Аскетизм Вианнея представляет собою в целом ничто иное, как непрерывный, неудержимый поток возвышенного духовного энтузиазма. Римская Церковь с неподражаемым искусством собрала воедино все случаи разнообразных проявлений аскетизма и так расположила их, что всякий христианин, стремящийся к совершенству, может найти готовый образец в одном из бесчисленных руководств [180]. Конечно, под совершенством Церковь подразумевает главным образом искоренение греховных наклонностей. Грех является результатом вожделения, а вожделение вызывается страстями и искушениями нашей плоти; главные из этих страстей – гордость, чувственность во всех ее формах и стремление к мирским богатствам и радостям. Всем этим источникам греха необходимо оказывать сопротивление; самое же действительное средство для борьбы с ними – это строгая дисциплина жизни и суровость по отношению к себе. Вот почему все эти руководства изобилуют примерами умерщвления плоти. Но при кодифицировании каждого случая из него обыкновенно улетучивается его тончайшая и неуловимая сущность; и если мы хотим рассмотреть дух аскетизма в его чистом виде, то страстное презрение, с которым человек относится к своему телу, то божественное безумие преклонения, которое заставляет его жертвовать всем для предмета своего обожания, (а в данном случае жертва проявляется в презрении к болезненным ощущениям плоти), – мы должны обратиться к автобиографиям или другим документам, содержащим рассказы лиц, ведших аскетический образ жизни.
Отрывок из наставлений святого Иоанна, испанского мистика, жившего в шестнадцатом столетии, дает нам хороший пример этой формы аскетизма.
"Прежде всего заботливо взращивайте в себе ревностное стремление подражать Иисусу Христу во всех делах вашей жизни. Если что-либо приятно вашим чувствам, но в то же время не служит непосредственно к прославлению Бога, откажитесь от этого ощущения и удалите его из своей жизни ради любви ко Христу, который во всю свою жизнь не имел другого желания, кроме исполнения воли Отца, которую он называл своею пищей. Вам нравится, например, слушать рассказы, которые никоим образом не могут привести к прославлению имени Господа. Откажитесь от этого желания и подавите в себе стремление слушать их. Вам доставляет удовольствие смотреть на предметы, неспособные направить ваши мысли к Господу: откажитесь от этого удовольствия и не смотрите на подобные предметы. Также поступайте во время разговоров и во всех других случаях вашей жизни. По этому же пути направляйте, насколько это в ваших силах, всю деятельность ваших чувств, стремясь освободиться от давящего вас бремени.
Лучшим средством к этому служит умерщвление четырех главных страстей, врожденных человеку: радости, надежды, страха и печали. Вы должны стараться, чтобы всякое ваше переживание было свободно от этих страстей, предоставив им пребывать безо всякого удовлетворения, как бы в полном мраке и пустоте. Поэтому пусть ваша душа неустанно стремится:
Не к самому легкому, а к самому трудному.
Не к сладкому, а к горькому.
Не к тому, что вам нравится, а к тому, что возбуждает в вас отвращение.
Не к утешению, а к скорби.
Не к отдыху, а к работе.
Не к тому, чтобы у вас было как можно больше желаний, а к тому, чтобы их было как можно меньше.
Не к самому высокому и драгоценному, а к самому низкому и убогому.
Не к желаниям, а к отсутствию желаний.
Не к тому, чтобы извлечь из каждой вещи все самое лучшее, но чтобы вкусить самое худшее в ней и достигнуть, из любви к Христу, совершенной бедности, совершенной нищеты духа, совершенного отречения от всех благ этого мира.
Исполняйте указанное мною со всем рвением, на какое способна ваша душа, и вы обретете в краткое время высшее блаженство и великое утешение.
Презирайте себя и желайте, чтобы и другие вас презирали.
Осуждайте себя и желайте, чтобы другие вас осуждали.
Будьте о себе низкого мнения и считайте справедливым, если и другие о вас того же мнения.
Чтобы наслаждаться вкусом всех вещей, не имейте вкуса ни в чему.
Чтобы знать все, научитесь не знать ничего.
Чтобы иметь все, пожелайте не иметь ничего.
Чтобы быть всем, согласитесь не быть ничем.
Чтобы достигнуть такого состояния, когда соблазн потеряет для вас всякую прелесть, идите трудным путем.
Чтобы познать, что вы не знаете ничего, идите туда, где вы являетесь невеждами.
Чтобы достигнуть обладания тем, чего у вас нет, идите путем, на котором вы ничем не обладаете.
Чтобы сделаться тем, чем вы до сих пор не были, переживите то, чего вы еще не переживали".
Ряд последних изречений отличается теми головокружительными антитезами, которые так нравятся мистицизму. Следующие изречения носят уже вполне мистический характер потому, что здесь святой Иоанн переходит от понятия "Бог" к более метафизическому понятию "Все".
"Если даже одна какая-нибудь вещь становится для вас препятствием, вы перестаете раскрывать свою душу перед Всем.
Ибо, чтобы придти в единение со Всем, вы должны отказаться от Всего.
Если вы пожелаете приобрести Все, вы должны для этого не желать Ничего.
Лишившись Всего, душа приобретает мир и спокойствие. Поддерживая непоколебимое равновесие на центре своего собственного ничтожества, она защищена от влияния низких побуждений, и так как она теперь свободна от желаний, то все, являющееся сверху, не в силах подавить ее, потому что только желания составляют причину всех страданий души" [181].
Теперь я приведу простодушный рассказ Сюзо об истязаниях, которым он подвергал свое тело, как яркий пример, иллюстрирующий отделы 4-й и 5-й и в то же время представляющий проявление совместного действия всех указанных мною причин аскетизма; на этом примере видно также, до каких крайних пределов безумия может дойти психически неуравновешенный человек в истязании своего тела. Сюзо, как вы можете припомнить, был одним из немецких мистиков четырнадцатого столетия; его автобиография, написанная в третьем лице, представляет собою классический документ в истории религии.
"В молодости он обладал темпераментом полным огня и жизни; когда этот темперамент начал давать себя чувствовать, он был очень опечален этим и стал придумывать различные способы, как бы привести свое тело в покорность духу. Он носил долгое время власяницу и железные вериги, пока, наконец, из под них не показалась кровь, и он был вынужден снять их. Он втайне от всех заказал себе особого рода нижнюю одежду, с внутренней стороны которой были нашиты кожаные ремни; в эти ремни было вделано около полутораста медных гвоздей, отточенных и заостренных, причем острия их всегда были обращены к телу. По его указаниям, одежда эта была сделана очень узкой и застегивалась спереди, чтобы ее можно было туже затянуть, причем острые гвозди впивались в тело. Приспособление это охватывало его живот до пояса, и он не расставался с ним даже на ночь. Иногда летом, когда было очень жарко и он, весь истомленный ходьбой лежал в этих узах, изнемогая от усталости и мучимый насекомыми, – он громко кричал, давая волю накопившимся страданиям, и извивался по полу, как червь, пронзенный острой иглой. Ему часто казалось, будто он лежит в муравейнике, – так сильны были мучения, причиняемые ему насекомыми; последние всегда поднимали возню, когда ему хотелось спать или когда он был уже погружен в сон [182]. Иногда он взывал к Всемогущему Богу от полноты своего сердца: "Милостивый Боже, что за ужасные мучения я терплю! Когда человека убивают разбойники или разрывают на части дикие звери, жизнь, по крайней мере, скоро улетает от него, я же медленно умираю здесь от жестоких насекомых и все-таки, не могу умереть". Как бы ни были длинны зимние ночи и как бы ни были знойны летние дни, – он ни разу не оставлял изнурительных упражнений. Наоборот, он выдумал еще новое истязание – две ременных петли, в которые он вкладывал свои руки и затем прикреплял их к шее, завязывая узлы так туго, что если бы в его келье случился пожар, он не смог бы высвободиться из этих петель.
Так он поступал до тех пор, пока его руки не начали дрожать от непрерывного напряжения; тогда он придумал новую пытку – кожаные перчатки, которые были снабжены, по его указанию, остроконечными медными гвоздиками. Он надевал эти перчатки обыкновенно на ночь, чтобы, при всякой своей попытке во время сна сбросить с себя власяницу или освободиться от грызущих его насекомых, острия гвоздей впивались бы в его тело. По большей части так и случалось. Если он пытался во сне хоть немного облегчить руками свои страдания, острые шипы вонзались в его грудь и вырывали клочья мяса, а потом на ранах образовывались нагноения. Когда, по прошествии многих недель, язвы заживали он опять раздирал себе тело и наносил свежие раны.
Так истязал он свое тело в продолжении шестнадцати лет. К концу этого времени, когда кровь в его жилах охладела и огонь темперамента погас, ему было на Троицын день видение: посланник небес явился к нему и сказал, что Бог больше не требует от него умерщвления плоти. После этого он прекратил самоистязания и бросил все свои приспособления в реку".
Дальше Сюзо рассказывает, как он сделал крест и вбил в него, остриями вверх, тридцать игл и гвоздей, желая испытать муки распятого Господа. Он каждый день носил этот крест на своей обнаженной спине. "В первый раз, как он возложил этот крест себе на спину, его слабая телесная оболочка исполнилась ужасом, и он слегка притупил о камень острия гвоздей. Но вскоре, раскаявшись в своем малодушии, он снова заострил их напильником и вновь положил крест себе на спину. Вся спина его покрылась кровью и мучительно болела, особенно в костях. Когда он садился или вставал, то испытывал ощущение колющей боли, словно одежда его была сделана из ежовых игл. Если кто-нибудь нечаянно дотрагивался до него или задевал его одежду, он ощущал резкую боль".
Сюзо рассказывает потрясающую историю о том, как он, ударяя по кресту, заставлял гвозди глубже входить в свое тело и как подвергал себя бичеванию: "В это же самое время, продолжает он, слуга Господа достал себе старую брошенную дверь и стал спать на ней ночью, ничего не подстилая под себя; он снимал с себя только сапоги и закутывался в плащ из толстой материи. Изголовьем ему служили вязанки твердой гороховой соломы, острые гвозди креста впивались ему в спину, руки его были крепко связаны, власяница охватывала чресла, плащ был тяжел и дверь жестка. Так он лежал в унижении, словно колода, боясь пошевельнуться и неоднократно воссылая Господу тяжелые вздохи.
Зимою он много страдал от мороза. Если он во время сна вытягивал свои ноги, они соприкасались с холодным полом и, ничем не покрытые, зябли; если же он подбирал их под себя, кровь в них начинала гореть, причиняя мучительную боль. Его ступни были изранены, ноги опухли от водянки, колена были окровавлены, спина покрыта рубцами от власяницы, тело измождено, уста ссохлись от сильной жажды, руки дрожали от слабости. В подобных мучениях он проводил дни и ночи; претерпевал же он их из-за великой любви, которую питал в своем сердце к Источнику Божественной и Вечной Мудрости – Нашему Господу Иисусу Христу, мучительным страданиям которого он стремился подражать. Спустя некоторое время он оставил свои покаянные упражнения с дверью и поселился в очень маленькой келье, где стал спать на скамье, такой короткой и узкой, что он не мог на ней вытянуться во весь рост. Так он провел восемь лет, лежа ночью, в своих обычных узах, то в этой узкой келье, то на двери. Все время, пока он жил в монастыре, у него была привычка в течение целых двадцати пяти лет никогда не входить зимою после вечернего богослужения, даже во время сильных морозов, в теплую комнату, чтобы обогреть себя, если это не вынуждалось только какими-либо другими причинами. В течение всего этого промежутка времени он ни разу не мылся, чтобы наказать свое грешное тело. Долгое время он так строго соблюдал заповедь нищеты, что не хотел притрагиваться к деньгам, даже получив на это разрешение. Много лет он стремился к достижению такой чистоты, что старался даже не прикасаться к своему телу за исключением только рук и ног" [183].
Я избавляю вас от рассказа о пытках жаждой, которым Сюзо подвергал себя. Чувствуешь облегчение, когда узнаешь, что, после сорока лет его жизни, Бог целым рядом видений показал ему, наконец, что греховный человек в нем достаточно порабощен, и что он может прекратить истязания плоти. Патологический характер этого случая несомненен, но, по-видимому, Генрих Сюзо не имел утешения, доступного некоторым аскетам и состоящего в способности нашей чувствительности к такому извращению, что чувство боли является особого рода наслаждением. Мы читаем, например, об основательнице ордена Святого Сердца, что "ее любовь к боли и страданиям была безгранична… Она часто говорила, что с радостью согласилась бы жить до Судного дня, если бы только ей постоянно приходилось страдать во славу Господа, но что прожить даже один день без страданий было бы для нее невыносимым. Она говорила также, что постоянно находится во власти двух неистощимых лихорадочных стремлений: одно к св. причастию, другое – к страданию, унижению и уничтожению своего "я". "Только благодаря чувству боли моя жизнь выносима", постоянно пишет она в своих письмах" [184]).
Все сказанное мною до сих пор относится к поступкам, на которые толкает некоторых людей потребность в аскетизме. Церковь признает необходимым, для образования характера "святого" следующие три способа умерщвления плоти: целомудрие, послушание и нищету, сохранять которые дает обеты каждый монах. Относительно послушания и нищеты я хочу сделать несколько замечаний.
Прежде всего о послушании. В мирской жизни людей двадцатого столетия эта добродетель не пользуется большим уважением. Наоборот, обязанность каждого отдельного человека самому управлять своим поведением и нести за него ответственность является, по-видимому, одной из современных общественных идей, пустивших наиболее глубокие корни в протестантском сознании. Чувство это настолько сильно в нас, что теперь трудно даже вообразить, каким образом люди, обладавшие собственною внутреннею жизнью, могли придти к мысли о подчинении своей воли воле другого, такого же несовершенного существа. Признаюсь, что для меня это также остается тайной. Но так как послушание несомненно отвечало глубокой внутренней потребности многих людей, мы должны приложить все усилия, чтобы понять его.
Допустив самое простое объяснение, мы можем придти к выводу, что главным образом необходимость послушания в церковной организации повела к признанию его заслуг. Кроме того, опыт показывает нам, что в жизни каждого человека бывают минуты, когда другие могут подать лучший совет, чем он сам. Неспособность остановиться на каком либо решении служит одним из главных симптомов нервного утомления. Наши друзья, которые смотрят на постигшие нас затруднения с более широкой точки зрения, часто имеют возможность судить о них яснее, чем мы, и поэтому разумно следовать совету доктора, товарища, жены. Но, оставляя в стороне низшую область простого благоразумия, мы находим в самой природе некоторых чувств высшего порядка, изучением которых мы занимались, веские доводы для идеализирования добродетели послушания. Оно может быть результатом обычного религиозного настроения, внутренней смягченности, смирения и подчинения себя власти высших сил. Эти душевные состояния настолько ценны для христианина, что они, помимо своей полезности, могут сделаться для него предметом постоянных стремлений. И подчиняя свою волю воле человека, в непогрешимость которого у нас нет основания верить, мы, тем не менее, можем испытать почти то же чувство, как и при подчинении своей воли повелениям безгранично мудрого Существа. Прибавьте к этому отчаяние в своих силах и стремление к самоуничтожению, и вы увидите, что при этих условиях послушание явится жертвой, доставляющей аскету непосредственное удовольствие вне зависимости от благоразумных соображений о пользе.
И некоторые католические писатели действительно смотрели на послушание, как на жертву, как на один из способов умерщвления плоти; оно представлялось им "жертвой, которую человек приносит Богу, являясь одновременно жрецом и агнцем. Нищетой он достигает уничтожения своих внешних приобретений, целомудрием он изнуряет свое тело, а послушанием дополняет свою жертву, отдавая Богу то, что прежде он считал своей неотъемлемой собственностью, приносит ему свои самые драгоценные дары – разум и волю. Тогда жертва является полной и беззаветной, представляя собою истинное жертвоприношение, потому что во славу Господа сжигается весь жертвенный агнец без остатка" [185]. Отсюда следует, что, подчиняясь дисциплине католической религии, мы повинуемся нашему начальнику не как человеку, а как заместителю Христа на земле. Послушание легко, когда, повинуясь добровольно человеку, мы повинуемся этим самым и Богу. Но когда теологи излагают в своих руководствах одно за другим все свои доводы в пользу необходимости послушания, это производит странное впечатление.
"Величайшим утешением монашеской жизни", говорит один выдающийся иезуит, "служит убеждение, что, повинуясь другому, мы не можем совершить ошибки. Ваш начальник может ошибиться, приказывая вам сделать то или другое, но у вас есть уверенность, что, повинуясь ему, вы свободны от ошибки, потому что Бог спросит у вас только, исполнили ли вы, как следует, данные приказания, и если вы будете в состоянии дать в этом отношении удовлетворительный отчет, вы совершенно свободны от ответственности. Правильно ли вы поступили или вам следовало бы поступить иначе, – это будет спрашиваться, не с вас, а с вашего начальника. Раз вы совершили то, что вам было назначено, Бог снимет с вас ответственность за ваш поступок и возложит ее на вашего начальника. И святой Иероним был вполне прав, восхваляя в следующих словах преимущества послушания: "Какая безбрежная свобода! Какое блаженное ощущение уверенности, при которой человек делается почти безгрешным!"
Святой Иоанн Климах (Climachus) придерживается такого же мнения относительно послушания, называя его нашим оправданием перед Господом. Действительно, если Бог будет спрашивать вас, почему вы поступили так, а не иначе, и вы ответите, что таковы были приказания вашего начальника, Бог не потребует от вас другого оправдания. Подобно тому, как пассажир надежного корабля с хорошим кормчим может ни о чем не беспокоиться и доверчиво засыпать, потому что кормчий следит за всем и "бодрствует за него", так и религиозный человек, возложивший на себя иго послушания, совершает свой путь к небу, словно с закрытыми глазами, т.е. вполне полагаясь на поведение своего начальника, который является кормчим его корабля и неустанно бодрствует за него. Поистине завидный удел переплыть бушующее море жизни на плечах и руках другого человека, и милость эта даруется Богом только тем, кто принял обет послушания. Начальник этих людей возлагает на себя все их бремена… Один известный доктор имел обыкновение говорить, что он скорее согласился бы провести всю свою жизнь в собирании соломы, делая это из послушания, чем по своему собственному выбору и на свою ответственность заниматься самыми возвышенными делами милосердия, потому что повинующийся человек может быть уверенным, что исполняет волю Бога, но никогда не может быть подобной уверенности в поступках, совершенных нами по нашему собственному побуждению" [186].
Тот, кто желает иметь ясное представление о культе послушания, должен прочесть письма, в которых Игнатий Лойола предписывает повиновение, как главный из столпов, на которых зиждется его орден [187].
Они слишком длинны, чтобы поместить их здесь; однако воззрения Игнатия Лойолы выразились до такой степени ярко в нескольких изречениях, записанных его сотрудниками, что я прошу у вас позволения процитировать их, несмотря на то, что о них писалось очень много. Один из первых биографов Лойолы приписывает ему следующие слова:
"Вступив в орден, я должен всецело предать себя в руки Бога и того человека, который, по Его повелению, занимает Его место. Я должен желать, чтобы старший надо мной заставил меня отказаться от моих суждений, и подавить проявления моего духа. Я не должен делать различия между поставленными выше меня, но должен всех их признавать равными перед Богом, потому что, делая между ними различие, я ослабляю этим дух послушания. Я должен быть мягким воском в руках моего начальника, вещью, с которой он может сделать все, что пожелает: может заставить меня писать письма, разговаривать или не разговаривать с таким-то человеком и тому подобные вещи; я же должен прилагать все свое старание, чтобы точно и аккуратно выполнить данное мне приказание. Я должен считать себя трупом, не имеющим ни разума, ни воли; должен уподобиться неодушевленным предметам, которые без сопротивления позволяют всякому переносить себя с места на место; должен быть словно посох в руках старика, который употребляет его сообразно своим потребностям и ставит, куда ему вздумается. Таким я должен быть в руках ордена, чтобы служить ему тем способом, какой будет признан им наилучшим.
Я никогда не должен просить своего начальника, чтобы меня послали туда-то и назначили на такую-то должность… Я не должен желать ничего лично для себя и, в моем отношении к находящимся в моем пользовании вещам, должен походить на статую, которая позволяет снять с себя все до последней мелочи, не оказывая никакого сопротивления" [188].
Другое изречение приводит Родригец в той же главе, из которой я незадолго перед этим. сделал выдержку. Говоря о власти папы, Родригец пишет:
"Святой Игнатий, будучи уже генералом ордена, говорил, что если бы Святой Отец приказал ему отправиться в море на первой попавшейся барке из гавани Остии возле Рима, не снабдив ее ни мачтою, ни парусами, ни веслами, одним словом, ни одним из предметов, необходимых для плавания и поддержания жизни, он повиновался бы не только без промедления, но даже без страха, и с чувством великого внутреннего удовлетворения" [189].
Я сейчас приведу пример той крайности, до какой можно дойти в рассматриваемой нами добродетели, и затем перейду к дальнейшему предмету нашей беседы.
"Сестра Мария Клара (из Порт-Рояля) преклонялась перед высокими качествами М. де Лангра. Этот прелат, вскоре после своего прибытия в Порт-Рояль, сказал ей однажды, заметив ее нежную любовь к сестре Анжелике, что, может быть, было бы лучше, если бы она не разговаривала с ней. Мария Клара, жаждавшая повиновения, приняла это необдуманное слово за указание свыше и с этого дня, в течении нескольких лет, не говорила ни одного слова с сестрой Анжеликой" [190].
Теперь мы займемся рассмотрением второй разновидности; аскетизма – нищеты, которая во все времена и во всех религиях считалась украшением святой жизни. Так как инстинкт собственности является одною из основ человеческой природы, то мы опять сталкиваемся здесь с одним из парадоксов аскетизма. Но если мы припомним, с какой; легкостью высшие чувства берут верх над чувствами низшего порядка, то увидим, что стремление к нищете перестает быть парадоксом и является вполне разумным. Я приводил вам сейчас выдержку из трактата иезуита Родригеца о послушании и теперь, чтобы перейти к обсуждению нищеты, прочту вам то место из сочинения Родригеца, где он разбирает этот вопрос. Сочинение его, замечу, между прочим, представляет собою наставление для монахов его ордена, и написано на тему "Блаженны нищие духом".
"Если кто-нибудь из вас", говорит он, "захочет узнать, действительно ли он нищ духом, пусть проверит себя, насколько он любит обычные последствия нищеты: голод, жажду, холод, усталость и лишение всех жизненных удобств. Проверьте себя, доставляет ли вам удовольствие носить старое платье, покрытое заплатами. Подумайте, рады ли вы, когда чего-либо не достает для вашего обеда, когда вы даже не в состоянии иметь его, когда все, что вы едите, для вас противно, когда ваша келья почти разваливается. Если же вы не радуетесь этому, если, вместо того, чтобы стремиться к подобным лишениям, вы избегаете их, то это верное доказательство, что вы не достигли еще совершенства в нищете духа". Дальше Родригец описывает более подробно, что нужно делать для достижения нищеты. Самым главным и важным является то, о чем говорит святой Игнатий в своем уставе: "Пусть никто из вас не обращается с вещами, находящимися в его пользовании, как со своею собственностью". "Религиозный человек", говорит он также, "должен в отношении своем к имеющимся у него вещам походить на статую, которую можно одеть в платье, но которая не ощущает сожаления и не сопротивляется, если с нее опять сорвут все одежды. Подобное же отношение должно быть у вас к вашей одежде, к вашим книгам, к вашей келье и ко всему тому, что находится в вашем пользовании; если вам прикажут бросить их или сменить на другие, вы не должны ощущать большей печали, чем печалилась бы статуя о снятых с нее покровах. Таким образом, у вас не появится привычки смотреть на них, как на свою собственность. Но если, отказываясь от своей кельи, уступая свое право на владение какой-нибудь вещью или соглашаясь на замену ее другой, вы сделаете это неохотно и не уподобитесь в этом отношении статуе, вы покажете этим, что смотрите на все эти вещи, как на свою собственность. Вот почему святой учредитель нашего ордена высказывал желание, чтобы начальствующие испытывали своих монахов, наподобие того, как Бог испытывал Авраама, испытывали их нищету и послушание, чтобы дать им возможность определить, на какой степени развития находятся в них эти добродетели, и расчистить перед ними дальнейший путь к совершенствованию,… заставляя одного покинуть свою келью, если он находит ее удобной и чувствует к ней привязанность, отбирая у другого книгу, которая ему нравится, и предписывая третьему сменить свою одежду на худшую. Иначе у нас появится, в конце концов, чувство обладания всеми этими предметами, и мало-помалу стена нищеты, окружавшая нас и составлявшая нашу главную защиту, разрушится. В древности отцы-пустынники, часто поступали подобным образом со своими братьями по вере… Святой Досифей, ухаживавший за больными, попросил у своего учителя св. Дорофея нож, который он пожелал иметь, хотя и не для личного пользования, а для нужд больницы, находившейся на его попечении. На это святой Дорофей ответил ему: "Так значит этот нож до такой степени нравится тебе, Досифей! Чьим же ты хочешь быть рабом: ножа или Иисуса Христа? Неужели ты не краснеешь от стыда, что у тебя явилось желание сделать нож своим господином? Я не позволю тебе прикоснуться к нему". Этот упрек и отказ настолько подействовали на ученика, что он уже никогда больше не прикасался к этому ножу…"
"Поэтому в наших комнатах", продолжает отец Родригец, "не должно быть другой мебели, кроме кровати, стола, скамьи и подсвечника, – предметов первой необходимости, и кроме них ничего другого. Нам не позволено украшать свои кельи картинами и произведениями роскоши, не позволено иметь в "их кресла, ковры, занавески, комоды и сколько-нибудь изящные письменные столы. Нам нельзя также делать запасы пищи, как для самих себя, так и для тех, кто может придти к нам. Мы должны спрашивать позволения даже для того, чтобы сходить в трапезную за стаканом воды; и, наконец, мы не можем иметь записной книги, в которой мы могли бы написать хоть строку. Нельзя отрицать, что, поступая так, мы находимся в полной нищете. Но эта нищета является в то же время великим покоем и великим совершенствованием, так как, если бы религиозному человеку было позволено обладать лишними предметами, приобретение, сохранение и накопление этих предметов получило бы громадную власть над его душою; таким образом, безусловное запрещение владеть вещами на правах собственности устраняет подобное неудобство. Среди различных веских доводов в пользу запрещения мирянам посещать наши кельи, первое место занимает убеждение, что нам легче будет при этом условии сохранять нашу нищету. В конце концов, мы все же люди со всеми их слабостями, и если бы нам пришлось принимать в своих комнатах посторонних лиц, то у нас не хватило бы силы оставаться в предписанных границах и явилось бы, вероятно, желание украсить свои кельи хоть книгами, чтобы внушить посетителям лучшее мнение о нашей учености" [191].
Во взгляде на нищету, как на самое возвышенное из доступных для человека состояний, сходятся, как индусские факиры, буддистские монахи и магометанские дервиши, так и иезуиты, и францисканцы; поэтому нам будет интересно подробнее рассмотреть причины такого, по-видимому не свойственного человеческой природе, воззрения. Прежде всего, рассмотрим те из побуждений, которые ближе всего к природе человека в ее нормальном состоянии.
Всегда существовала резкая грань между людьми, полагающими смысл своего существования в том, чтобы
"Мне казалось, что из всякой вещи, попадавшейся мне на моем пути", пишет Уайтфильд, "навстречу мне несся голос: "Иди и проповедуй слово Божие, будь на земле странником, не имей многих интересов и постоянного жилища". И мое сердце звучало в ответ: "Господи Иисусе, помоги мне исполнить и с покорностью принять Твою волю. Когда Ты увидишь, что мне угрожает опасность устроить себе постоянное гнездо, из сострадания ко мне – только из сострадания – положи мне в него побольше колючих терний" [192].
Отвращение к "капиталу", которым, все более и более заражается наш рабочий класс, по-видимому, вытекает главным образом из здорового чувства этой антипатии к существованию, построенному на обладании богатством. Поэт – анархист пишет:
Не умножив богатство свое, а что есть для других расточая,
Совершенства достигнешь.
Нужно с легкостью сбрасывать внешний покров и покровов других не желать.
От одежд твое тело не станет здоровым и сильным
и полезней ему быть нагим.
Воин, в битву идущий, не станет лишней ноши искать,
но скорее и прежнюю ношу с плеч захочет сложить.
Воин знает, что лишняя вещь в битве только помеха [193].
Короче сказать жизнь, построенная на "
Но кроме того, в желании "не иметь" кроется еще более глубокая причина, имеющая отношение к основной тайне религиозных переживаний: это чувство удовлетворения, которое человеческая душа находит в абсолютном подчинении себя высшей силе. Пока человек продолжает прибегать для своей защиты к какому либо из средств этого мира, пока он все еще цепляется за последние остатки благоразумия, – его отречение неполно, и жизненный кризис не кончен; страх продолжает стоять на страже у его сознания, недоверие к Божеству все еще кроется в нем. Такой человек подобен кораблю, стоящему на двух якорях: с одной стороны он возлагает надежды на Бога, а с другой принимает и свои меры предосторожности. В медицине известны случаи, где пациенту приходится переживать подобные же кризисы. Пьяница или морфинист, решившись излечиться от своей страсти, просит врача помочь ему, но не чувствует в себе достаточного мужества для самостоятельного воздержания. Тиранически господствующая над ним власть привычной отравы является для него тормозом, задерживающим его стремления к намеченной цели. Он прячет яд в своем платье, устраивает потихоньку так, чтобы в случае нужды, можно было где-нибудь раздобыть его. Точно также человек, возрождение которого еще не закончилось, все еще доверяет своим собственным средствам. Деньги для него являются тем же, чем служит снотворное лекарство для страдающего хронической бессонницей человека: он ищет помощи у Бога, но рассуждает, что на случай, если ему понадобится другая помощь, пусть и она будет под рукой. Каждому из нас известны случаи таких неполных и безрезультатных желаний исправить свою жизнь, чаще всего среди пьяниц, которые, несмотря на все упреки, обращенные ими к самим себе, и на все решения изменить свою жизнь, в конце концов далеки от непоколебимого решения перестать пьянствовать. Действительно, отказ от того, к чему мы привыкли, отказ решительный и бесповоротный, означает собою одну из тех коренных перемен характера, которые мы рассматривали в главе об обращении. Во время подобной перемены внутренняя жизнь человека находит для себя совершенно новое состояние равновесия и сосредоточивается с этих пор вокруг нового центра энергии; той силой, которая производит подобное перемещение в душевной жизни, является, по-видимому, искренняя готовность подвергнуться некоторым неудобствам и лишениям.
Вот почему в анналах святой жизни постоянно звучит одна и та же нота: положитесь на Божий Промысел, не оставляя для себя никаких лазеек, не думайте о завтрашнем дне, продайте все, что имеете и раздайте нищим; только тогда вы достигнете высшей безопасности, когда принесенная вами жертва будет беззаветна и не оставит о себе сожаления. Как пример, я приведу вам отрывок из биографии Антуанеты Буриньон, редкой женщины, которая в свое время подверглась многим гонениям со стороны католиков, а также и протестантов лишь за то, что она не хотела принимать религии из вторых рук. Еще молодой девушкой, живя в доме своего отца,
"она проводила целые ночи в молитве, непрестанно повторяя:
Это в высшей степени удивило ее, и она оставила мысль о монастыре, решивши удалиться от людей и жить в одиночестве, пока Богу не будет угодно указать ей, что она должна делать и куда идти. Она постоянно с глубоким чувством спрашивала Бога: О Господи, когда я буду вполне принадлежать тебе? И ей казалось, что она всегда слышала ответ:
Захваченные ею на дорогу несколько копеек могли оказать ей очень слабую поддержку, являясь в то же время сильным препятствием для духовной жизни. Чтобы вполне утвердить дух на новой точке равновесия ей необходимо было освободиться от этих денег.
Кроме мистического чувства самоотречения, культ нищеты открывает служителям его и другие религиозные тайны. Мы находим в нем стремление к искренности, ибо человек, впервые произнесший: "нагим я явился в этот мир" и т.д., несомненно, должен был обладать этим таинственным чувством. Он сознавал, что он сам должен выиграть битву, и что никакой подлог не может спасти его. В культе нищеты коренится также инстинкт демократизма или чувство равенства перед Богом всех созданных Им существ. Это чувство стремится к подавлению в человеке желаний накоплять богатства, и оно более присуще народам, исповедующим магометанскую религию, чем последователям христианского учения. Когда человек обладает подобным стремлением ко всеобщему равенству, он презирает все знаки отличия, все почести, все привилегии, предпочитая, как я говорил в предыдущей лекции, находиться перед лицом Бога на одном уровне с его самыми низшими созданиями. Это чувство не является вполне тождественным с самоунижением, хотя в действительной жизни оно очень приближается к нему. Скорее это чувство
"Возможно, что Христос хотел сказать этим следующее: Если вы действительно любите человечество, то вы не станете заботиться ни о каких приобретениях. Мне кажется, что это очень вероятное предположение. Но одно дело думать, что то или другое предположение, по всей вероятности, истинно, и совершенно другое дело считать его несомненно истинным. Если вы любите человечество так же, как любил его Христос, Его заповедь будет для вас несомненным фактом, так как она для вас понятна и очевидна. Вы продадите все свое имущество, и это не будет для вас лишением. Однако, эти истины, столь несомненные для Христа и для тех людей, которые имеют такую же, как и Он, любовь к человечеству, являются для людей обыкновенных только притчею. Во всяком поколении есть люди, которые, без заранее определенного намерения быть святыми, постепенно втягиваются в подобную жизнь своим стремлением к служению человечеству и сознанием разумности этого служения, основанном на практическом опыте. Отречение от прежнего образа жизни происходит постепенно, медленно, незаметно, подобно тому, как постепенно оседающая пыль заставляет опускаться какую-либо из чашек приведенных в равновесие весов. Таким образом, отречение от роскоши жизни даже не представляет из себя вопроса, а является лишь следствием разрешения другого вопроса, а именно, в какой степени мы способны отдаваться во власть нашего чувства любви к ближним" [196].
Но для того, чтобы понимать какое-нибудь чувство, человек должен быть сам способен ощущать его. Ни один американец не в состоянии понять преданности англичанина своему королю и преклонения немца перед своим императором; точно также ни англичанин, ни немец никогда не поймут, каким образом может обходиться американец без короля, без императора и без всякой мишуры в сношениях со своим Богом. Если даже подобные несложные чувства представляют собою таинственный дар, который человек получает при своем рождении, то тем большая тайна окружает те высшие религиозные чувства, рассмотрением которых мы занимаемся. Человек, стоящий вне этого чувства, никогда не будет в состоянии понять того божественного состояния, которое вызывается в душе присутствием этого таинственного дара. Все, что со стороны кажется таким непонятным и загадочным, становится простым и ясным при свете охватившего душу пламени. Каждое чувство повинуется своей собственной логике и делает выводы, на которые способна только эта логика. Набожность и милосердие обитают совсем в другом мире, чем наши вожделения и страхи, и образуют совсем иной центр личной энергии. Подобно тому, как при безграничной скорби мелкие неприятности могут показаться утешением, подобно тому, как возвышенная любовь способна обратить в радость некоторые жертвы, так и высшее доверие может сделать житейские предосторожности ненавистными; и человеку, достигшему известных степеней этого благородного энтузиазма, может показаться невыразимо презренным и низким желание иметь личную собственность. Если мы находимся вне сферы подобных чувств, то самое лучшее, что мы можем сделать – это наблюдать тех, кто их испытывает, и старательно записывать результаты наблюдений. Именно этого способа я и придерживался в последних двух лекциях и думаю, что теперь в нашем распоряжении находится достаточное количество материала, необходимого для наших целей.
Лекция XIV ЦЕННОСТЬ СВЯТОСТИ
Мы только что рассмотрели наиболее важные из тех явлений, которые можно назвать плодами религиозной жизни. Теперь мы перейдем к оценке их, начав с вопроса: могут ли они доставить нам материал, необходимый для того, чтобы высказать суждение об абсолютной ценности религии? Если бы я захотел подражать Канту, я сказал бы, что темой настоящей лекции будет: "Критика чистой святости".
Эта тема не представляла бы никаких затруднений, если бы мы, подобно католическим теологам, могли спуститься к ней с высоты готовых, непоколебимых догм о Боге, о человеке и его нравственном идеале. Высшая степень совершенства измерялась бы в этом случае приближением человека к его наивысшей цели, а целью этой являлось бы соединение человека с его Творцом. Этого соединения человек мог бы достигнуть тремя путями: путем деятельности, путем морального очищения и путем созерцания; и, применяя известную систему теологических и нравственных критериев, было бы нетрудно определить, насколько человек подвинулся вперед по каждому из путей. При таких условиях можно было бы вывести с математической точностью абсолютное значение и ценность каждого, даже самого незначительного, религиозного переживания.
Если бы мы руководились при выборе пути для нашего исследования только степенью его легкости, можно было бы сожалеть о разрыве с таким удобным методом. Но мы сами намеренно отвергли его в тех замечаниях, какие мы сделали еще в первой лекции в пользу эмпирического метода; и после этого акта отречения для нас нет возврата к схоластическим формулам. Мы не можем разделять человека на две части – животную и разумную. Мы не можем делить явления на естественные и сверхъестественные; мы не можем разбираться в сверхъестественных явлениях, – какие из них от Бога, и какие от дьявола. Мы можем только собирать психологические факты, подходя к ним без какой бы то ни было априорной теологической доктрины; можем сгруппировать отдельные суждения о ценности того или другого переживания, единственными руководителями в которых будут наши наиболее сильные философские предубеждения, моральные инстинкты и здравый смысл; и на основании этих суждений мы сможем сделать общий вывод относительно того или другого типа религий: считать ли его
После этих откровенных признаний у меня явилось опасение, не покажется ли некоторым из вас, что мы бросаем за борт наш компас и принимаем решение руководиться отныне в нашем плавании одной прихотью. Такой бесформенный и беспринципный метод, скажут мне, приведет нас только к дилетантствующему скептицизму. Я скажу несколько слов в свою защиту и для лучшего выяснения эмпирического метода, которого я держусь.
Прежде всего может показаться нелогичным самое намерение оценивать результаты религиозной жизни эмпирически, в наших человеческих выражениях ценности. Как можно, на самом деле, измерять их ценность, не зная, существует ли Бог, который, как это необходимо предположить в данном случае, требовал бы от людей таких проявлений. Если Он существует, все поведение человека, направленное к тому, чтобы идти навстречу Его требованиям, будет, несомненно, разумным. Бессмысленным оно явится лишь в том случае, если Бог не существует. Предположим, что в силу ваших субъективных особенностей вы отвергаете религию, допускающую кровавые жертвоприношения; если бы божество, требующее подобных жертв, существовало, ваше отрицание его было бы так же произвольно, как схоластика теологов. Я сознаюсь, что в нашем произвольном отрицании некоторых видов божества мы уподобляемся теологам. Философские предубеждения, которыми я руковожусь в своем исследовании, моральные инстинкты и здравый смысл, – заставляют меня отворачиваться от тех верований, которые кажутся мне отталкивающими, подобно тому, как это делает теолог по отношению ко всем божествам, кроме того, какое он признает. Моральные инстинкты и требования здравого смысла являются в данном случае плодами эмпирического развития. Поразительна развертывающаяся в человеческой истории картина непрерывного, хотя медленного изменения моральных и религиозных идей человечества, по мере расширения его познания о внешнем мире и под влиянием перемен в его социальном устройстве. Через несколько поколений духовная атмосфера становится уже неблагоприятной для тех идей о божестве, какими некогда питались люди.
Старые боги оказываются ниже уровня господствующих моральных идей, и вера в них является уже невозможной. В наше время божество, требующее человеческих жертв, показалось бы настолько чудовищно жестоким, что мы не согласились бы считать его за бога. И нас не убедили бы в этом никакие исторические доказательства.
A в старые времена, наоборот, эта кровожадность сама служила доказательством божественности. В те века, когда пользовались уважением проявления грубой силы, люди поклонялись именно такому богу, который был воплощением подобной силы.
Исторические события только добавляли некоторые черты к сложившемуся уже представлению о Боге; первооснова же этого представления остается психологической. Божество, о котором проповедовали пророки, провидцы, подвижники, утверждавшие новый культ, прежде всего нужно было им самим. Оно владело их воображением, обещало им исполнение их надежд, управляло их волей, защищало их от дьявола, карало их врагов. По ценности тех выгод, какие мог доставить тот или другой бог, устанавливалась и его ценность. Как только эти выгоды теряли ценность, не выдержав конфликта с повысившимися нравственными идеалами или уровнем умственного развития, при котором они начинали казаться ребяческими и нелепыми, – к божеству начинали относиться с пренебрежением, и культ его приходил в упадок.
Таким образом греки и римляне перестали некогда чтить своих богов, оставаясь формально язычниками, точно так же и мы относимся к индуизму, к буддизму и к магометанству.
Так же поступили протестанты с католическими воззрениями на божество; подобным же образом отнеслись позднейшие протестанты к воззрениям основателей этой доктрины. Этим же способом китайцы оценивают христианскую религию; этим же способом будут судить и о нашей религии наши потомки. С того момента, как смысл, вкладываемый нами в наше определение данного божества, перестает вызывать наше одобрение и восхищение, самое существование подобного божества начинает казаться нам нелепостью. Интересно проследить в истории шаг за шагом эволюцию религиозных воззрений. Монархический тип власти был, например, так укоренен в сознании наших предков, что воображение их и для верховной власти божества требовало тех же черт деспотизма и соединенной с ним жестокости. Они назвали эту жестокость "воздающей справедливостью", и Бог, лишенный этого качества, наверное, показался бы им не в достаточной мере "повелителем". Для нас же представляется ужасной самая мысль о возможности причинения кому бы то ни было вечных страданий. И то, что представлялось Джонатану Эдуардсу "доктриной в высшей степени приятной, светлой и радостной" – предвечное разделение людей на спасенных и осужденных, – нам кажется чем-то диким и бессмысленным. Нас поражает также и мелочность интересов тех богов, в которых верили наши предки. В жизнеописаниях католических святых мы встречаем такие примеры святости, которые для нашего протестантского сознания кажутся сплошной бессмыслицей. Для пуританина, как и для современного идеалиста, различные обрядности богослужения кажутся обращенными к божеству, обладающему вздорным ребяческим характером и находящему удовольствие в детских играх: в свечах, фольге, в бормотании известных фраз, в маскарадных переодеваниях, которыми будто бы увеличивается его "слава". С другой стороны – для людей, чье благочестие нуждается в церковном ритуале, бесформенность и безграничность пантеистического представления о Боге кажется безотрадной и бесплодной пустыней; евангелический теизм пугает их своей обнаженностью, тусклостью красок и бедностью проявлений. "Лютер, говорит Эмерсон, дал бы отрубить себе правую руку, чтобы не прибить своих тезисов к дверям Виттенбергской церкви, если бы мог предвидеть, что они приведут к безжизненным отрицаниям Бостонского унитарианизма".
Итак, не взирая на весь наш эмпиризм, критерием при оценке чуждых нам религиозных переживаний, по необходимости, является наше собственное религиозное мировоззрение, которое в свою очередь является продуктом реальных, жизненных условий. В этом случае нами будет руководить голос накопленного человечеством опыта, который судит и отвергает всех богов, преграждающих нам путь к дальнейшему усовершенствованию. Таким образом, опыт, взятый в широком смысле этого слова, сам порождает отрицание известных религиозных учений, отрицание, которое лишь с виду находится в противоречии с нашим эмпирическим методом.
Еще больше сгладится это противоречие, когда мы перейдем от отрицания к положительным верованиям. Мы признаем лишь тех богов, в которых нуждаемся, и чьи требования усиливают наши требования к себе и друг к другу. Применим в данном случае критерий здравого смысла, и он покажет нам, насколько религиозная жизнь может быть рассматриваема, как высший род деятельности человеческого духа. Если она окажется пригодной для человечества, то каждое теологическое верование, могущее вызвать религиозную жизнь, получит для нас соответствующее значение. В противном случае она потеряет для нас всякую цену. Это общий закон вымирания всего непригодного и выживания всего нужного человеку, перенесенный в область религиозных верований. И если мы бросим на историю беспристрастный взгляд, мы должны будем признать, что во все времена не было другого критерия при возникновении или принятии какой бы то ни было религии. Религии должны были
Потребностей же у человеческой души всегда было много, а критериев определенных не было. Поэтому упрек в неопределенности, в субъективизме и расплывчатости, какой может быть сделан эмпирическому методу, должен быть отнесен по существу дела ко всем человеческим суждениям в этой области. Ни одна религия не была еще обязана своим господством "аподиктической достоверности", и позже я постараюсь выяснить вопрос, могут ли теологические рассуждения увеличить объективную ценность религии, которая уже приобрела фактическое господство.
Еще одно замечание по поводу обвинения эмпирического метода в том, что он ведет к систематическому скептицизму.
Так как нельзя отрицать, что время меняет наши чувства и потребности, то было бы странно утверждать, что воззрения нашей эпохи не подвергнутся никакой перемене в последующие века. Поэтому ни один мыслитель не может считать свои идеи застрахованными от скептицизма, и ни один эмпирик не может считать себя изъятым из этого общего правила. Но существует большая разница между тем, чтобы признать наши воззрения подлежащими в будущем изменению, и тем, чтобы с легким сердцем направить наш корабль по океану сомнений. Тот, кто признает несовершенство своего инструмента и, обсуждая свои наблюдения, принимает их во внимание, тот имеет гораздо больше шансов познать истину, чем тот, кто считает свой инструмент непогрешимым. И разве положения догматической философии являются менее сомнительными оттого, что она заявляет об их непогрешимости? И разве не выиграли бы они в отношении познания истины, если бы вместо провозглашения своей абсолютной достоверности, заявили себя лишь приблизившимися к истине? Я лично для себя надеюсь только на это приближение к истине, видя в нем высшую степень познания, достижимого для человека. Сознание нашей способности ошибаться только обогащает сферу нашего познания.
Тем не менее догматизм, вероятно, осудит нас за это признание. Самая форма непреложной достоверности является столь ценной для некоторых людей, что им слишком трудно было бы от нее отказаться. Они будут настаивать на этой достоверности даже тогда, когда целый ряд фактов опровергнет их верование. А между тем и самые взгляды таких недолговечных существ, как мы, не должны ли также отличаться недолговечностью? Самым мудрым из критиков явился бы тот, который оказался бы способным каждый день исправлять свое вчерашнее мнение и который считал бы, что в данное время он прав, "лишь принимая во внимание всю совокупность фактов" и "все, происшедшее до сего времени". Когда перед нами открываются более пространные области истины, то лучше всего раскрыть свой внутренний мир для их восприятия, не загораживаясь от них нашими прежними воззрениями. Ведь "когда полубоги идут, это значит, что близко и боги".
Факт разнообразия суждений о религиозных явлениях неоспорим, как бы мы ни желали иметь о них одно непреложное мнение. Подойдем теперь к вопросу: желательно ли, чтобы мнения людей в этой области были одинаковы? Хорошо ли было бы, если бы все люди придерживались одной религии? Нужно ли им следовать общим правилам и подражать одним и тем же добродетелям? Так ли люди похожи друг на друга в своих высших потребностях, что одни и те же религиозные побуждения нужны и для грубых и для утонченных, для гордецов и для кротких сердцем, для деятельных и ленивых, для душевно здоровых и больных? Или может быть, как различны функции в организме человека, так различны и пути разных людей в организме человечества? И для одних является наилучшей религия утешения и ободрения, а для других религия угроз и упреков? По-видимому, это так. И мне кажется, что чем дальше, тем больше мы утвердимся в этом предположении. А если это так, то какой критик может удержаться от благоприятного отзыва о той религии, которая наилучшим способом удовлетворяет его потребности? Он может стремиться к беспристрастию; но он слишком близок к борьбе, чтобы не принять участия в ней. И можно предсказать заранее, что он отнесется наиболее одобрительно к тем плодам святости, которые представляются
Из всего сейчас сказанного мною можно вынести впечатление умственной анархии и сделать вывод, что я отчаялся в самом существовании истины. Но я просил бы не делать конечного вывода о моем методе прежде, чем я применю его к явлениям религиозной жизни. Без сомнения, я не верю, чтобы кто-нибудь из смертных, а в том числе и я, мог достигнуть такого познания абсолютной истины, которую нельзя было бы ни исправить, ни дополнить; но мое отрицание догматического идеала еще не доказывает моего извращенного вкуса, находящего будто бы особое наслаждение в интеллектуальной неустойчивости. Я не питаю никакого пристрастия ни к сомнениям, ни к беспорядку. Я только боюсь потерять истину, остановившись на уверенности, что обладаю ею вполне. Я верю, что, непрестанно двигаясь вперед по верному пути, мы достигаем все большего и большего познания истины. И я надеюсь, что еще до окончания этих лекций мне удастся сообщить эту уверенность и моим слушателям. А пока я прошу их не высказывать бесповоротного осуждения эмпирическому методу, проповедником которого я являюсь. Перейдем к его применению в интересующей нас области.
При оценке религиозных явлений необходимо ограничить религию личную, представляющую функцию отдельного индивида, от религиозного культа, являющегося продуктом религиозных воззрений целого общества. Во второй лекции, как вы может быть помните, я уже говорил об этом различии. Слово "религия" в его обычном употреблении имеет двойной смысл. В истории мы видим, как религиозные гении увлекают за собой последователей, которые образуют вокруг них группу лиц, являющихся хранителями данного религиозного учения. Когда такая группа становится достаточно сильной, чтобы создать "организацию", она образует собой церковь, в которой не замедлит развиться корпоративное честолюбие. Дух политики и догматизма очень скоро оскверняет чистые источники религиозной жизни. И когда мы слышим теперь слово "религия", мы невольно думаем о той или другой церкви, связывая с ней представление о лицемерии, фанатизме, мелочности интересов и закоренелом суеверии; вследствие этого, многие из нас, не разобравшись в понятии "религия", спешат торжественно заявить, что ничего общего с религией не имеют. Даже тот, кто принадлежит к какой-нибудь церкви, ко всем другим церквам относится с полным осуждением.
В наших лекциях мы пройдем мимо церковных учреждений, останавливаясь лишь на тех религиозных переживаниях, которые совершаются в сознании отдельных личностей. Когда в истории человечества впервые появились такие переживания, церковная религия назвала их ересью. Они явились в мир нагими и одинокими, и тот, в ком они зарождались, должен был бежать в пустыню, как сделали это Будда, Иисус, Магомет, св. Франциск, Джордж Фокс и другие. Но об этом лучше всего прочесть на страницах дневника самого Джорджа Фокса, написанных в дни его юности, когда религиозная закваска только начинала бродить в нем.
"Я много постился, говорит Фокс, каждый день бродил по пустынным окрестностям, часто брал с собою библию и прятался с нею в дуплах деревьев и в уединенных местах, пока не наступала ночь; иногда в печали я бродил и целую ночь, потому что душа моя была печальна в те времена, когда Господь впервые начал призывать меня.
Я не принадлежал ни к одному из религиозных обществ, но всего себя отдал Господу. Удалившись от дурной компании, в полном отчуждении от отца, матери и других родственников я, подобно чужестранцу, скитался по земле, идя той дорогой, куда вел Господь мое сердце. Я нанимал себе в городах, где приходилось останавливаться, комнату, но не смел долго оставаться на одном месте, боясь, как ученых, так и невежд, опасаясь, чтобы беседа с ними не повредила мне при моей юности и впечатлительности. Поэтому я предпочитал жить среди них как чужеземец, ища небесной мудрости и получая духовную пищу от Господа; я отказался от внешних вещей, чтобы остаться наедине с Богом. Я отстранялся не только от священников, но и от проповедников и от тех, кого называли умудренными в религиозной жизни людьми, так как я видел, что никто из них не может сказать ничего нужного для моей души в том ее состоянии, в каком она находилась. Когда все мои надежды исчезли, и я понял, что ничто в мире не может мне помочь, я остановился, не зная, что мне делать, – тогда, о, тогда я услышал голос, который сказал: "Только один Иисус Христос может сказать тебе то, что твоей душе нужно". Когда я услышал это, сердце мое затрепетало от радости. Господь открыл мне, почему на земле не было никого, кто мог бы говорить с моей душою. Я не имел ничего общего с другими людьми – священниками, профессорами, представителями разных сект. Я страшился всяких разговоров, касающихся плотской жизни, видел в них только погибель. Когда я находился в пучине, сомкнувшейся над моей головой, я не мог верить, что когда-нибудь всплыву наверх. Моя скорбь и мое искушение были так велики, что я был близок к отчаянию. Но когда Христос открыл мне, как Он был искушаем дьяволом, как Он победил его и стер ему главу; когда Он открыл мне, что через Его силу, дух и милость я также одержу победу, я почувствовал к Нему доверие. Если бы у меня был королевский дворец, слуги, роскошная пища, все это не имело бы для меня никакой цены, ибо ничто не могло дать мне утешения кроме воли Божьей. Я видел, что профессора, священники и другие люди чувствовали себя здоровыми и бодрыми в. том положении, которое составляло мое несчастье, и что они любили то, от чего я хотел спастись. Но Господь обратил к Себе все мои желания, и все мои заботы были направлены лишь на Него одного" [197].
Всякое истинно-религиозное переживание, подобное только что описанному, не могло не казаться в те времена отступничеством от религии, и такой пророк, бегущий от людей, должен был казаться им безумцем. Если его учение обладало достаточной психической заразительностью, чтобы привлечь к себе учеников, оно признавалось ересью. В тех же случаях, когда оно оказывалось настолько сильным, что торжествовало над преследователями, оно становилось господствующей религией. А когда религия становится господствующей, она обыкновенно утрачивает свое внутреннее содержание, и живые источники ее иссякают. Приверженцы ее начинают жить традицией и в свою очередь побивают камнями пророков. Какими добродетелями не были бы украшены члены господствующей церкви, она, как только приобретет власть, становится надежной союзницей в подавлении свободы религиозных исканий и не дает появиться новым пузырькам воздуха в том источнике, из которого сама черпала запас силы в те дни, когда была еще чиста. Так она поступала всегда, за исключением тех случаев, когда, покровительствуя новым движениям духа, она рассчитывала образовать из них запасной капитал для своих эгоистических целей. Тактика, какая применялась Римской церковью по отношению к некоторым религиозным реформаторам и к святым, живущим самостоятельной религиозной жизнью, дает множество примеров, характеризующих покровительственную политику церкви.