Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Золотко встал; когда он вставал, видна была несоразмерность его фигуры, почти горбун, да только горба нет, руки ниже колен, росточком не вышел. Золотко умел делать все, к нему прибегали чинить обувь, он помогал клеить и формовать макеты, чинил часы, клеил гитары. Для лучших своих гитар закупал он сырье в виде прикладов для ружей в охотничьих магазинах, каковые ружейные приклады отмачивал по полгода в известном одному ему составе, а потом распиливал тончайшими ножовочными полотнами и надфилями, — то ли вдоль волокна, то ли поперек, то ли под углом, Кайдановский не помнил. Именно Золотко на своей самодельной (музыканты стонали —до чего хороша!) гитаре игрывал на одной из общежитейских лестниц Баха.

Сколько ключей? осведомился Золотко.

Глаза его были печальны, как у не очень юной обезьянки, карие, обведенные голубизной и морщинками глаза не больно-то сытого и не вполне здорового усталого существа.

— Целую связку.

— У меня подача через две недели. Тебе срочно?

— Золотко, — сказал Кайдановский, — я тебя в жизни ничего не просил. Мне срочно. Я тебе за это у барыг любую книжку достану, только закажи.

Золотко очень любил книги по искусству, настоящие, с прекрасными репродукциями; он склонен был голодным ходить, но от книг не отказывался. Когда он продавал свои гитары, то почти все деньги отсылал в глубинку старым родителям, бесчисленным сестрам и ораве племянников.

— Хочешь Дали?

— Я не люблю Дали, — сказал Золотко, беря слепки, — он мертвяк. Плохой человек. Ладно, сделаю.

И получил Кайдановский свои ключики, принеся Золотку маленького итальянского Тинторетто и французского Ватто, перед каковыми тот и остался сидеть в молитвенном восторге.

Сигнализации в музее не было. Комендант во время ночного обхода проверял замки, оба входа, с улицы и с маленькой мраморной лестницы у зеркала, и — о, хитрость! — смотрел на музейный электросчетчик: включен свет или выключен. Делов было с рыбью ногу: войти между вечером и ночью, запереться, взяв с собой фонарик. И не шуметь. Кайдановский еще в детстве научился ходить, как индеец в мокасинах, бесшумно. Он надеялся обнаружить зазоры в плитах пола или потайную дверь в стене. Но не обнаружил. Зато был момент, в ночной тишине померещилось ему: оттуда, снизу, из-под пола, холодом повеяло, пустоту он там чуял, и эхо жило в пустоте, но молчало.

Он ушел среди ночи, крадучись, с одной стороны, обескураженный, но и уверенный абсолютно: есть что искать, есть!

Сначала время поджимало его, дурацкая конференция СНО начиналась через неделю; с ключами в кармане он совершенно приободрился, впереди была вечность, только нетерпение и любопытство не давали ему жить спокойно. Однако на конференции собирался Кайдановский выступать исключительно ради Аделаиды Александровны да чтобы Мансура не подводить.

Рысцой, рысцой по коридору, разогнавшись, с планшетом, на планшет накноплен рисунок; Кайдановского на повороте догнал (с таким же планшетом) Юс. Траектория, видимо, совпадала: успеть выпить кофе и не опоздать на начертательную геометрию. Кафедра рисунка очень любила рисунки Юса, он был пятерочник и хорошист, — остальные получали по рисунку тройки с плюсом. Кайдановский покосился на Юсов рисунок, жесткий, острый, все суставчики, как металлические, отштриховано дочерна, да и штрих не виден.

— Я в одной книжке видал твою манеру рисовать, такие железненькие, будто в латах, один к одному.

— И все ты врешь, Кай, — Юс картавил, грассировал, говорил громко и темпераментно, с музыкальными акцентами и интервалами, — я уникален.

Но Кайдановский стоял на своем.

— В точности такие там есть. еще имеются все экземпляры скульптур с галереи, все дипломы до единого, вся монументалка, и воины, и Родина-мать, и спортсменки. А также представлены произведения кафедры монументальной живописи — и прошлые, и будущие, и настоящие, кроме Мансура и Покровского, уникумов наших, все авторы налицо. Только не спрашивай, почему Покровский на «ский», он из семьи священников, Рождество — Рождественский, Успенье — Успенский, Покров — Покровский.

— Нет, это надо же, — Юс даже приостановился, — ты неужто помнишь, о чем шла речь? Ты же пьян был, как фортепьян. Я, кстати, тоже.

— Да, ты мне объяснял, что трезвым быть тебе твоя религия не позволяет.

Они познакомились в общежитии на вечеринке. Кайдановский, видимо, несколько дольше положенного рассматривал Юса, и тот взъерепенился: «Что это ты уставился? Тебе не нравится моя жидовская морда?» — «Все зависит от трактовки. Я бы сказал — лицо ветхозаветного пророка, но, если твоя формулировка тебе милее, пусть будет морда. Не нравилась бы, я бы не смотрел». — «Ты что, пидер, чтобы я тебе нравился?» — «Нет, я лесбиян. Что смеешься, знаешь анекдот?»

Юс по совместительству занимался музыкой, даже был известным джазменом, инструмент Кайдановский спутал, я не сексофонист, это вы тут все сексофонисты, у меня тромбон. Юс спросил: «А что у тебя за фамилия, почему на «ский», правда, не похож, но и на финна не смахиваешь, ты, часом, не жид?» — «С утра не был, — отвечал Кайдановский, — но, может, ты меня к вечеру произведешь?» Когда Юс заявил — трезвым быть ему его религия не позволяет, Кайдановский, а они успели еще выпить, спросил, не талмудист ли Юс? «Нет, я не талмудист, я мудист». — «Не слыхал». — «Это новая религия. Я ее единственный пророк. Хотя полно скрытых адептов. Присоединяйся, ты мне глянулся, ты сообразительный, потому я и спросил, не жид ли ты». — «Да неужто сообразительность может быть национальной чертой?» — «Сообразительность нет, а несообразительность может». — «Какой же ты мудист, ты вульгарный русофоб». — «Ты ошибаешься, Кай, я полифоб, две большие разницы».

На самом деле Кайдановский помнил вечер лакунами: белое пятно — эпизод, белое пятно — эпизод, возникал Юс снова, говоря о Шашибушане. «Это верховное божество твоей религии?» — «Скорее всего, но Шашибушан настолько верховен, чуден и страшен, что падают пред ним ниц, и никто не знает его; всеми делами заправляет Мухан». — «Он рангом ниже?» — «Не говори о богах, как о чиновниках. Мухан идейный руководитель, он вполне вездесущ, но и он не виден никому и никогда; у него есть, впрочем, исполнитель, — Жужу; так вот, если ты прогневаешь богов, в минуту, когда ты падешь оземь и мозги твои брызнут на мостовую, ты познаешь Жужу!» — «Какая гадость. Чисто стилистически. Лубянские боги».

Рысцой добежали они до буфета. Пили кофе. Юс сказал:

— Намедни сидел на лекции с твоей Люсиндой. Аделины, аглаи и аделаиды почитают меня за исповедника. Она возьми и спроси: «Что мне делать, я люблю троих?» Я и ответил: «А ничего не делай, любишь — и люби». Она уставилась. Я говорю: «Может, вопрос неточен? может, ты с троими спишь? тогда желательно не одновременно, войдешь во вкус, будет третий Рим периода второго упадка». Ты, говорю, иди, Офелия, и проверь в предложении слова: «я» сначала, потом «люблю», потом «троих». Может, в числительное ошибка вкралась, может, еще куда. Развеселилась твоя Люсинда.

Входя в аудиторию, Юс спросил:

— А кто автор книжки, где ты рисунки вроде моих видел?

— Хинц.

— Принеси посмотреть.

— Она по-немецки.

— Картинки-то есть?

— Полно. В основном, там картинки.

— Как называется?

— «Изобразительное искусство фашистской Германии».

Юс аж присел, так захохотал.

— Принеси незамедлительно! настольную книгу от друзей скрываешь!

— Похоже, у каждого дома такая своя имеется.

— Дурачок, это называется менталитет! именно это! а ты думал, менталитет — милицейское управление? Выходит, мы все насквозь. Я подозревал. Себя-то всегда с негодованием из рядов исключаешь. Помнишь лемовскую охоту на курдля внутренним способом? Каков тезис: борьба с фашизмом должна вестись изнутри; я уже приступил, — а ты, дорогой? а вы, дорогие? Ну, старик, утешил, ну, потешил.

Они сидели рядом. Кайдановский листал блокнот, ища свободный лист для начертательной, Юс лениво смотрел его наброски.

— Хорошо рисуешь. Шкаф какой дурацкий. Это был шкаф из музейной комнаты.

— Почему дурацкий?

— Так барочный ведь, типичный барочный шкаф, а ножек нет. Отпилили, что ли? «Буржуйку» в блокаду топили музейные работники, знаем, знаем, ужасы войны. Не бывает барочных шкафов без ножек, пойди историю мебели посмотри, «Мёбельстиль» или «Барокко».

«Как все просто, — думал Кайдановский, — и какой я козел. Потому и сдвинуть шкаф не мог: принайтован. Потому и без ножек». И голова закружилась: сегодня он найдет свою лестницу.

— Юс, ты читал стихи своего знакомого музыканта про козлов тогда, в общежитии?

— Ага, не все помнишь-то? нечеткость имеется восприятия? читал. Там рифм нету. Ритма тоже. Основная идея, она же основной текст: «Козлы глумятся». Очень актуально. И притом на все времена.

Пришлось Кайдановскому еще раз идти к Золотку со слепком замочной скважины барочного шкафа без ножек, украшенного тремя резными фигурками сатиров; дверцы, монументальные, с геометрическими накладками из квадратов и ромбов, напоминали ему врата. Двое суток в ожидании последнего ключика томился он бесконечно. Чтобы как-то отвлечься, сел он писать свои сказки, за которые принимался не единожды, однако без видимого результата; концепций было навалом, текст отсутствовал.

«Стыд не дым, глаза не выезд», — написал он и глубоко задумался. И, улыбаясь, продолжал:

«...так частенько говаривал по-русски садовник-чародей, знавший многие языки, но не понимавший значения многих слов, потому что не через слова открывался ему мир. Он слышал свет. Вообще-то он и звук видел. Запахи представлялись ему цветными, но не только: еще бывали они шероховатыми (кстати, о звуках: шорох всегда был шероховат), гладкими, колючими: некоторые напоминали волны отмелей или клочья тумана. Жить с людьми садовнику было затруднительно: люди жили плавно, а он скачками, в их жизни причины предваряли следствия, те, в свою очередь, представляли собой головы хвостов, то бишь причины других событий; а садовник жил скачками, потому что все время происходили в его жизни чудеса. Например, кусты роз, а иногда и плодово-ягодные кустики, выращенные его руками, превращались в животных, слуг или девушек. Все его дочери были взращены им на грядках либо клумбах: Хлория, Арбората, Мелинда и Ладза-Мелисса-Джилла-Бей (младшенькая и самая любименькая, получившаяся из красной смородинки). Соседи видели в происходящем в мире смысл, плохой или хороший; садовник не замечал никакого: и, правда, есть ли смысл в чуде? Тем более что садовник чудесами вовсе не управлял, их не подстраивал и не организовывал, о них не просил, они просто постоянно с ним случались и в некотором роде его преследовали. А поскольку человек он был простой и отходчивый, он чудес и не ждал; хотя уверенности особой не чувствовал, он даже не был уверен в том, что дочурки, когда подрастут, хотя были они девочки как девочки, чего-нибудь не отмочат волшебного. Соседи считали его могущественным чародеем, но ошибались. Соседей, например, ситуация все время ставила перед выбором: поскольку земли немного, надо выбирать, что в этот год сажать — кабачки или тыквы? а ему выбирать не приходилось, он все равно не мог предугадать, что у него вырастет. Посадит помидоры, а растет виноград.

Однажды садовнику привезли из города газету. В ней увидал он заголовок: «Был ли Герберт В. шпионом?» — и подумал, что для него так вопрос бы не стоял, а стоял бы так: «Был ли Герберт В.?» В конце газеты Хлория вычитала про конкурс стюардесс и, как отец ни противился, решила отправиться на конкурс. Отец запер ее в комнате; Хлория превратилась в синичку и, не долго думая, улетела. Бедный садовник не знал, продолжает ли она свое существование в качестве синички или в роли стюардессы, поскольку долго известий от улетевшей дочери не имел; наконец, лет через пять получил он от нее письмо с уверениями в вечном почтении и дочерней любви: к письму прилагались фотографии прехорошеньких внуков и симпатичного муженька, что было неудивительно, ибо все дочурки садовника были красотки, особенно старшая, Хлория: что и ожидать от дочери, образовавшейся из куста финских роз.

Поступок старшей сестры так подействовал на Арборату, что та поклялась никогда не покидать отца, вышла замуж за домового, родила от него домовеночка с ладошку, премиленького, превеселенького мальчика, личиком в маменьку, однако не желавшего ни взрослеть, ни расти; впрочем, садовник полюбил его таким, как есть, и внук доставлял ему немало веселья своими проказами: выскочит, бывало, утром из ботинка, который дед собирается надеть, и хохочет.

Мелинда стала ходить на танцы в клуб, и в результате танцев вскоре сыграна была вполне сельская, с размахом, с народными традициями, свадьба, и сделалась Мелинда лесничихой. Никаких за ней странностей не числилось, и жила она как обычная молодуха; поговаривали, правда, что по ночам все светлячки и гнилушки стягиваются к лесникову дому, и стоит дом в зеленоватом сиянии даже в безлунные ночи; но по сравнению с тем, что могло произойти с дочкой такого папы и сестрой таких сестричек, это были сущие пустяки.

Что же касается Ладзы-Мелиссы-Джиллы-Бей, самой младшенькой, самой любименькой (из красной смородинки получившейся), то судьба у нее вышла наособицу. Втюрился в нее Лесной царь, существо бессмертное и всемогущее, да так влюбился, что ничего от нее не требовал, не то что замуж, а даже и взаимности, а только чтобы подарки принимала. Хаживал, стало быть, и даривал. Подарил он ей бирюзовое колечко, бессмертие, земляничную полянку, вечную юность, а также возможность выбора участи — какую только пожелает: захочет — станет Лесной царицею, захочет — сельской учительницей, и так далее. И сидит, бывало, Ладза-Мелисса-Джилла-Бей у заиндевевшего окошечка с геранями, играет бусами речного жемчуга, очередным подарочком своего благодетеля, улыбается, держит на ладошке племянничка, да и сочиняет себе будущую жизнь. А садовник думает по-французски с умилением: «Шерше, — думает, — ля фам, се и есть ля ви»».

Как всякому молодому неискушенному начинающему автору, Кайдановскому очень понравился собственный текст. После слов «есть ля ви» он нарисовал Люсин профиль и записал несколько отрывков для следующей сказки под названием «Магазинчик»:

«— Мне бы ветчинки поколбасистей, — сказал разболтайчик.

— Свиной бочок — самый торчок, — ответствовала продавалка.

— Слева-то, чай, сальца избыточек, а справа, знамо дело, ноликов перебор, — заметил покупец.

— А если я нолик отрежу, а сальца убавлю?

— Как вы думаете, что мне лучше выбрать: калоши или книгу?

— Какие, право, странности: калоши или книгу! Я бы, не задумываясь, на вашем месте купил бы вон тот чайник со свистком.

Чуя опытного и бывалого, обратилась нерешительная покупалка в панамке:

— Я уже час думаю, решить не могу, выбить мне три метра клеенки, или четыре кило сыра, или зонтик, или сарафанчик?

— Берите галстук мужу импортный, мячик ребенку, кастрюльку в горошек и туалетный набор; все это не «или-или-или-или», а «и-и-и-и».

— У меня нет ребенка, — пролепетала покупалка, — и мужа нет.

— Извините, гражданка. Тогда берите торшер.

— Может, вы и мне посоветуете? — протиснулся к бывалому юноша в ковбойке, — что мне лучше сделать: жениться или купить велосипед?»

Записав все это, Кайдановский хотел передохнуть, как вдруг рука его, словно сама по себе, словно выводя слова диктанта, начертала ни к чему не относящийся фрагмент:

«...и в полураспаде задохлого петербургского утра, в ореоле мертвенных фонарей засветится мерцающий зеленцой фасад дома напротив, столетней городской фосфоресцирующей гнилушки, и замигает непонятным кодом многоглазие разноцветных окошечек: то лимонная занавеска мелькнет, то красный фонарь, то оранжевый абажур, то вечная зеленая лампа».

В кармане заветный ключ, в суме холщовой через плечо — два фонарика, свеча, спички, бельевой шнур.

— Мансур, дорогой, придется тебе пойти со мной.

— Я-то тебе зачем?

— А вдруг там капканы? перед золотой кладовой?

— Неужели тебе клады мерещатся?

— Мне капканы мерещатся. Подземелье. Ход подземный. Обвал. Лестница полуразрушенная. Я тебя туда не тащу. Ты просто постоишь наверху.

— На шухере, что ли?

— На атасе. Если я буду сильно задерживаться, стало быть, я влип, ты меня спасешь, и мы выберемся до того, как Солнце и Комендант встанут.

— Зимой, — сказал Мансур, — эти два подъема во времени не совпадают.

И вот распахнулись врата барочного шкафа с тремя резными сатирами-привратниками. Мансур, памятуя о шкафах, образующих карнавальную арку между его комнатой и апартаментами Ван И, вгляделся в заднюю стенку и даже прошарил по ней быстренько длинными пальцами с голубоватыми виноградинами ногтей и чуть преувеличенными суставами.

— Нет, — сказал Кайдановский. — Это должно быть на дне.

Они осматривали дно шкафа. Дно как дно. Мансур провел рукой по штапику, обводящему периметр шкафа наподобие плинтуса на линии соединения вертикальных плоскостей с горизонтальной.

— Понял.

Он вытащил из углов соединительные детали, потом четыре профилированные рейки, затем лист днища. Далее откидывалась крышка люка, и открывался трап, кованая или литая металлическая лесенка, уводящая в кромешную тьму. Веяло холодом, сыростью, воздухом подвала.

— Оставляю тебе один фонарик. Засекай время.

— А через сколько минут считать тебя попавшим в капкан?

— Понятия не имею. Может, перед нами подземный ход в Петропавловку или в Мраморный дворец.

— Все ясно, — сказал Мансур.

Кайдановский спускался по темным ступеням, фонарик висел у него на груди, сначала он видел перед собой только торец узкого коридора; спустившись, он осветил и сам коридор: пол, устланный плиткой, оштукатуренные стены, некогда окрашенные в терракотовый цвет, с орнаментом под потолком. Кайдановский пошел, миновал поворот, шел, потеряв счет шагам, неверно оценивая и время, и пространство, не соотнося траекторию коридора с планировкой этажа, на котором остался Мансур. Наконец путь завершился: в конце коридора увидел он металлическую внушительную дверь с круглой ручкой-штурвалом, напоминающую дверцу сейфа. «Все, — подумал Кайдановский, — как ее откроешь без автогена?» Он положил фонарик на пол, шагнул к двери, чтобы посмотреть — что за замок, под каблуком звякнуло, дверь пошла на него, распахнулась: за дверью была темная кубистическая комната, в центре, ему показалось, стояла витрина, как в золотой кладовой, Кайдановский шагнул через порог, и опять звякнуло под ногами; он не успел сообразить, что происходит, дверь закрылась за ним, он остался в кромешной тьме.

Первая волна растерянности и ужаса, волна клаустрофобии, приковавшая его к полу, прошла. Пахло пылью, чем-то еще, непонятно, но и в каждой квартире свой запах, замечаемый разве что приходящими с лестницы посторонними, да и то поначалу; однако дышать можно было; остатки вентиляции, надо надеяться, работали; да и там, за дверью, за коридором, наверху ждал Мансур. Опомнившись, Кайдановский попытался открыть дверь, она ничем ему не ответила на его попытки; он шагнул к стене, пошел по периметру комнаты, ощупывая стены. Они были гладкие и холодные, мрамор, натуральный ли, искусственный, как во многих помещениях месмахеровского музея. Он встал на цыпочки и, вытянув руку, нащупал бронзовые детали бра, — очевидно, некогда тут загорался электрический свет. В стене, противоположной закрывшейся двери, было несколько ниш, в нишах стояли огромные вазы, он чувствовал на ощупь: каменная, фарфоровая, керамическая: «Как слепой...» В вазах шелестели сухие цветы, неужели, подумал он, букеты начала века? Тут ему стало не по себе, он ощутил время, склонное порой материализоваться в материю престранную, сгущаться в ртуть, исходить ядовитыми ртутными парами. Обойдя комнату, он вернулся к двери. И решил осторожно пройти в центр помещения, тихонечко, мелкими шажками, руки вытянув перед собой, чтобы не наткнуться на застекленную витрину с особо драгоценными, он был уверен, экспонатами, припрятанными в потайной кладовой. Шажок, шажок, еще шажок, Кайдановский и представить себе не мог, как быстро можно научиться видеть на ощупь. Оцепенение охватило его вторично, словно дверь захлопнулась за ним еще раз, теперь он, обойдя центр с постаментом, стоял, видимо, к двери лицом. То, что находилось на мраморном постаменте, не было витриной: это был гроб со стеклянной крышкой, то есть нечто в форме гроба, верхняя часть из стекла, нижняя из металла.

В дверной раме мелькнул свет, дверь стала открываться, а ведь она сдвоена, одна створка открывается наружу, другая вовнутрь, одновременно. Он успел сказать Мансуру: «Не входи, стой там, надо сообразить, как она захлопывается». Оба фонарика светили в лицо, один на полу, другой в руке у Мансура, отблескивали обе плоские, чуть отполированные секторные ленты металла в полу, по которым скользили, открываясь и закрываясь, створки.

— Кажется, — сказал Кайдановский, — нельзя наступать на металлические дуги на полу, если наступишь, открывается либо закрывается, смотря на какую встаешь: на коридорную или на комнатную.

Он слышал свой голос, звучавший в акустике черномраморной кубической коробки так странно и отвлеченно, Мансур видел его лицо и отблеск стеклянного колпака, Кайдановский, стоя против света, видел, что перед ним и впрямь гроб, и в гробу лежит женщина.

— Я постою тут, а ты подойди, только не наступай на железку, похоже, ты прав, возьми фонарики, посвети, — сказал Мансур.

— Ты обмер, что ли? Что там? Золото и бриллианты? чудеса археологии?

— Это усыпальница, дорогой. Гроб с покойницей. Сейчас посветим.

Они перешагивали через сектора в полу, любопытство было сильнее страха, но дверь скромненько стояла открытой, лучи фонариков высекали из стеклянной крышки блики, фонарики были не способны высветить что-нибудь явственно и целиком в такой кромешной тьме, и все же видно было достаточно.

— Спит она в гробу хрустальном, — сказал Мансур; он был бледен. — Мертвая царевна. Спящая красавица. На кого-то очень похожа.

Округлостью век над глазными яблоками, маленьким ртом, удивленными бровями она напоминала Люсю. Сходство было бы чудовищным, если бы не носик совершенно другой формы, точеный, с горбинкой, — а у Люси преувеличенно вздернутый, как после пластической операции.

Кайдановский поднял на Мансура глаза.

— Нет, дорогой, я не имел в виду твою пассию, хотя отдаленно она ее напоминает. Но на кого-то она похожа абсолютно, один к одному... ох...

Они вспомнили одновременно один из любимых врубелевских рисунков. Ну, конечно. Тамара в гробу.

— Видел Михаил Александрович сей экспонат. Голову на отсечение, видел, и головы не жаль. И по памяти запечатлел. А после того, маскировки ради, и весь цикл о Демоне изобразил. Или не маскировки ради. Может, вдохновился. Или сассоциировал.



Поделиться книгой:

На главную
Назад