ночевать то на одном, то на другом постоялом дворе, идти все вперед и вперед, повинуясь только собственной прихоти; нынче любоваться вставшей на пути горою, а завтра с пренебрежением вспоминать о ней, созерцая новую гору, устремляться вслед за обольстительной актрисой, с которой ты познакомился в городе, еще вчера тебе неведомом, и несколько месяцев волочиться за нею, присутствовать на всех представлениях, в которых она принимает участие, разделять с комедиантами их жизнь, полную превратностей…
Завернув за угол, экипаж проехал мимо стоявшего в нише креста, изъеденного морской солью, и остановился перед парадной дверью, обитой гвоздями; сбоку висел дверной молоток, обвязанный черной лентой. Плиты подъезда, крытого прохода и патио были усыпаны жасмином, туберозами, белыми гвоздиками и цветами бессмертника, выпавшими из венков и букетов. В большой гостиной их ожидала София, она осунулась, под глазами виднелись темные круги; на ней было траурное платье, слишком широкое и длинное, — девушка выглядела так, точно на нее надели футляр; вокруг суетились монахини ордена святой Клары, они разливали по пузырькам воду, настоянную на мелиссе, померанцевую эссенцию, отвары, насыпали нюхательную соль, желая обратить внимание вновь прибывших на свои неустанные хлопоты. Все они заговорили разом, призывая к мужеству, покорности и смирению тех, кто оставался здесь, в земной юдоли, в то время как другие уже приобщились к райской жизни, которая никогда не обманывает и не кончается.
— Отныне я стану вашим отцом, — плаксивым тоном говорил душеприказчик, стоя в углу под фамильными портретами.
На колокольне храма Святого Духа пробило семь. София подняла руку в знак прощания, посторонние поняли ее и со скорбными лицами попятились к выходу.
— Если вам что-нибудь понадобится… — сказал дон Косме.
— Если вам что-нибудь понадобится… — хором подхватили монахини.
Все засовы на входной двери были задвинуты. Пройдя через патио, где в окружении зарослей маланги, точно две колонны, чуждые всему архитектурному ансамблю, высились стволы двух пальм, кроны которых расплывались в сгущавшихся сумерках, Карлос и София направились в комнату, пожалуй, самую сырую и темную в доме, — к тому же она ближе всего была от конюшни; несмотря на это, именно здесь Эстебану удавалось подчас проспать целую ночь, не страдая от приступов болезни.
Но сейчас он висел, припав лицом к окну и уцепившись руками за самый верхний прут решетки, — от нечеловеческого усилия его тело вытянулось и напоминало распятие; он был почти голый, только на бедрах держалась шаль, а над нею выступали сильно выпиравшие ребра. Из его груди вырывался хриплый свист; свист этот как бы раздваивался и переходил в стон. Рука судорожно шарила по решетке, словно ища более высокий прут, за который можно ухватиться, как будто больное тело, изборожденное фиолетовыми венами, стремилось вытянуться еще больше, стать еще тоньше. София, бессильная перед болезнью, от которой не помогали ни микстуры, ни горчичники, провела влажным полотенцем по лбу и щекам страдальца. Почти тотчас же его пальцы выпустили железный прут, скользнули вдоль решетки, и Эстебан, подхваченный братом и сестрою, — это походило на сцену снятия с креста, — рухнул в плетеное кресло, глядя прямо перед собой широко раскрытыми потемневшими глазами; но хотя взгляд его казался пристальным, юноша ничего не видел. Ногти у него стали синие, голова по самые уши глубоко ушла в плечи. Он широко раздвинул колени, выставил вперед локти, его лицо и тело были воскового цвета, и он походил на аскета со старинных примитивов, подвергающего чудовищному умерщвлению свою плоть.
— А все этот проклятый ладан! — воскликнула София, понюхав траурную одежду Эстебана, брошенную на стул. — Когда я увидела в церкви, что он начал задыхаться…
Она внезапно умолкла, вспомнив, что ладан, запах которого не в состоянии был вынести больной, жгли на торжественных похоронах того, кто в надгробном слове соборного священника был назван горячо любящим отцом, зерцалом добродетели и образцовым семьянином. Эстебан между тем ухватился обеими руками за простыню, скрученную в виде веревки и прикрепленную к двум толстым металлическим кольцам в стенах. Юноша казался особенно слабым и жалким в окружении вещей, которыми София с детства пыталась развлечь его в часы приступов: музыкальной шкатулки, увенчанной фигурой пастушки; оркестра обезьян, механический завод которого был сломан; шара с воздухоплавателями, свисавшего с потолка, — его можно было поднимать и опускать, дергая за веревочку; часов, откуда выскакивала лягушка и плясала на бронзовой подставке; кукольного театра, декорации которого изображали средиземноморскую гавань, — на сцене вперемежку валялись турки, солдаты, служанки и бородатые старички, у одного была свернута набок голова, у другого тараканы растрепали парик, из ноздрей и глаз забияки паяца сыпались опилки.
— В монастырь я не вернусь, — объявила София, поправив юбку и укладывая к себе на колени голову Эстебана, который медленно сползал на пол, стараясь охладить свой пылающий лоб о прохладные каменные плиты. — Мое место здесь.
II
Конечно же, смерть отца их сильно опечалила. И все-таки, когда они остались одни в залитой солнечным светом длинной столовой, где на стенах висели покрытые лаком натюрморты — фазаны и зайцы, обложенные гроздьями винограда; миноги, а рядом бутылки вина; пирог с подрумяненной корочкой, в которую так и хотелось впиться зубами, — они не без внутреннего смятения ощутили почти приятное чувство свободы и принялись за обед, доставленный из соседней гостиницы, так как никому не пришло в голову послать слуг на рынок. Ремихио принес прикрытые салфетками подносы, на которых лежали серебристый мрежник, запеченный с миндалем, марципаны, голуби, жаренные на рашпере, и другие лакомые кушанья с трюфелями и засахаренными фруктами, — все это совсем не напоминало ни постный суп, ни нашпигованное мясо, обычно подававшиеся у них к столу. София спустилась из своей комнаты в халате и теперь отвлекалась от своих дум, пробуя все подряд, а Эстебан возвращался к жизни, воздавая должное красному виноградному вину, которое Карлос расхваливал на все лады. Дом, на который они прежде взирали как на что-то привычное, что-то одновременно хорошо знакомое и чужое, теперь, когда они чувствовали свою ответственность за его сохранность и за порядок в нем, приобретал в их глазах огромную важность и словно бы предъявлял множество требований. Было очевидно, что отец — настолько ушедший в свои дела, что он даже по воскресеньям, перед мессой, отправлялся в порт, чтобы заключить сделки и, опережая других купцов, которые пожалуют сюда только в понедельник, заполучить доставленные кораблями товары, — не обращал никакого внимания на жилище, рано покинутое их матерью: ее унесла грозная эпидемия инфлюэнцы, обрушившаяся на город. В патио не хватало каменных плит; статуи были покрыты пылью; уличная грязь упорно проникала в прихожую; обстановка гостиных и спален, состоявшая из разномастных предметов, напоминала скорее мебель, пошедшую с молотка, нежели украшение почтенного жилища. Фонтан с немыми дельфинами уже давно бездействовал, во внутренних дверях недоставало стекол. Несколько картин висело в потемневших от сырости простенках, но и тут царило полное смешение сюжетов и стилей; объяснялось это тем, что картины попали сюда случайно, из коллекции, проданной с аукциона. Правда, и эти картины имели, быть может, известную ценность, они, быть может, принадлежали кисти мастеров, а не копиистов; однако установить это здесь, в городе торгашей, было невозможно, ибо тут не было знатоков, способных оценить достоинства новой живописи или узнать руку великого художника прошлого при взгляде на потрескавшийся и потемневший от небрежного обращения холст. Вслед за «Избиением младенцев» — полотном, которое, возможно, написал кто-либо из учеников Берругете [3], и «Усекновением главы святого Дионисия», созданным, должно быть, подражателем Риберы, виднелось полотно, изображавшее залитый солнцем сад, где резвились арлекины в масках; картина эта приводила Софию в восторг, несмотря на то что, по словам Карлоса, художники начала века злоупотребляли фигурой арлекина ради удовольствия, которое доставляла им игра красок. Сам Карлос предпочитал сюжеты, взятые из жизни, — жатву или сбор винограда, хотя признавал, что многие натюрморты, висевшие в передней — на них можно было увидеть чугунок, трубку, вазу с фруктами, кларнет рядом с листом нотной бумаги, — не были лишены своеобразной прелести, зависевшей исключительно от их фактуры. Эстебану же нравилось в живописи только то, что было рождено воображением, фантазией художника; он как зачарованный стоял перед картинами современных живописцев, которых влекли призрачные существа, сказочные кони и где нарушались все законы естества: то это был человек-дерево, пальцы которого переходили в побеги, то человек-шкаф, из живота которого торчали пустые ящики… Но любимой его картиной было большое полотно из Неаполя — работы неизвестного художника, — где в нарушение всех пластических законов было изображено апокалипсическое видение катастрофы. Называлась эта картина «Взрыв в кафедральном соборе», на ней была запечатлена взлетевшая на воздух, треснувшая на куски колоннада, однако колоннада эта сохраняла прежние очертания, казалось, она плавает в небе, грозя через миг стремительно упасть на землю, обрушив тяжелые глыбы камня на смертельно испуганных людей. («Не знаю, как можно смотреть на такие страсти», — часто говорила София, хотя на самом деле ее тоже завораживало это как бы замершее землетрясение, немой ужас, символ конца света, точно дамоклов меч нависшего над самой головой. «Это помогает мне приготовиться», — отвечал Эстебан, сам толком не зная почему, с тем безотчетным упрямством, которое побуждает человека из года в год повторять в одних и тех же обстоятельствах остроту, вовсе не забавную и ни у кого не вызывающую смеха.)
Хорошо еще, что немного подальше какой-то французский художник, запечатлевший на полотне плод своей фантазии — некий монумент посреди пустынной площади, сооружение в виде азиатско-римского храма, украшенного аркадами, обелисками и расписными сводами, — вносил этой картиной относительное успокоение, вселял в душу чувство незыблемости, столь необходимое после созерцания трагического бедствия. Рядом находилась столовая, где на стенах были развешаны натюрморты; мебели там было немного: два огромных буфета с посудой, устоявшие против термитов; восемь штофных стульев и большой обеденный стол с витыми колонками. Что касается остальной обстановки, то София безоговорочно заявляла: «Старье, которому место на толкучке!» При этом девушка думала о своей узкой кровати красного дерева, на которой ей приходилось спать, в то время как она всегда мечтала о широком ложе, где можно было бы спокойно поворачиваться с боку на бок, лежать, широко раскинувшись или свернувшись калачиком, словом, как тебе заблагорассудится. Отец, упорно придерживавшийся привычек, унаследованных от деревенских предков, всегда спал в своей комнате во втором этаже на походной кровати под распятием; по одну сторону его ложа высился большой ларь орехового дерева, а по другую сторону стоял мексиканский ночной сосуд из серебра, который хозяин дома поутру собственноручно величественным жестом сеятеля выливал на конюшне в яму для стока лошадиной мочи.
— Мои предки происходят из Эстремадуры [4], — заявлял он с таким видом, будто это все объясняло, и не упускал случая похвастаться своим суровым образом жизни и тем, что он никогда не ездил на балы и не целовал ручки дамам.
После смерти жены он неизменно ходил в черном, так он был одет и в тот день, когда апоплексический удар настиг его за конторкой: старик подписывал какую-то бумагу и упал лицом вниз, прямо на еще не просохший росчерк; дон Косме притащил в спальню его уже бездыханное тело. Лицо покойного сохраняло суровое и бесстрастное выражение человека, который никому никогда не делал одолжений, но зато и сам их ни у кого не просил. В последние годы жизни отца София лишь изредка виделась с ним по воскресеньям за домашней трапезой, ради которой ей разрешалось на несколько часов покидать стены монастыря святой Клары. Что же касается Карлоса, то с тех пор, как он окончил школу, отец постоянно посылал его в свое поместье, куда сын должен был отвозить распоряжения о начале сева, прополке или сборе урожая, — распоряжения эти вполне могла бы доставить почта, тем более что земли у них было очень мало и на ней произрастал главным образом сахарный тростник.
— Я преодолел верхом восемьдесят лиг только для того, чтобы привезти домой десяток кочанов капусты, — замечал юноша, опорожняя переметные сумы после очередной поездки в деревню.
— Именно так и выковывается спартанский характер, — отвечал отец, который с такой же легкостью устанавливал связь между Спартой и кочанами капусты, с какой объяснял чудодейственную силу Симона-волхва, умудрявшегося подниматься над землей: старик выдвигал дерзкую гипотезу, согласно которой означенный маг обладал некоторыми познаниями в области электричества.
Отец все время противился желанию Карлоса изучать право, и делал он это из безотчетного страха перед новейшими идеями и опасными политическими увлечениями, рассадником которых были, по его мнению, стены университета. Судьба же Эстебана его и вовсе не заботила; этот болезненный племянник, осиротевший еще в раннем детстве, рос в доме вместе с Софией и Карлосом на правах брата, его кормили и одевали так же, как их. Однако почтенного коммерсанта всегда раздражали люди со слабым здоровьем, особенно если они принадлежали к числу его родных, — и объяснялось это тем, что сам он никогда не болел, хотя круглый год занимался делами от зари до зари. Порою он заглядывал в комнату к юному страдальцу, и если заставал его в разгар приступа, то недовольно морщился и хмурил брови. Он что-то бормотал сквозь зубы о сырости, о том, что некоторые люди упорствуют в своем желании спать в каком-то логове по примеру древних кельтиберов, и, с тоской подумав о Тарпейской скале [5], обещал племяннику прислать только что привезенный с севера виноград, упоминал о калеках, ставших знаменитыми, а затем удалялся, пожимая плечами, скороговоркой произнося сочувственные и ободряющие слова, обещая достать новые лекарства и прося извинить его за то, что он не может уделить больше времени заботам о тех, кто по причине болезни не в состоянии принимать участие в полезной и созидательной деятельности… Они довольно долго просидели в столовой, пробуя различные кушанья в самой причудливой последовательности, лакомясь сперва фигами, а затем сардинами, запихивая в рот марципаны вместе с маслинами и сильно наперченной свиной колбасою; наконец «дети» — как их называл душеприказчик — отворили дверь, которая вела в соседнее помещение, где находились магазин и склад, ныне запертые на три дня по случаю траура. Миновав длинную вереницу конторских столов и несгораемых ящиков, они вошли в ряды, образованные горами мешков, бочек, тюков, прибывших сюда из разных мест. За Мучным рядом, где пахло заморской пшеницей, начинался Винный ряд, тут хранилось вино из Фуэнкарраля, из Вальдепеньяса и Пуэнте-де-ла-Рейна, из крана каждой бочки капала красная жидкость, распространяя вокруг ароматы погребка. Ряд Сетей и Такелажа заканчивался в темном углу, где остро пахло заготовленной впрок рыбой, — с хвоста каждой рыбины на землю стекали струйки рассола. Обратно молодые люди возвращались Кожевенным рядом, отсюда они попали на площадь Пряностей, — тут стояло множество ящиков, и достаточно было слегка втянуть в себя воздух, чтоб ощутить запах имбиря, лавра, шафрана и душистого перца из Веракруса. Ламанчские сыры, уложенные на тянувшихся одна над другой полках, вели к подворью Уксуса и Растительных масел, а дальше, в глубине, под сводами, хранились самые неожиданные товары: грудами лежали колоды карт, бритвенные приборы в футлярах, связки висячих замков, зеленые и красные зонты, небольшие мельницы для какао, а рядом были навалены доставленные из Маракайбо пледы, которые носят в Андах, и спрессованные в палочки краски, а также связки тонких золотых и серебряных пластинок, присланные из Мексики. Чуть поодаль на возвышении были уложены мешки с птичьими перьями, пышные и мягкие, как огромные пуховые перины, — Карлос бросился на них ничком, подражая движениям пловца. Старинная армиллярная сфера, кольца которой пришли в движение от рассеянного жеста Эстебана, возвышалась, точно символ торговли и мореплавания, посреди этого мира вещей, доставленных сюда из дальних и ближних заморских стран, а надо всем господствовал запах вяленого и копченого мяса, тошнотворный запах, присутствовавший и тут, — правда, его еще можно было выносить, потому что мясо хранилось не здесь, а в самом удаленном подвале. Миновав Медовый ряд, молодые люди направились в помещение конторы.
— Какая гадость, — пробормотала София, прижимая платок к носу. — Какая гадость!
Взгромоздившись на мешки с ячменем, уложенные чуть не до самого потолка, Карлос обозревал складские помещения и со страхом думал о том дне, когда он начнет продавать все это, вновь покупать и опять продавать, заключать сделки, торговаться, ничего при этом не понимая в ценах, не умея отличить один злак от другого; ему надо будет добираться до сути вещей, перелистывая тысячи писем, квитанций, торговых заказов, расписок, накладных, хранящихся в ящиках конторских столов. От запаха серы у Эстебана запершило в горле, глаза его налились кровью, и он принялся чихать. Софию затошнило от смешанного запаха вина и сельдей. Поддерживая под руку двоюродного брата, которому угрожал новый припадок, девушка поспешно направилась к дому, где ее уже поджидала настоятельница монастыря святой Клары с душеспасительной книгой в руках. Карлос вернулся последним, прихватив с собой армиллярную сферу, которую он решил поставить у себя в комнате. Окна гостиной были затворены, в ней царил полумрак, монахиня вполголоса говорила о соблазнах и обманах мира сего и о блаженной жизни в монастыре, а юноши тем временем развлекались, перемещая тропики и эклиптики вокруг земного глобуса. Солнце припекало все сильнее, и предвечерняя духота становилась невыносимой, так как от зноя над уличными лужами поднимались зловонные испарения, — и в этой тяжелой атмосфере для молодых людей зарождалась новая жизнь. Они опять встретились за ужином под сенью натюрмортов, изображавших плоды и битую птицу, и принялись строить планы на будущее. Душеприказчик советовал им провести время траура в имении, обещая за этот срок внести полную ясность в запутанные дела их отца, — покойный, мол, привык заключать сделки на веру, он не составлял никаких контрактов и все держал в голове. Таким образом, Карлос по возвращении найдет все в полном порядке и сможет, как только пожелает, взять в свои руки управление торговой фирмой. Но София вспомнила, что все попытки вывезти Эстебана в деревню, где бы он мог «подышать чистым воздухом», всегда приводили к обострению болезни. В конечном счете он меньше всего страдал от приступов удушья в своей комнате с низким потолком, расположенной возле самых конюшен… И тогда они заговорили о всевозможных путешествиях. Тысячи куполов Мехико заманчиво сверкали на противоположном берегу залива. Однако Карлоса больше манили Соединенные Штаты с их умопомрачительным прогрессом, ему очень хотелось своими глазами увидеть Нью-Йорк, поле сражения у Лексингтона [6] и Ниагарский водопад. Эстебан мечтал о Париже, о его картинных галереях, о кофейнях, где кипели споры, о литературной жизни французской столицы; он бы охотно прослушал курс в «Коллеж де Франс» [7], где изучали восточные языки — знать их было полезно не столько для заработка, сколько для того, чтобы иметь возможность читать прямо в рукописи недавно обнаруженные тексты на различных азиатских языках, к чему он страстно стремился. А София сможет присутствовать там на представлениях оперы и театра «Комеди Франсез», в фойе которого можно было любоваться таким прославленным и прекрасным произведением искусства, как «Вольтер» работы Гудона. В своих мечтах они переносились с площади Святого Марка, по которой разгуливали голуби, в город Эпсом, известный своими скачками; из театра «Сэдлерс Уэллс» — в залы Лувра; из знаменитых книжных лавок они переходили в цирки, посещали развалины Пальмиры и Помпеи, любовались низкорослыми этрусскими лошадками и восхищались яшмовыми вазами, выставленными в зале на Григ-стрит, — они хотели все повидать, но ни на чем не могли остановиться; пробуждающаяся чувственность заставляла Эстебана и Карлоса втайне стремиться к миру легкомысленных развлечений, они рассчитывали на то, что будут предаваться любовным утехам, пока София станет делать покупки и осматривать памятники старины. Они так и не приняли никакого решения и, помолившись, со слезами на глазах обнялись, жалуясь друг другу на то, что чувствуют себя совершенно одинокими в целом мире; им было особенно сиротливо в этом ко всему безразличном, бездушном городе, глубоко чуждом всякому искусству и поэзии, погрязшем в торгашестве и безобразии. Изнемогая от жары и не находя себе места от проникавшего с улицы запаха вяленого мяса, лука и кофе, они выбрались на плоскую крышу дома, предварительно облачившись в халаты и прихватив с собой одеяла и подушки: улегшись на спину, они долго созерцали небо и негромко говорили о других планетах, где, возможно, — ну, конечно же! — есть жизнь и где она, быть может, гораздо лучше, чем на Земле, так как здесь надо всем царит смерть; наконец незаметно для себя они забылись сном.
III
София чувствовала, что монахини задались целью непременно сделать из нее служанку господа бога, — они действовали настойчиво, но неторопливо, неотступно, но мягко; однако девушке приходилось бороться не только с ними, а и с собственными сомнениями, и потому она с особенным жаром предалась заботам об Эстебане и настолько вошла в роль матери, что, не задумываясь, раздевала его и обтирала влажной губкой, когда сам он был не в силах сделать это. Болезнь юноши, на которого она всегда смотрела как на родного брата, укрепляла ее нежелание удалиться от мира, — в самом деле, не могла же она оставить его одного! Мало того, делая вид, что она не верит в богатырское здоровье Карлоса, София — стоило только брату кашлянуть — немедленно укладывала его в постель и заставляла стаканами пить крепкий пунш, что приводило молодого человека в отличное расположение духа. В один прекрасный день она обошла все комнаты дома с пером в руках, — по пятам за ней следовала горничная-мулатка, которая несла в руках чернильницу с таким видом, будто это были святые дары, — и сделала опись пришедшей в негодность мебели. Затем она старательно составила перечень вещей, необходимых для того, чтобы прилично обставить жилище, и вручила его душеприказчику, который усердно разыгрывал роль приемного отца, стремящегося выполнить малейшее желание сирот… И вот накануне рождества стали прибывать ящики и тюки, их как попало складывали в комнатах нижнего этажа. Все, начиная с большой гостиной и вплоть до каретного сарая, заполонила мебель, она оставалась нераспакованной, выглядывая из досок, соломы и стружек в ожидании того часа, когда ее расставят по местам. Тяжелый буфет, который с трудом втащили шесть негров-носильщиков, загромождал прихожую, а прислоненный к стене ящик с лакированной ширмой так и стоял, заколоченный гвоздями. Китайские чашки все еще лежали в опилках, в которых они совершили далекое путешествие, а многочисленные книги из будущей библиотеки новых идей и новой поэзии высились стопками повсюду — на креслах и на столиках, еще пахнувших свежей краской. Сукно для бильярда протянулось, подобно зеленому лугу, от зеркала в стиле рококо до строгого письменного стола, присланного из Англии. Однажды ночью в каком-то ящике послышался звук, похожий на выстрел: это лопнули от сырости струны арфы, которую София заказала через неаполитанского торгового агента. В доме завелись мыши — они проникли сюда из соседних зданий; тогда пришлось принести кошек, и те безжалостно точили когти об изящные завитки мебели красного дерева и вытаскивали нитки из обивки, украшенной единорогами, попугаями и борзыми. Однако беспорядок достиг апогея, когда начали прибывать приборы для физического кабинета: Эстебан заказал их, желая заменить заводные куклы и музыкальные шкатулки предметами, которые не только развлекают, но и развивают ум. Чего тут только не было — телескопы, гидростатические весы, куски янтаря, буссоли, магниты, архимедовы винты, модели лебедок, сообщающиеся сосуды, лейденские банки, маятники и коромысла для весов, миниатюрные копры, к которым фабрикант, за неимением запасных частей, приложил набор измерительных инструментов, изготовленных на основе новейших достижений математической науки. И молодые люди были теперь до глубокой ночи заняты тем, что изо всех сил старались привести в действие самые замысловатые приборы, часами разбирались в описаниях, путались в различных теориях и с нетерпением ожидали зари, чтобы самолично убедиться в необыкновенных свойствах призмы, — они испытывали восторг, видя, как проходящий сквозь нее солнечный луч радугой отражается на стене. Мало-помалу они привыкли бодрствовать по ночам, приучил их к этому Эстебан, — днем он спал лучше и предпочитал оставаться на ногах до рассвета, потому что если он засыпал раньше, то именно перед восходом солнца у него начинались особенно долгие и мучительные приступы удушья. Росаура, мулатка, служившая в доме кухаркой, готовила для них завтрак к шести часам вечера и оставляла им холодный обед, за который садились под утро. Постепенно внутри дома образовался некий лабиринт из ящиков и тюков, каждый имел в нем свой угол, свое убежище, расположенное на различной высоте от пола: тут можно было уединиться или, напротив, собраться вместе, чтобы потолковать о какой-нибудь книге, подивиться на работу физического прибора, который вдруг начинал действовать самым неожиданным образом. В гостиной возникло нечто вроде крутой горной дороги, она начиналась от дверей, проходила над лежавшим на боку шкафом и достигала трех ящиков с посудой, поставленных один на другой: отсюда можно было обозреть все, что находилось внизу, а затем карабкаться дальше по «скалистым, опасным тропинкам» — обломкам досок и колючих, точно чертополох, реек, из которых наподобие шипов торчали гвозди; наконец путник добирался до ровной площадки, состоявшей из девяти ящиков с мебелью, но тут ему приходилось пригибать голову, чтобы не удариться затылком о потолочные балки.
— Какой прекрасный вид! — восклицала София, когда, смеясь и прижимая юбки к коленям, с трудом взбиралась на эту вершину.
Карлос, однако, утверждал, что сюда можно попасть иным путем, хотя и более опасным, — для этого надо влезть на груду ящиков с противоположной стороны, вскарабкаться по ним с ловкостью горца, а под конец проползти на животе, сопя и волоча свое тело, по примеру благородного сенбернара. На тропинках и площадках, в укромных уголках и на мостиках, переброшенных с ящика на ящик, каждый читал все, что ему заблагорассудится: старые газеты и журналы, альманахи, путеводители, книгу по естественной истории или какую-нибудь классическую трагедию, а то и новый роман, который они похищали друг у друга, — действие в нем происходило в 2240 году; иногда Эстебан, забравшись на самый верх, кощунственно подражал манере известного проповедника, двусмысленно истолковывая пылкий стих из «Песни песней»; его немало забавлял гнев Софии, которая затыкала уши и вопила, что все мужчины свиньи. Солнечные часы в патио превратились теперь в лунные часы, вместо полудня они указывали полночь. На гидростатических весах проверяли вес кошек; небольшой телескоп, труба которого была выставлена в разбитое оконце, позволял наблюдать за такими вещами в соседних домах, что Карлос, одинокий астроном, сидевший на шкафу, игриво усмехался. Надо сказать, что и новая флейта была вынута из футляра: уходя в комнату, где стены были обиты матрасами, как в палате для умалишенных, Карлос играл там на ней, не боясь, что его услышат соседи. Стоя боком к пюпитру, посреди партитур, разбросанных по ковру, молодой человек устраивал долгие ночные концерты, совершенствуя свое мастерство и добиваясь лучшего звучания инструмента; а иной раз, уступая внезапной прихоти, он играл деревенские танцы на недавно купленной свирели. Нередко, испытывая прилив нежности друг к другу, молодые люди клялись никогда не разлучаться. София, которой монахини сумели внушить еще в отрочестве отвращение к мужчинам, приходила в ярость, когда Эстебан шутки ради — а быть может, чтобы испытать кузину, — говорил о ее будущем браке и о том, что ей предстоит растить целый выводок детей. Уже одна мысль о возможном появлении «мужа» приводила их в содрогание, они заранее видели в нем человека, посягающего на плоть, на священную собственность, принадлежавшую всем, а потому неприкосновенную. Они хотели вместе путешествовать, вместе знакомиться с огромным миром. Душеприказчик прекрасно управится со всей той «дрянью», которая хранилась за стеной, распространяя вокруг себя зловоние. Надо сказать, что дон Косме весьма благосклонно относился к их желанию отправиться в далекое путешествие, он заверял своих питомцев, что их повсюду будут ждать письма, обеспечивающие кредит.
— Вам непременно надо поехать в Мадрид, — говорил он, — посмотреть на тамошний почтамт и на купол храма святого Франциска, в наших местах и понятия не имеют о подобных чудесах зодчества.
К тому времени уже появились такие быстрые средства передвижения, что далекие расстояния как бы перестали существовать. И молодым людям надо было только набраться решимости и перестать слушать бесчисленные мессы, которые были заказаны за упокой их усопшего отца, — каждое воскресенье София и Карлос отправлялись после бессонной ночи по еще пустынным улицам в храм Святого Духа и присутствовали на богослужении. Но пока что братья и сестра не отваживались даже раскрыть ящики, распаковать тюки и расставить по местам новую мебель; мысль о том, сколько им еще предстоит хлопот, заранее угнетала их, и больше всего Эстебана — из-за болезни малейшее физическое усилие было для него трудным. К тому же, если бы в утренний час в дом вторглись обойщики, лакировщики мебели и прочие посторонние люди, это нарушило бы привычное течение жизни, столь непохожей на жизнь других обитателей города. Молодые люди считали, что они встают спозаранку, если им приходилось начинать свой день в пять часов вечера, чтобы принять дона Косме, который все сильнее выказывал свои отеческие чувства к ним и свою предупредительность, едва лишь у них возникало желание еще что-то выписать из-за моря либо появлялась нужда в иных его услугах или оплате очередного счета. По его словам, дела фирмы шли как нельзя лучше, и он постоянно заботился о том, чтобы София не ощущала недостатка в деньгах и чтобы в доме жили на широкую ногу. Дон Косме не уставал хвалить девушку за то, что она, как нежная мать, опекает братьев, и не упускал случая мимоходом, но язвительно пройтись насчет монахинь, которые подстрекают девиц из благородных семейств идти в монастырь, с тем чтобы прибрать к рукам их добро. «Можно замечать такие вещи, оставаясь при этом добрым христианином», — приговаривал он. Затем дон Косме отвешивал учтивый поклон и удалялся, заверяя, что пока присутствие Карлоса в магазине и на складе совершенно не обязательно, а молодые люди возвращались в свои владения и лабиринты, где любое место имело особое название на их условном языке, понятном только посвященным. Так, груда ящиков, готовых вот-вот обрушиться, именовалась «Падающей башней»; сундук, переброшенный наподобие мостика с одного шкафа на другой, именовался «Тропинкой друидов». [8] Если кто-либо заговаривал об Ирландии, то он имел в виду угол, где стояла арфа; а если упоминалась гора Кармел, все понимали, что речь идет об убежище, образованном несколькими полураскрытыми ширмами, куда София имела обыкновение удаляться, чтобы читать там наводящие ужас романы, полные тайн. Когда Эстебан пускал в ход свои физические приборы, София и Карлос говорили, что Великий Альберт принялся за работу. [9] Их игра ни на минуту не прекращалась, она все преображала внутри дома, все больше отгораживала его от внешнего мира; теперь жизнь тут подчинялась собственным законам, и шла она в трех различных плоскостях: на полу полновластно господствовал Эстебан, — по причине болезни он не любил забираться высоко, хотя и не переставал завидовать Карлосу, который мог перескакивать с ящика на ящик под самым потолком, висеть, ухватившись за резные деревянные перекладины, или раскачиваться в мексиканском гамаке, привязанном к балкам; София же занимала, так сказать, промежуточную сферу, расположенную примерно в десяти пядях от пола: каблуки ее туфелек раскачивались над самыми висками кузена, она прятала любимые книги в различных тайничках, которые называла «своими покоями», — тут она могла уютно расположиться, распустить корсет, сбросить чулки и подобрать подол юбки до самых бедер, когда становилось слишком жарко… Обедали они, как уже говорилось, на рассвете, при свечах, в столовой, где было полным-полно кошек; и словно из протеста против чопорности, всегда царившей в их доме за семейными трапезами, молодые люди вели теперь себя как варвары, — они безжалостно кромсали мясо, вырывали друг у друга лакомые куски, разламывали куриные косточки, загадывая при этом желания, пинали соседа ногами под столом, внезапно гасили свечи, чтобы стащить пирожное; к столу они выходили небрежно одетые и сидели, развалясь, положив локти на скатерть. Тот, у кого не было аппетита, раскладывал тут же, на обеденном столе, пасьянс или строил карточные домики; тот, кто пребывал в дурном расположении духа, читал во время еды какой-нибудь роман. Если София становилась жертвой заговора братьев, которые любили подтрунивать над ней, она внезапно принималась осыпать их грубой бранью; однако в ее устах самые страшные ругательства звучали на редкость целомудренно, как будто они неожиданно утрачивали свой первоначальный смысл и превращались просто в слова, походившие на вызов, — казалось, девушка спешит вознаградить себя за бесконечную вереницу монастырских трапез, во время которых полагалось, прочитав благодарственную молитву, есть, не поднимая глаз от тарелки.
— Где ты научилась этим выражениям? — со смехом спрашивали ее братья.
— В публичном доме, — отвечала София с такой невозмутимостью, точно она и в самом деле там жила.
В конце концов, утомившись от бесчисленных проказ, устав катать орехи по скатерти, залитой вином из опрокинутого бокала, расходились по комнатам, прихватив с собой какие-нибудь фрукты, горсть миндаля или стакан вина; за окнами уже светлело, звонили к заутрене, и воздух оглашали выкрики уличных торговцев.
IV
Так оно всегда и случается.
Первый год траура миновал, начался год полутраура, а молодые люди все больше привыкали к своему новому образу жизни, запоем читая книги, которые открывали им глаза на мир, и ничего не хотели менять в своем беспорядочном существовании. Они оставались в четырех стенах, забыв о городе, ни к кому не проявляя интереса; они узнавали о том, что происходит на свете, только случайно, когда в их руки с опозданием на несколько месяцев попадала какая-нибудь иностранная газета или журнал. Зная, что в этом всегда запертом доме живет девица на выданье и два выгодных жениха, некоторые добропорядочные семьи делали попытки сблизиться с ними, наперебой приглашая к себе «бедных сирот», чье одиночество, видимо, вызывало у всех сочувствие и жалость; однако неблагодарные отвечали на такие проявления дружбы вежливым, но холодным отказом. Молодые люди пользовались своим трауром как удобным предлогом, помогавшим им уклоняться от всяких светских знакомств и обязательств, они не желали устанавливать связи с обществом, которое возводило провинциальные предрассудки в непреложные правила поведения: все благовоспитанные люди прогуливались в определенные часы в одних и тех же местах, лакомились сластями в одних и тех же модных кондитерских, проводили рождественские праздники на своих сахароварнях или же во владениях вблизи Артемисы — поместьях, принадлежавших богачам, которые, стремясь затмить друг друга, устанавливали статуи античных богов по краям табачных плантаций… Сезон дождей, из-за которых на улицах опять была непролазная грязь, уже подходил к концу; и вот однажды утром, когда Карлос только-только забылся сном, он вдруг услышал громкий стук дверного молотка у парадного подъезда. Юноша не обратил бы на это особого внимания, но через несколько мгновений сильно застучали в ворота, а затем град ударов обрушился и на все остальные двери дома: чья-то нетерпеливая рука стучала то здесь, то там, снова здесь и снова там, без передышки. Как видно, человек, настойчиво стремившийся попасть в дом, бродил вокруг, ища вход, через который можно было бы проскользнуть внутрь, — впечатление это усиливалось оттого, что удары как будто раздавались даже в тех местах, где не было дверей, и эхо прокатывалось в самых дальних закоулках. Дело происходило в страстную субботу, и по случаю праздника магазин, куда обычно заходили посетители, справлявшиеся о юных затворниках, был заперт. Ремихио и Росаура отправились к пасхальной заутрене или же попросту пошли на рынок за провизией, а потому на стук никто не отзывался.
— Ничего, побарабанит и уймется, — пробормотал Карлос, зарываясь головой в подушку.
Однако, убедившись, что грохот не утихает, он в конце концов накинул халат и, взбешенный, спустился в прихожую. Выглянув на улицу, он успел различить какого-то человека с огромным дождевым зонтом, — незнакомец как раз поспешно заворачивал за угол. На полу валялась визитная карточка — ее, должно быть, просунули под дверь:
Выбранив про себя незваного гостя, Карлос вновь улегся в постель и тут же забыл о нем. Когда юноша проснулся, взгляд его упал на карточку, она казалась зеленой, так как ее освещал последний луч солнца, проникавший сквозь зеленое стекло слухового окошка. Вечером молодые люди, как обычно, собрались в гостиной, загроможденной ящиками и тюками; Великий Альберт уже занялся своими физическими опытами, но тут в двери принялись стучать с таким же ожесточением, как утром. Пробило десять, — для них это был совсем ранний час, но по представлению обитателей города стояла уже ночь. Софию внезапно охватил страх.
— Мы не можем принять здесь постороннего человека, — сказала она, впервые поняв, какое странное впечатление должна произвести на всякого обстановка, ставшая для них уже привычной.
Больше того, допустить посетителя в недра их семейного лабиринта было все равно что выдать секрет, доверить чужому свою тайну, позволить, чтобы рассеялись чары.
— Не открывай, ради бога! — воскликнула девушка, умоляюще глядя на Карлоса, поднимавшегося с места с раздраженным видом.
Но было слишком поздно: стук молотка, висевшего у ворот, вырвал Ремихио из крепкого сна, и он уже вводил в гостиную какого-то незнакомца, держа в вытянутой руке канделябр. Возраст гостя нелегко было определить, — ему могло быть лет сорок или тридцать, а может, и того меньше, — лицо его, видимо, мало менялось с годами, как это бывает у людей с необыкновенно подвижной физиономией и преждевременными морщинами на лбу и на щеках; такие люди мгновенно переходят (и это стало понятно после первых же слов пришельца) от крайнего возбуждения к спокойной иронии, от неудержимого смеха к суровому и упрямому молчанию — свидетельству неукротимой воли человека, способного навязать другим свои взгляды и убеждения. Обожженная солнцем кожа и грива небрежно отброшенных назад волос, как того требовала последняя мода, дополняли облик этого крепкого, пышущего здоровьем мужчины. Из плотно облегавшего могучий торс платья выпирали мускулистые руки и крепкие ноги, судя по всему, не знакомые с усталостью. У него был грубый, чувственный рот, а очень темные глаза так сверкали, что их властный и надменный взгляд трудно было выдержать. Видно было, что это человек недюжинный, но при первом знакомстве он мог в равной мере внушить и симпатию и отвращение. «Такие вот мужланы способны разнести весь дом, если задумают проникнуть в него», — сказала себе София. Раскланявшись с церемонной учтивостью, которая не могла, однако, заставить позабыть о бесцеремонности, с какой он перед тем ломился в дом, посетитель заговорил столь быстро, что никто не мог и слова вставить; он объявил, что приехал с письмами к их отцу, об уме и необыкновенных способностях которого ему рассказывали просто чудеса; в нынешнее время, присовокупил он, необходимо устанавливать новые связи и заключать новые торговые сделки, и здешние негоцианты, права которых никто не ограничивает, должны завязывать отношения с другими островами Карибского моря; он позволил себе привезти скромный подарок — несколько бутылок вина, оно в здешних краях неизвестно, и… Когда же молодые люди в один голос крикнули, что отец их уже давно умер и похоронен, чужестранец, изъяснявшийся на забавном жаргоне, состоявшем из испанских и французских слов, сдобренных малой толикой английских выражений, разом остановился и только растерянно вымолвил: «Ох!» В этом возгласе одновременно прозвучало и сочувствие и разочарование, он настолько не вязался с его предыдущей речью, что братья и сестра, не успев подумать, как неуместен смех при подобных обстоятельствах, дружно расхохотались. Все это произошло так быстро, так неожиданно, что негоциант из Порт-о-Пренса сперва несколько смутился, но тут же, в свою очередь, громко рассмеялся.
— Господи, да что ж это такое! — вырвалось у Софии, которая опомнилась первой.
При этих словах лица у всех вытянулись. Однако лед уже был сломан. Гость, не ожидая приглашения, прошел вперед; судя по всему, его нисколько не удивил ни беспорядок в гостиной, ни странный наряд Софии, которая забавы ради надела на себя сорочку Карлоса, доходившую ей до колен. Незнакомец с видом знатока постучал пальцем по фарфоровой вазе, провел рукой по лейденской банке, похвалил качество буссоли, покрутил архимедов винт, пробормотав что-то насчет рычагов, которые могут перевернуть мир, а потом принялся рассказывать о своих путешествиях: сперва он поступил юнгой на судно и покинул Марсель, где его отец — сын этим очень гордился — был пекарем, и пекарем первоклассным.
— Труд пекаря весьма полезен для общества, — заметил Эстебан, обрадованный тем, что наконец-то он видит чужеземца, который, ступив на почву его родного острова, не кичится своими предками.
— «Лучше мостить дороги, чем мастерить безделушки из фарфора», — объявил гость, приведя классическое изречение.
После этого он заговорил о своей кормилице, черной, как вакса, уроженке острова Мартиника, — она была как бы предвестницей его будущих путешествий, потому что, хотя он с юных лет мечтал побывать в Азии, все корабли, на которые ему удавалось наняться, отправлялись на Антильские острова или в Мексиканский залив. Незнакомец с увлечением рассказывал о коралловых рощах на Бермудских островах; о необыкновенных богатствах Балтимора; о карнавале в Новом Орлеане, который мог поспорить даже с парижским карнавалом; о водке из Веракруса, настоянной на луговом крессе и мяте; так он постепенно добрался до залива Пария, посетив по пути Жемчужный остров и далекий Тринидад. Уже став лоцманом, он прибыл в Парамарибо, дальний город, которому могли бы позавидовать многие другие города, кичащиеся своею красотой; при этих словах гость указал пальцем на пол и прибавил, что в Парамарибо он видел широкие улицы, обсаженные апельсиновыми и лимонными деревьями, — стволы у них для пущего эффекта изукрашены морскими раковинами. На борту чужеземных кораблей, стоявших на якоре возле форта Зеландия, происходили пышные балы, и голландки, прибавил он, подмигивая юношам, не скупились на знаки внимания к морякам. Вина и напитки со всего света можно было отведать в этом необычайно живописном заморском городе; на пирушках тут прислуживали негритянки, увешанные браслетами и ожерельями, одеты они были в ситцевые юбки и легкие, почти прозрачные блузы, обтягивавшие высокую и упругую грудь; чтобы успокоить Софию, которая при этих словах нахмурила брови, он весьма ловко облагородил нарисованную им картину, приведя французский стих, где говорилось о рабынях-персиянках во дворце Сарданапала, носивших такой же наряд.
— Благодарю, — процедила сквозь зубы девушка, которая про себя не могла не согласиться, что ход был весьма искусный.
Впрочем, продолжал рассказчик, меняя географические широты, Антильские острова представляют собою воистину чудесный архипелаг, где можно встретить необычайно редкие вещи: громадные якоря, брошенные на пустынных берегах; дома, прикованные к скале железными цепями, чтобы циклоны не унесли их в море; обширное сефардское кладбище на острове Кюрасао [10]; целые острова, где женщины долгие месяцы и даже годы живут одни, в то время как их мужья работают на континенте; там можно увидеть затонувшие галионы, окаменелые деревья, невиданных рыб; на острове Барбадос до сих пор сохранилась гробница потомка Константина XI [11], последнего византийского императора, — его призрак в ветреные ночи является одиноким путникам… Внезапно София самым серьезным тоном спросила у гостя, не встречал ли он в тропических морях сирен. И прежде чем чужестранец успел ответить, девушка показала ему страницу старинной книги «Чудеса Голландии», где рассказывалось, как однажды после бури, разрушившей плотины на Западных Фризских островах, нашли русалку, наполовину затянутую илом. Ее привезли в город Гарлем, одели и научили прясть. Она прожила там несколько лет, но так и не овладела человеческой речью и навсегда сохранила инстинкт, властно увлекавший ее к воде. Плач ее походил на стоны умирающего… Нимало не смутившись, гость выслушал эту историю и рассказал, что несколько лет назад в волнах реки Марони была обнаружена сирена. Ее подробно описал весьма известный военный, майор Арчикомби, в докладе, который он направил в Парижскую академию наук.
— А майор английской армии не может заблуждаться, — прибавил рассказчик непререкаемым тоном.
Заметив, что посетитель, несомненно, вырос в глазах Софии, Карлос снова перевел разговор на тему о путешествиях. Однако теперь гость говорил только о городе Бас-Тер на острове Гваделупа, он упоминал о его источниках пресной воды и о домах, которые походят на дома, скажем, в Рошфоре или в Ла-Рошели.
— Моим юным собеседникам знакомы эти города?…
— Воображаю, какая там скучища, — откликнулась София. — К сожалению, нам придется там задержаться на несколько часов, когда мы отправимся в Париж. Уж лучше расскажите нам о Париже, ведь вы, должно быть, знаете его как свои пять пальцев.
Гость искоса взглянул на девушку и, ничего не ответив ей, стал рассказывать о том, как он ездил из Пуэнт-а-Питра в Сен-Доменг [12], где хотели открыть дело; но в конечном счете он обосновался в Порт-о-Пренсе, там у него превосходный магазин, полный различных товаров, кож, всевозможных солений…
— Какая гадость! — прервала его София.
— …в бочках и бочонках, пряностей, — невозмутимо продолжал гость, — словом, магазин приблизительно такой, comme le votre [13], — закончил француз и, не поворачивая головы, ткнул большим пальцем в стену.
Этот жест показался девушке недопустимо развязным.
— А мы в дела не вникаем, — заметила она.
— Да, это было бы нелегко и обременительно, — пробормотал гость.
И, без всякой паузы, он стал рассказывать, что недавно вернулся из Бостона, большого торгового города, где без труда можно закупить пшеничную муку по более дешевой цене, чем в Европе. Как раз теперь он ждет груз муки, часть собирается продать на месте, а остальное отправит в Порт-о-Пренс. Карлос уже собирался вежливо выпроводить этого незваного гостя, который сперва так интересно рассказывал о своей жизни, а потом перешел на ненавистный им предмет — заговорил о купле и продаже, но тут посетитель непринужденно поднялся с кресла и с таким видом, будто он находится у себя дома, направился к стопке книг в углу гостиной. Перебирая томики, он бурно выражал свою радость всякий раз, когда имя автора было связано с какой-либо передовой доктриной — политической или религиозной.
— Я вижу, что вы au courant [14], — объявил он, завоевав этим расположение молодых людей.
И вскоре они уже показывали ему книги своих любимых авторов, а чужеземец снисходительно ощупывал эти издания, даже зачем-то нюхал бумагу и переплеты из телячьей кожи. Затем он направился к физическим приборам и стал собирать какую-то машину, разрозненные части которой валялись в беспорядке на столиках.
— Эта штука также служит для вождения судов, — проговорил он.
В комнате было очень жарко, и гость попросил разрешения снять сюртук; молодые люди были немало удивлены и обескуражены этой просьбой, видя, как бесцеремонно вторгается незнакомец в их заветный мир, который в тот вечер казался тем более странным, что возле «Тропинки друидов» или «Падающей башни» маячила фигура постороннего. София понимала — гостя следует пригласить к столу, однако ее смущало, что чужой человек разделит с ними трапезу: ведь они в полночь ели то, что обычно едят в полдень; но в это время гость, уже успевший наладить квадрант, назначение которого было для них до сих пор загадкой, выразительно посмотрел в сторону столовой, где еще до его прихода был сервирован завтрак, и сказал:
— Я, пожалуй, принесу свои вина.
Он отправился за бутылками, которые, входя в дом, оставил на скамейке, в патио; возвратившись, он торжественно водрузил их на покрытый скатертью стол и жестом пригласил молодых людей занять места. София опять пришла в негодование от неслыханной бесцеремонности пришельца, который, впервые попав в дом, сразу же повел себя как pater familias [15]. Однако братья с таким удовольствием смаковали молодое эльзасское вино, что, подумав о несчастном Эстебане, который только недавно перенес мучительный приступ болезни и теперь с нескрываемым интересом поглядывал на гостя, девушка решила играть роль чуть надменной, но любезной хозяйки и собственноручно передавала кушанья посетителю, называя его «господин Хьюг» и произнося эту фамилию с присвистом.
— Ю-ю-ю-ю-юг, — поправлял он ее, изо всех сил растягивая звук «ю» и резко обрывая его, перед тем как произнести звук «г».
Однако София произносила его фамилию по-прежнему; она отлично поняла, как ее надо выговаривать, но с некоторым злорадством коверкала, и каждый раз по-другому: «Иуг», «Хюк», «Югю»; девушка придумывала причудливые сочетания звуков, а братья весело смеялись, лакомясь при этом праздничными пирогами и марципанами, которые принесла Росаура; вкусные вещи вдруг напомнили Эстебану о том, что наступила страстная суббота.
— Les cloches! Les cloches! [16] — громко выкрикнул гость, с раздражением подняв указательный палец над головой, словно желая этим сказать, что большие и малые колокола в городе слишком уж трезвонят весь день.
Затем наступил черед второй бутылки — на сей раз это было вино из Арбуа. Уже слегка захмелевшие молодые люди встретили ее шумными проявлениями радости и подняли руки, как бы благословляя вино. Осушив бокалы, все направились в патио.
— А что у вас там, наверху? — спросил господин Хьюг, ступив на широкую лестницу.
Перепрыгивая через несколько ступенек, он мигом взлетел на второй этаж и очутился на галерее под самой крышей; галерея эта была ограждена колонками, между которыми шли деревянные перила.
— Пусть он только посмеет войти ко мне в комнату, я его мигом выпровожу оттуда, — пробормотала София.
Но бесцеремонный гость приблизился к последней двери и легонько толкнул ее полураскрытую створку.
— Здесь у нас что-то вроде чулана, — пояснил Эстебан.
Держа свечу над головой, юноша первый вошел в заброшенную комнату, куда он не заходил уже несколько лет. Вдоль стен выстроились баулы, ящики, дорожные сундуки, и царивший тут порядок составлял забавный контраст беспорядку в комнатах нижнего этажа. В глубине виднелся шкаф, где хранилась церковная утварь, он привлек внимание господина Хьюга своей великолепной резьбой.
— Прочно!… Красиво! — негромко сказал гость.
Для того чтобы посетитель мог убедиться в прочности шкафа, София раскрыла его, так что стала видна толщина дверцы. Однако теперь внимание француза привлекли старые одежды, висевшие на металлической перекладине: они принадлежали родным со стороны матери, которые некогда построили этот дом; здесь оказались парадный костюм академика, облаченье прелата, мундир морского офицера, судейская мантия; были тут и наряды дедушек и бабушек — строгие сюртуки, бальные платья из выцветшего атласа, украшенные кружевами, муслиновые платья, позеленевшие от селитры, и перкалевые, и ситцевые; хранились здесь и маскарадные одежды — пастушки, гадалки, принцессы инков, дамы давно прошедших времен.
— Да это сущий клад для игры в живые картины! — вскричал Эстебан.
Не сговариваясь, все разом подхватили его мысль и принялись вытаскивать из шкафа запыленные реликвии, спугнув при этом целые тучи моли; потом они стали скатывать платья по навощенным перилам красного дерева, которые тянулись вдоль лестницы. Вскоре большая гостиная преобразилась в театральный зал, и все четверо начали представлять различные персонажи, становясь поочередно то актерами, то зрителями: достаточно было слегка заколоть одежду булавками, допустить, что ночная сорочка — это римский пеплум или греческая туника, и можно было изобразить какое-нибудь историческое лицо или героя романа, причем пучок латука заменял лавровый венок, курительная трубка играла роль пистолета, а тросточка, подвешенная к поясу, сходила за шпагу. Господин Хьюг, явно тяготевший к античности, поочередно представлял Муция Сцеволу, Гая Гракха и Демосфена, — зрители быстро разгадали в нем греческого оратора, когда он вышел в патио на поиски камешков. [17] Как только Карлос взял в руки флейту, а на голову надел картонную треуголку, все хором признали в нем Фридриха Прусского [18], хотя он долго упорствовал и доказывал, что хотел изобразить флейтиста Квантца. Эстебан принес из своей комнаты игрушечную лягушку и принялся изображать опыты Гальвани. Однако юноше пришлось этим и ограничиться, ибо пыль, поднявшаяся от старого платья, заставила его расчихаться, а это грозило ему приступом. Предполагая, что господин Хьюг мало осведомлен в истории и искусстве Испании, София не без задней мысли изображала сначала Инес де Кастро, затем Хуану Безумную, потом знаменитую «Судомойку» [19]; под конец девушка состроила ужасную гримасу, обезобразившую ее лицо и придавшую ему тупое выражение, — никто не мог понять, кого она представляет, а София под протестующие возгласы зрителей объявила, что имела в виду «некую инфанту из королевского дома Бурбонов». Уже перед самым рассветом Карлос предложил устроить «grand massacre» [20]. Привязав костюмы нитками к проволоке, натянутой между стволами пальм, они приладили сверху ярко раскрашенные шутовские личины, вырезанные из бумаги, и принялись сшибать костюмы мячами.
— На приступ! — вопил Эстебан, давая сигнал к атаке.
И на землю падали прелаты, офицеры, придворные дамы, пастушки, а громовые раскаты хохота, поднимавшиеся к небу из узкого колодца патио, должно быть, слышны были на всей улице… Взошло солнце, но они все еще продолжали свою игру, швыряя пресс-папье, кастрюли, цветочные горшки, тома энциклопедии в раскачивавшиеся на проволоке костюмы, которые им не удалось сбросить наземь мячами, и бурно предавались какой-то неистовой радости.
— На приступ! — по-прежнему вопил Эстебан. — На приступ!…
В конце концов они кликнули Ремихио и приказали ему заложить экипаж, чтобы отвезти гостя в ближайшую гостиницу. Виктор распрощался с хозяевами, он в пышных выражениях благодарил их и обещал снова прийти вечером.
— Ничего не скажешь, это — человек! — объявил Эстебан.
Молодым людям пора было уже облачаться в траурную одежду и идти в храм Святого Духа, где им полагалось отстоять очередную заупокойную мессу ради вечного блаженства их отца.
— А что, если мы не пойдем? — спросил Карлос, зевая. — Мессу все равно отслужат.
— Я пойду одна, — холодно сказала София.
Однако после короткого раздумья она весьма кстати вспомнила о своем недомогании, задернула занавеси на окнах спальни и улеглась в постель.
V