"Человек может вызвать, поддержать и укрепить в себе возвышенный, здоровый и чистый образ мыслей. Течение его мысли может и должно быть до тех пор направляемо высокими идеалами, пока оно не станет привычным и не проложит себе постоянного русла. Благодаря такой выдержке наш духовный горизонт озарится сиянием красоты, здоровья и гармонии. Сначала, пожалуй, может показаться трудной эта задача мыслить постоянно возвышенно и чисто, может даже явиться опасение, что выполнение ее будет чисто автоматическое, но настойчивость и упорство облегчат нам это дело, и, наконец, сделают его приятным и радостным.
Для души реален тот мир, какой она создала сама из своей мысли, своего чувства и воображения. Если мы
Когда мы подойдем к изучению мистицизма, вы будете, вероятно, глубоко захвачены этими возвышенными состояниями сознания, и убедитесь, что это не пустая риторика. Я надеюсь, – вы удостоверитесь тогда, что мистическое сознание "единения" есть – особый совершенно определенный вид опыта, который иногда может переживать душа, и в котором многие люди живут полнее и глубже, чем в других состояниях. Это наводит меня на общий философский вывод, к какому я хочу сейчас перейти и этим заключить исследование, которое, боюсь, слишком затянулось. Этот вывод касается отношения религии душевного здоровья и духовного врачевания к науке и научному методу.
В одной из следующих лекций мне предстоит специально коснуться общего вопроса об отношении религии к науке, с одной стороны, и к строю мыслей первобытного дикаря, с другой. В наши дни есть множество людей, – они любят называть себя "позитивистами" или "последователями научного мировоззрения", – которые утверждают, что религиозность есть только атавистический пережиток той стадии развития человеческого сознания, какую человечество в лице своих наиболее просвещенных представителей давно переросло и оставило за собой. Если вы попросите их высказаться определеннее, они, вероятно, скажут, что для примитивного мышления все представляется в антропоморфическом виде. Дикарь полагает, что вещи действуют по их личной воле и стремятся к своим собственным целям. В его глазах даже внешняя природа подчиняется личным потребностям и стремлениям, как будто эти последние являются первичными природными силами. Современная наука, скажут позитивисты, доказала, что личность вовсе не элементарная сила в природе, а, наоборот, только пассивное следствие действительно элементарных физических, химических, физиологических и психофизических, безличных, общих сил. Ничто индивидуальное не может ничего сотворить в мире, кроме тех случаев, когда оно подчиняется общим законам и – выполняет их. Если вы спросите этих людей, какими средствами наука развенчала первобытный образ мыслей, то они без сомнения ответят, что она сделала это строгим применением экспериментального метода, которым проверяла свои положения. Следуйте в жизни научным выводам, скажут они, тем выводам, которые всецело отрицают значение личности, и ваши жизненные силы будут расти. Мир так создан, что ваши ожидания оправдаются на практике лишь постольку, поскольку вы считаетесь с безличным характером природы.
Но духовное врачевание, с его диаметрально противоположной философией, предъявляет в сущности то же самое требование. Живите так, как если бы мои положения были истинными, говорит это учение, и каждый прожитый вами день докажет вашу правоту. На всем вашем телесном и духовном опыте оправдается истинность положения, что творческие силы природы имеют личный характер, что ваши собственные личные мысли суть силы, что силы природы непосредственно отвечают вашим личным запросам и желаниям. И из того факта, что движение духовного врачевания с каждым днем все растет, и обязано этим ростом не искусной проповеди, с одной стороны, и легковерию, с другой, а своим несомненным практическим результатам, – достаточно видно, что опыт вполне оправдывает эти "первобытные" религиозные идеи. В наше время, время торжества авторитета науки, это учение объявило войну научной философии и одерживает победы, пользуясь средствами и оружием самой науки. Веря, что высшая сила будет лучше заботиться о нас, чем мы сами, если только мы всецело положимся на нее и согласимся во всем следовать ей, это учение находит в опыте подтверждение, а не опровержение своей веры.
Из приведенных выше рассказов достаточно ясно видно, как происходят внутренние обращения и как они закрепляются в человеке. Теперь я приведу два коротких отрывка, изображающих этот процесс в самом конкретном виде. Вот первый из них:
"Одна из первых моих попыток применить то, чему меня научили, произошла через два месяца после того, как я был у целителя. Случилось так, что я упал и вывихнул правую ногу; четыре года тому назад со мной был такой же случай. В первый раз мне пришлось ходить несколько месяцев на костылях, носить резиновую повязку вокруг ноги и очень беречься, чтобы вывих не повторился. Теперь же, как только я встал на ноги, я внушил себе (и почувствовал, что этой мыслью полно все мое существо) следующее: "Нет ничего, кроме Бога; Он источник жизни. Я не могу причинить себе вывиха и вообще никакого зла: Бог предотвратит его". После этого я не ощущал уже никакой боли и прошел в тот день пешком две мили".
Следующий пример дает изображение не только самого опыта и его жизненного значения, но и характерных для него элементов пассивности и отречения от деятельности своей воли:
"Однажды утром я пошла в город за покупками; вскоре после того, как я вышла из дому, я почувствовала себя нездоровой. Болезненные ощущения быстро усиливались: я чувствовала ломоту во всех членах, тошноту, слабость, головную боль, одним словом все симптомы инфлюэнцы. Мне показалось, что я заболела гриппом, эпидемия которого была в то время в Бостоне, или, быть может, чем-нибудь еще худшим. Тут я вспомнила о проповедях духовного врачевания, которые я посещала всю зиму, и подумала, что мне представляется удобный случай проверит это учение на самой себе. По дороге домой я встретила приятельницу и сделала над собой усилие, чтобы не рассказать ей о своей болезни. Так был сделан первый шаг. Вернувшись домой, я тотчас же легла. Мой муж хотел позвать врача, но я сказала ему, что предпочитаю подождать до завтрашнего утра. Тогда я пережила самый чудесный опыт моей жизни.
Могу передать его только в таких словах: "Я как бы легла в поток жизни и дала водам его течь надо мной". Я освободилась от всякого страха перед болезнью и была полна покорности. Не было уж никакого следа умственных усилий, никакой последовательности в моих мыслях. Единственной мыслью моей было: "Я раба Господня; да будет со мною все по Твоей воле!" Я была полна веры, что все будет хорошо, что все уже хорошо. Во мне беспрерывно текла творческая жизнь, я чувствовала себя приобщенной к Бесконечности, чувствовала в себе гармонию и мир, превосходящие всякое разумение. Во мне уже не было места для мысли о моем расстроенном организме. У меня не осталось сознания времени, пространства, людей; я чувствовала только любовь, счастье и веру.
"Не знаю, сколько времени длилось это состояние, и скоро ли я уснула; но проснувшись утром я почувствовала себя
В этих примерах [67] для нас ценен обнаруживающийся в них опытный путь оправдания веры. Я утверждаю, что в данном случае совершенно безразлично, считать ли тех людей, о которых говорится в приведенных отрывках, жертвами обмана воображения или нет. Для них достаточно
Я полагаю, что притязания представителей науки, подобно сектантам нетерпимых, по меньшей мере скороспелы. Переживания, которые мы изучали в этой лекции (а большая часть многообразного религиозного опыта подобна им), – наглядно показывают, что мир гораздо многостороннее, чем это может допустить какая-нибудь секта, хотя бы даже секта ученых. Что, в конце концов, представляют все наши научные доказательства, как не опыт, совпадающий с более или менее отвлеченной системой понятий, созданной нашим разумом? Но – во имя здравого смысла! – почему должны мы признавать, что только данная система понятий может быть истинной? Вся совокупность нашего опыта приводит к противоположному заключению: сообразно с различием общих воззрений возможны и различные отношения к миру; и в действительности мы встречаем большое разнообразие в этой области. В каждый данный момент человек выбирает наиболее удовлетворяющий его род отношения к миру, забывая или отстраняя от себя другие возможные отношения. Наука дает всем нам телеграф, электрическое освещение, медицинский диагноз наших болезней, иногда успешно предупреждает и излечивает некоторые из них. Религия в лице духовного врачевания дает некоторым из нас душевную безмятежность, нравственное равновесие, счастье и предупреждает некоторые виды болезней так же, а no отношению к целому ряду лиц, быть может, и лучше, чем наука. Отсюда очевидно, что и наука, и религия могут одинаково служить ключом к сокровищнице вселенной для того, кто может принять в свою жизнь ту или другую. В то же время очевидно, это ни та, ни другая не исчерпывает всех сокровищ мира и не исключает возможности их слияния в одно целое. Не есть ли мир, в конце концов, сложный синтез разнородных сфер реальности, проникающих взаимно одна другую? Мы могли бы поочередно подходить к познанию каждой из них, принимая различные мировоззрения и культивируя в себе различные душевные переживания. Ведь изучает же математик одно и то же количественное и пространственное явление методами геометрии, аналитической геометрии, алгебры и теории чисел, и делает это вполне правомерно. С этой точки зрения наука и религия найдут каждая свое оправдание своим особенным путем, в каждом миге и в каждой человеческой жизни, и обе могут вечно существовать рядом, не уничтожая друг друга. Примитивное мышление с его верой в индивидуализированные, олицетворенные силы, теперь менее чем когда-либо вытеснено наукой из человеческого сознания. Значительное число научно образованных людей все еще находит в нем самый удобный мост для общения с реальностью [68].
Изучение духовного врачевания дает столь богатый материал для таких выводов, что я не мог удержаться от искушения обратить на них ваше внимание. Ограничусь пока этими беглыми замечаниями. В одной из следующих лекций нам предстоит специально заняться рассмотрением отношения религии к науке и примитивному мышлению.
Приложение
I. "Мой личный опыт состоит в следующем: Я долгое время болел, и одним из первых последствий моей болезни было то, что лет двенадцать тому назад я стал страдать диплопией (удвоением всех видимых предметов), и это почти совершенно лишило меня возможности читать и писать. Вскоре мне пришлось отказаться от всякой работы под угрозой полного истощения. Я лечился у знаменитейших докторов Европы и Америки и глубоко верил в то, что они могут помочь мне; однако, все было или безрезультатно, или только ухудшало мое положение. Но в то время, когда, казалось, я быстрыми шагами приближался к смерти, я узнал о некоторых фактах, которые настолько возбудили во мне интерес к духовному целительству, что я решил испытать его на себе. У меня не было почти надежды на успех: я шел
Уже с самого начала я уверовал в
Каждый день около получаса сидел я с целителем в полном молчании, и первое время это не давало никаких ощутительных результатов. Но по прошествии десяти дней я неожиданно для себя почувствовал, как поток новой энергии вливается в меня; я вдруг сознал в себе достаточно силы, чтобы обойти все прежние преграды, чтобы разорвать все путы, которые долго сдавливали и тормозили мою жизнь, несмотря на неоднократные попытки мои освободиться от них. Я стал снова читать и гулять, чего не делал уже целые годы. Внезапная перемена во мне была очевидна и несомненна. Мне казалось, что в течение следующих трех – четырех недель эти силы все росли во мне.
Затем, с наступлением лета я уехал из Бостона. Я чувствовал, что испытываемое мною облегчение прочно и почти не беспокоился уже о своем здоровье. Между тем влияние, которое оказывало на меня это лечение, усилилось; но наряду с тем оно стало как бы менее глубоким. И хотя после первого опыта моя вера в благотворность этого лечения очень окрепла, – что, казалось, должно бы увеличить и его влияние на меня, если правда, что вера является здесь основным элементом, – тем не менее, уж ни разу не пришлось мне испытать тех поразительных результатов, какие были даны мне первым опытом, во время которого моя вера была так слаба и сомнения так сильны.
В таких вопросах трудно облечь в слова все доказательства, трудно соединить в одно стройное целое все основания, послужившие для выводов, но я чувствую, что у меня было много оснований, оправдывающих (по крайней мере передо мной самим) те выводы, к каким я тогда пришел. С тех пор я убежден, что испытанная мной в то время перемена моего физического самочувствия была вызвана произошедшей во мне переменой моего душевного состояния, и что этот душевный переворот не был (по крайней мере, непосредственно) вызван слишком деятельным воображением или
II. "Уступая настояниям некоторых друзей, без всякой веры и почти без надежды (возможно, что причиной этого была та неудача, какую мы перед тем потерпели с адептом Христианской науки) отдали мы свою внучку на попечение целительницы. И она была вылечена от того недуга, относительно которого врач поставил безнадежный диагноз. Это заинтересовало меня; я принялся за серьезное изучение практики и философии этого нового метода лечения. Мало-помалу я обрел такой внутренний мир и покой, что вся моя жизнь изменилась. Мои дети и мои друзья заметили перемену во мне и были поражены ею. Я совсем перестал раздражаться. Заметно изменилось даже выражение моего лица. Прежде я был фанатичен, горяч и нетерпим в споре, как в общественных местах, так и в частном кругу, – теперь я стал терпим и внимателен к чужому мнению. Прежде я был нервен и раздражителен; два или три раза в неделю я приходил домой с головною болью, вызываемой, как я думал, катаром желудка. Теперь характер мой стал ровным и ясным, все физические недомогания совершенно исчезли. Обыкновенно я испытывал болезненный страх всякий раз, как мне предстояло деловое свидание. Теперь я подхожу ко всякому человеку с полным доверием и внутренним спокойствием. Могу сказать, что во мне постепенно исчезали все проявления эгоизма. Я разумею не только грубые и чувственные формы его, но и те утонченные и часто незаметные проявления, которые выражаются в горе, печали, сожалении, зависти и т.п. Я познал на опыте величие Бога и божественность внутренней правды в человеке".
Лекция VI СТРАЖДУЩИЕ ДУШИ
В прошлой лекции мы изучали здоровый склад души, органически неспособный к сколько-нибудь длительному страданию и склонный видеть все в радужном свете. Мы видели, что этот душевный склад служит основой той своеобразной разновидности религии, для которой благо
В основу философии Спинозы вплетены нити душевного здоровья, и это одна из тайн ее привлекательности. Тот, кем руководит Разум, учит Спиноза, находится под влиянием одного только добра. Познание зла есть "неадекватное" [69] познание, присущее только несвободному духу. Поэтому Спиноза решительно осуждает раскаяние. Когда человек грешит, говорит он, -
"Можно было бы предположить, что угрызения совести и раскаяние помогут ему выйти на истинный путь, и вывести отсюда заключение, как это обыкновенно и делается, что это хорошие чувства. Но если мы ближе присмотримся к ним, мы увидим, что это наоборот, губительные и дурные страсти. Ибо очевидно, что мы вернее достигнем добра, руководясь разумом и любовью к истине, чем поддаваясь угрызениям совести и раскаянию; эти чувства гибельны и дурны, ибо они суть проявления печали. Я уже показал, продолжает он, все зло, проистекающее от печали, и доказал, что человек должен стремиться изгнать ее из своей жизни. В виду того, что угрызения совести и раскаяние принадлежат в этом смысле к той же категории чувств, как и печаль, мы должны сторониться этих состояний духа".
В христианстве раскаяние в грехах всегда было основным религиозным чувством. Но для христиан душевно-здорового склада это раскаяние сводилось лишь к
"Когда я был монахом, пишет Лютер, я считал себя окончательно погибшим, если по временам во мне рождались вожделения плоти, то есть когда я чувствовал в себе дурные стремления, плотские желания, гнев, злобу или зависть к кому-нибудь из братьев. Я многими способами пытался успокоить свою совесть, но все было напрасно. Похоти и греховные помыслы моей плоти возвращались вновь, так что я не мог найти себе покоя, и терзался такими мыслями: "Ты свершил такой-то грех; ты осквернен завистью, нетерпением и тому подобными грехами; поэтому напрасно вступил ты в этот святой орден, и тщетны будут все твои добрые дела". Но если бы я правильно понимал тогда слова апостола Павла: "Плоть желает противного духу, а дух противного плоти: они друг другу противятся, так что вы не то делаете, что хотели бы", – то я не терзал бы себя таким жалким образом, но подумал бы и сказал бы себе, как говорю теперь: "Мартин, ты без сомнения не безгрешен, ибо у тебя есть плоть; и ты не можешь не чувствовать в себе борьбу плоти". Помню, что Штаупитц (Staupitz) часто говорил: "Тысячи раз давал я Богу обет исправиться, но никогда не выполнял его. Я не буду более давать такого обета: ибо я научен опытом, что не в силах его исполнить. Поэтому, если только Господь не будет милостив ко мне ради Иисуса Христа, – я, со всеми своими обетами и добрыми делами, не могу предстать перед Ним".
Искреннее отчаяние Штаупитца, вылившееся в этих словах, праведно в глазах Бога; всякий жаждущий спасения должен признать это устами и сердцем. Ибо праведники не полагаются на свою праведность. Они надеются на Христа Искупителя, отдавшего жизнь за их грехи. Они знают, что тот остаток греховности, который не может быть изгнан из их плоти, не предназначен для их погибели, но будет им отпущен. Однако они в духе своем борются с плотью, чтобы не впасть в искушение из-за нее; и хотя они чувствуют, что плоть их ярится и подымает свой голос, и что они по временам впадают в грех по своей слабости, тем не менее они не отчаиваются и не думают, что они сами, их образ жизни и дела их, связанные с их жизненным призванием, неугодны Богу; они поддерживают себя верою" (Kомм. к Галат.).
Ересью, за которую иезуиты предали жестокой казни гениального Молиноса, основателя квиетизма, было его проникнутое душевным здоровьем мнение о раскаянии:
"Когда ты впадаешь в какой-нибудь грех, – не смущайся сердцем и не отчаивайся. Ибо это следствие нашей слабой природы, опороченной Первородным Грехом, Враг рода человеческого, как только ты согрешишь, внушит тебе убеждение, что ты блуждаешь по нечестивому пути, что ты поэтому находишься вне Бога и его благодати, и тем заставит тебя отчаяться в божественном милосердии, нашептывая тебе непрестанно о твоем падении и преувеличивая его. Он вложит в твою голову мысль, что с каждым днем твоя душа становится не лучше, но хуже, ибо каждый день она повторяет свои прегрешения. О, Душа, открой свои очи; закрой доступ в себя этому дьявольскому наваждению, сознавая свое падение, но находя утешение в милосердии Божьем. Разве не безумец тот, кто, упавши с лошади во время конских состязаний, будет лежать на земле, стеная и многословно изливая свое горе? Человек (скажут ему), не теряй времени, садись в седло и продолжай скачку, ибо тот, кто быстро поднимется и, не теряя времени, возобновит состязание, как бы вовсе и не падал. Если ты чувствуешь на своей совести тысячу и одно падение, ты должен прибегнуть к тому средству, которое я указал тебе, т.е. к любовному упованию на милосердие Божие. Вот оружие, которым ты должен бороться и победить малодушие и суетные мысли. Вот путь, которым ты должен идти: не теряй попусту времени, не смущайся сердцем и не отвращайся от добра" [70].
Полным контрастом по отношению к этому душевно-здоровому мировоззрению, сознательно уменьшающему значение зла в мире, является противоположное мировоззрение, преувеличивающее значение и силу зла. Оно коренится в убеждении, что зло составляет самую сущность нашей жизни, и что смысл мироздания будет нам понятнее, если мы будем принимать близко к сердцу все проявления зла. Нам предстоит теперь обратиться к изучению этого мрачного и болезненного отношения к миру. Но прошлую лекцию я закончил общим философским рассуждением по поводу душевно-здорового приятия жизни; и мне хотелось бы сейчас изложить еще несколько мыслей об этом предмете прежде, чем приступить к нашей непосредственной задаче.
Если мы признаем, что зло есть основной элемент нашего существования и ключ к пониманию нашей жизни, то нам придется решать тот ряд трудных вопросов, которые всегда лежали тяжелым бременем на различных системах религиозной философии. Всякий раз, когда теизм становился систематической философией мироздания, он утверждал, что Бог есть Все во Всем. Иными словами, философский теизм всегда имел тенденцию к пантеизму и к монизму и проявлял стремление рассматривать мир, как абсолютное единство. Эта тенденция противоречит популярному и практическому теизму, который всегда, более или менее откровенно, склонялся к плюрализму, чтобы не сказать – к политеизму. Он вполне довольствовался миром, в основе которого лежит несколько разнородных принципов, если только оставалась возможность верить, что главенствует принцип божественности, а остальные ему подчинены. При таких воззрениях Бог не является необходимо ответственным за существование зла; Он был бы ответственен только в том случае, если бы зло в конце концов не было преодолено. Но при монистическом и пантеистическом мировоззрении, зло, как и все вообще в мире, имеет свое основание в Боге; и вся трудность заключается в вопросе, как это возможно, если Бог абсолютно добр. Мы встречаем подобное затруднение во всякой философской системе, для которой мир представляется безусловным единством,
Евангелие душевного здоровья, как мы его изложили, явно склоняется к этому плюралистическому мировоззрению. Тогда как всякий исповедующий монистическое учение философ в большей или меньшей степени принужден признать, как Гегель, что все существующее разумно, что зло, как элемент диалектически необходимый, должно быть принято, утверждено и освящено, что оно имеет особое назначение в конечной системе истины, – философия душевного здоровья решительно отказывается признать что-либо подобное [71]. Зло, говорит она, глубоко иррационально; оно
В этой системе идей мы встречаем любопытное, вполне рельефное понятие о существовании таких элементов вселенной, которые в соединении с другими элементами не образуют рационального единства и которые, с точки зрения законченной системы остальных элементов представляются неуместными и случайными, как "грязь", т.е. как что-то находящееся не на своем месте. Я прошу вас не забыть этого понятия; хотя большинство философов или забывают его, или пренебрегают им, но я полагаю, что в конце концов нам самим придется считаться с ним, как с заключающим частицу истины. Таким образом, мы еще раз убеждаемся, что учение духовного врачевания имеет серьезный смысл и значение. Мы уже видели, что духовное врачевание – это настоящая религия, и что не только глупцы призывают воображение для исцеления болезней; мы видели, что его метод экспериментального подтверждения своих выводов имеет сходство с общим научным методом; а теперь мы видим, как духовное врачевание выступает поборником вполне законченного представления о метафизической организации вселенной. Надеюсь, что в виду этого вы не будете слишком упрекать меня за то, что я так долго задерживал ваше внимание на этом учении.
Расстанемся теперь на время с оптимизмом и его отношением к миру и обратим наше внимание на тех людей, которые не могут так легко сбросить с себя бремя сознания зла и по природе своей обречены страдать от его существования. Так же, как в области душевного здоровья мы видели поверхностные и более глубокие области, чисто животное и более одухотворенное счастье, так и здесь мы увидим разные степени болезненности духа, одну ужаснее другой. Есть люди, для которых зло есть лишь плохое приспособление к
Современная психология часто употребляет слово "порог" для символического обозначения той грани, на которой одно душевное состояние переходит в другое. Так мы говорим о "пороге сознания", указывая этим силу звука, тяжести или другого возбуждения, необходимую для того, чтобы вызвать в данном человеке ощущение и сосредоточить на нем его внимание. Человек с высоким порогом сознания не проснется от звука такой силы, который немедленно разбудит человека с низким порогом. Если кто-нибудь особенно чувствителен к самым небольшим изменениям в том или другом ощущении, то мы говорим, что у него низкий "порог различения": его психика легко переступает этот порог, доводя каждое незначительное изменение до сознания. В этом смысле мы говорим о "пороге печали", "пороге страха", "пороге скорби"; мы замечаем, что некоторые люди легко переступают эти пороги; у других же они лежат так высоко, что их сознание переступает их только в редких случаях. Люди жизнерадостные, одаренные душевным здоровьем живут обыкновенно на солнечной стороне их порога скорби, а угнетенные и меланхолики – по другую сторону его, во мраке и печали. Одни как будто рождены для веселья, другие же от рождения стоят у самого порога печали, и малейший повод роковым образом толкает их по другую сторону порога.
Разве не естественно, что человек, живущий обыкновенно по эту сторону порога скорби, нуждается в иной религии, чем тот, кто обычно живет по другую сторону его? Тут перед нами встает очень важная проблема о соотносительности разных типов религии с разными видами потребности в ней. Но прежде, чем приступить непосредственно к этой проблеме, нам предстоит неприятная задача: выслушать, что расскажут нам страждущие души (мы назовем их так в противоположность душам, одаренным душевным здоровьем) о тайниках своей тюрьмы, о своем мрачном отношении к миру. Расстанемся же с людьми оптимистического склада души и с их радостным, как голубое небо, миросозерцанием. Подождем восклицать, закрыв глаза на темные стороны мира: Да здравствует вселенная! Жив Бог – и, значит все прекрасно на этом свете! Посмотрим раньше, не откроют ли нам жалость, горе, страх и чувство человеческой беспомощности более глубокого познания, и не дадут ли они нам в руки более подходящего ключа к смыслу бытия.
Начнем с вопроса,
Конечно, такие перерывы не мешают музыке звучать снова. Но после них настроения душевного здоровья остаются уже навсегда отравленными неизгладимым чувством сомнительности и непрочности их. Они звучат, как надтреснутый колокол и находятся в постоянной зависимости от страданий и всяких случайностей.
Даже если мы представим себе человека в такой степени душевно-здорового, что ему ни разу в жизни не пришлось пережить на личном опыте этих перерывов в своем состоянии, – все же он, как существо разумное, не может не видеть участи других людей и не сделать отсюда надлежащих выводов; он не может не заметить, что его счастливая жизнь есть не что иное, как случайно выпавшая на его долю удача; что он совершенно с таким же основанием мог бы быть рожденным для другой, противоположной участи. А тогда – прости спокойствие и вера в счастье! Что это за прекрасный мир, о котором в лучшем случае вы можете сказать только: "Слава Богу, он оставил меня в покое!" Разве такой покой не призрачен? А ваша радость не вульгарна ли, и не напоминает ли она злобное удовольствие мошенника при удаче его предприятия? Но и такое скромное счастье неверно. Возьмите счастливейшего человека, одного из тех, кому завидует свет, и вы убедитесь в девяти случаях из десяти, что в глубине души его нет удовлетворенности. Или его желания идут гораздо дальше, чем его достижения, или у него есть тайные, скрытые от людских глаз стремления, которые, – он это сознает, – никогда не будут удовлетворены.
Если уж такой все преодолевающий оптимист, как Гёте, не удержался от сетований на свою жизнь в конечном итоге ее, то что же в праве сказать человек, на долю которого выпало совсем мало счастья?
"Ничего не имею возразить, писал Гёте в 1824 году, против течения моей жизни. Но по существу в ней не было ничего, кроме горя и тяжести, и могу смело сказать, что в течение всех 75 лет моего существования у меня не было и четырех недель настоящего счастья. Жизнь подобна непрерывно скатывающемуся вниз обломку скалы, который надо постоянно втаскивать наверх".
И такой человек, как Лютер, кажется мог бы не жаловаться на свою судьбу, однако в старости он считал свою жизнь сплошной неудачей.
"Я страшно устал от жизни, говорит он о себе. Молю Господа, чтобы Он скорее взял меня отсюда. Пусть Он придет со своим Страшным Судом: я подставлю голову, гром грянет и я найду успокоение". Когда он говорил это, в руках у него было ожерелье из агатов; и он добавил: "Боже, сделай, чтобы это случилось поскорее. Я охотно бы согласился сегодня проглотить это ожерелье, если бы Суд Твой благодаря этому настал завтра". – Однажды, когда вдовствующая маркграфиня обедала вместе с Лютером, она сказала ему: "Доктор, я хотела бы, чтобы вы жили еще сорок лет". "Сударыня, ответил Лютер, я предпочел бы отказаться от надежды попасть в рай, чем жить еще сорок лет".
Со всех сторон мир встречает нас рядом неудач. Мы пожинаем то, что сеем нашим легкомыслием, нашими преступлениями, всей нашей неприспособленностью к важности нашей жизненной задачи. И с каким ожесточением вычеркивает нас мир из числа призванных! Легкое возмездиё, приискание оправдания или формальное искупление не удовлетворят требований мира: каждая частица грешной плоти должна омыться своею кровью. Самая утонченная форма страданий, известных людям, заключается в той горечи унижения, какой сопровождаются жизненные неудачи.
A ведь мы находим их на каждом шагу в человеческой истории. Очевидно, что такой распространенный и от века существующий душевный опыт представляет собою одну из – первооснов жизни. "В судьбе человека, пишет Стивенсон (Robert Louis Stevenson), есть элемент, существование которого не может отрицать даже слепой: Нам не суждено никогда достигнуть того, к чему мы стремимся; постоянные неудачи – вот наш роковой жребий" [73]. И если по самой природе нашей мы обречены на неудачи, то можно ли удивляться тому, что богословы признавали это явление сущностью нашей жизни и полагали, что только пройдя через личный опыт того унижения, которое порождают в нас неудачи, можно познать более глубокий смысл жизни [74].
Однако это только первая ступень мировой скорби. Повысьте еще чувствительность человека, понизьте его "порог скорби", – и тогда даже блаженство счастливых мгновений его жизни будет для него испорчено и омрачено. Он не видит более добра в мире: богатство ненадежно; слава мимолетна; любовь только обман; молодость, здоровье и наслаждения – суета. Могут ли вещи, которые неизбежно обращаются в прах, и конец которых всегда приносит разочарование, быть тем истинным благом, которого жаждет наша душа? Позади всех вещей скрывается ужасный призрак всепожирающей смерти, всеобъемлющего мрака:
"Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем?
И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои и на труд, которым трудился я, делая их: и вот все суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем.
Ибо участь сынов человеческих и участь животных – участь одна; как те умирают, так умирают и эти… все произошло из праха и все возвратится в прах… живые знают, что умрут, а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению. И любовь их, и ненависть их, и ревность их уже исчезли, и нет им более части вовеки ни в чем, что делается под солнцем… Но сладок свет и приятно для глаз видеть солнце. Если человек проживет и много лет, то пусть веселится в продолжение всех их, но пусть помнит о днях темных, которых будет много…" [75].
Таким образом, жизнь и ее отрицание неразрывно сплетены друг с другом. Если жизнь благо, то ее отрицание – зло. Но эти две противоположности являются двумя равнозначущими факторами жизни; всякое счастье на земле омрачено внутренним противоречием и овеяно дыханием смерти.
Душе, опечаленной и испуганной таким положением вещей, религия душевного здоровья может придти на помощь только такими словами: "Все это нелепость и безумие; стряхни его и пойди подышать свежим воздухом!" или – "Мужайся человек! поверь, ты почувствуешь себя вполне бодрым, если подавишь свое болезненное настроение". Но можно ли серьезно считать этот совет удовлетворительным? Приписывать религиозную ценность состоянию ограниченной удовлетворенности преходящими благами могут только поверхностные люди, забывающие истинный облик жизни. Причины, вызывающие нашу печаль, слишком глубоки, чтобы поддаться
Все эти настроения зависят оттого, насколько чувствительна душа к дисгармонии жизни. "Все мое несчастье в том", говорил один из моих друзей, который жил постоянно в таких настроениях, "что я слишком высоко ценю всеобщее счастье, и мысль о том, что оно преходяще, ужасает и глубоко печалит меня". Таковы многие из нас: стоит нам только потерять немного своей животной жизненной силы, стоит нашим животным инстинктам ослабеть, а легко раздражающейся слабости усилиться, стоит только порогу печали понизиться в нас, – и для нас навсегда уже отравлены все источники радости, и пессимистическое мировоззрение овладевает нами; красота жизни и слава мира являются поблекшими для нас. В конце концов – это непрестанная борьба пламенной юности с дряхлой старостью. И последнее слово всегда принадлежит старости: чисто натуралистический взгляд на жизнь, с каким бы энтузиазмом не делал он свои первые шаги, неизбежно приведет к печали и мраку.
Зачатки пессимизма лежат в корне всякой чисто позитивной, агностической или натуралистической философии. Пусть, пока это возможно, жизнерадостные настроения проявляют свою чудодейственную силу и позволяют нам жить жизнью мгновений, забывая о существовании зла, но зло, подобно черепу на пиршестве, вечно будет напоминать о своей неистребимой реальности. Мы знаем, как сильно горе или радость человека по поводу какого-нибудь явления зависят от его самых отдаленных надежд и чаяний, и ценность каждого данного явления для нас всецело определяется тем местом, какое мы отводили ему в наших воззрениях на мир. Если явление не имеет для нас внутренней ценности, то как бы ни было оно приятно в настоящий момент, – его блеск кажется нам мишурным. Человек, больной скрытым, но роковым недугом, может некоторое время смеяться по-прежнему и с прежней жизнерадостностью выпивать свою кружку пива; но если врач открыл ему ожидающую его участь, то сознание ее неизбежности уничтожит всю радость этих утех. Ибо отныне он не может забыть, что все ведет к смерти, разложению и зияющей пустоте небытия.
Значение и прелесть каждого часа жизни зависят от тех возможностей, какие он влечет за собой. Если человек верит, что все наши переживания полны глубокого нравственного смысла, что наши страдания имеют непреходящее значение; если ему кажется, что Небо милосердно к земле, если все для него дышит верою и надеждой, – горечь жизни не отравит его дней и они будут полны для него смысла и ценности. Но если, наоборот, человек убежден, что жизнь его протекает среди леденящего холода и ужасов всеобщей борьбы, что она лишена вечного смысла, как это утверждает чистый натурализм и популярно-научный эволюционизм нашего времени, – то жизнь для него теряет всякую цену и становится унылой и бессвязной вереницей дней.
Для натурализма, воспитанного на современных космологических теориях, человечество находится в таком положении, как если бы оно жило на замерзшем озере, окруженном непроходимыми скалами, с сознанием, что мало-помалу лед должен растаять, и что неизбежно близится ужасный день, когда он подломится: неминуемая и бесславная гибель – вот людская участь. Чем радостнее жизнь, чем ярче дневное солнце, чем прекраснее ночные огни, тем ужаснее сознавать горький смысл человеческого существования.
Обыкновенно в литературе изображают древних греков, как пример душевно-здоровой жизнерадостности, которая порождается религией природы. Конечно, восторженный энтузиазм, вызываемый в Гомере всем, что солнце оживляет своими лучами, бесспорен. Но и у Гомера стихи, в которых он задумывается над жизнью, окрашены глубокой печалью [76]; вообще, когда грек начинал размышлять о жизни и о неизбежности конца, он становился глубоким пессимистом [77].
Зависть богов, Немезида, следующая за всяким слишком большим счастьем, всепоглощающая смерть, темная неизвестность грядущего, страшная и непостижимая жестокость судьбы, – таков был фон их представлений о жизни. Прекрасная жизнерадостность греческого политеизма – только современная поэтическая фикция. Эллины не знали радости сколько-нибудь похожей по своей ценности на ту радость, которую получают от своих мистических верований и откровений "дваждырожденные" люди, исповедующие не натуралистическую религию, а браманизм, буддизм, христианство или ислам.
Эллинский дух не пошел в этом направлении дальше стоической невозмутимости духа и эпикурейской покорности судьбе. Эпикуреец говорил: "Не стремись к счастью; лучше старайся избежать несчастья. Сильная степень счастья всегда соединена с горем; поэтому плыви к тихой и верной гавани и избегай глубоких вод. Избегай разочарований, не питая неосуществимых надежд и не стремясь ввысь; а главное – ничем не огорчайся". Стоик говорил: "Единственное истинное благо, которое жизнь может дать человеку – это полная власть над своим духом; все другие блага обманчивы". Каждое из этих философских воззрений есть в той или иной степени философия разочарования в дарах жизни. Возможность доверчиво отдаться радостям, которые сами даются нам в руки, равно чужда эпикурейцу и стоику; вся их философия только путь освобождения от печальных последствий их мрачного душевного состояния. При этом эпикуреец надеется достичь благих для себя результатов, сохраняя по возможности душевное равновесие и подавляя свои стремления. Стоик же не имеет никаких надежд, и раз навсегда отрекается от всякого внешнего блага. Есть практический смысл и в той, и в другой форме резиньяции. Они представляют собою различные стадии того отрезвляющего процесса, в котором суждено погибнуть первоначальному опьянению человека чувством счастья. В первом случае разгоряченная кровь успокоилась, во втором – совсем охладела. Хотя я говорю о стоицизме и эпикурействе, как о чем-то ставшем уже историческим прошлым, тем не менее, мне кажется, что они во все времена были и будут типичными переживаниями для известной ступени развития души, отягченной мировой скорбью [78]. Эти переживания указывают на завершение того, что мы называем периодом "первого рождения", и представляют высшую вершину, за которую уже не может взлететь тот, кого "дваждырожденные" назвали бы естественным человеком. Эпикурейство, лишь с большой натяжкой, и только благодаря его утонченности, а стоицизм только своей глубоко моралистической окраской заслуживает названия религии. Оба учения созерцают мир, как дисгармонию непримиримых противоречий и не стараются найти в нем высшего единства. По сравнению с тем сложным мистическим экстазом, который переживает чудом возрожденный христианин или восточный пантеист, – душевное равновесие и невозмутимость, предписываемые этими учениями, кажутся почти грубыми по своей простоте.
Заметьте, что я вовсе не хочу дать окончательной
Самый верный путь к тому упоительному счастью, которое ведают "дваждырожденные", лежит, как показывают исторические факты, через самый глубокий пессимизм, несравненно более мрачный, чем все те настроения, которые мы до сих пор рассматривали. Там мы видели, как исчезает блеск и очарование жизненных благ. Тут же мы имеем дело с такой остротой несчастья, при которой забывается всякая возможность блага в жизни, и самое понятие о нем исчезает с поля духовного зрения. Для того, чтобы достичь этой крайности пессимизма, нужно нечто большее, чем наблюдение жизни и размышление о смерти. Душа человека должна стать жертвой патологической меланхолии. Подобно тому, как душевно-здоровый энтузиаст живет в неведении самого существования зла, – так человек, подверженный этой грозной меланхолии не знает уже, что такое благо: для него оно не имеет ни малейшей реальности. Подобная чуткость и восприимчивость к душевным страданиям редко встречается у людей с вполне нормальной нервной системой; ее почти не бывает у здорового человека, даже если он пережил самые жестокие удары судьбы. Поэтому здесь так же, как и в дальнейших лекциях, мы будем иметь дело с той патологически повышенной нервностью, о которой я уже говорил в первой лекции. Так как эти меланхолические переживания прежде всего глубоко индивидуальны, то я должен призвать на помощь индивидуальные признания и свидетельства, которые местами будут производить очень тягостное впечатление и, кроме того, могут показаться, нескромными разоблачениями тайн частной жизни. Но в целях нашей работы мы не должны отступать перед этим.
Лекция VII СТРАЖДУЩИЕ ДУШИ
Существует много форм патологических состояний душевной угнетенности. Иногда они проявляются только в пассивной безрадостности, грусти, отсутствии жизненной бодрости, очарования жизнью и вкуса к ней. Профессор Рибо ввел термин
"
Морская болезнь, если она продолжительна, вызывает у некоторых лиц временную
"Меня охватывал необъятный ужас, от которого я просыпался по ночам с мыслью, что Пантеон сейчас обрушится на Политехническую школу, или что школа уже охвачена пожаром, или что Сена хлынула в катакомбы, и Париж должен провалиться. И хотя эти мысли обыкновенно исчезали к утру, в течение всего дня я испытывал неизмеримое, безутешное отчаяние. Я впадал в полную безнадежность… Я чувствовал себя отверженным Богом, потерянным, проклятым! Это было нечто вроде ада… Раньше я не думал об аде; мой ум никогда не направлялся в эту сторону; никакие слова, никакие размышления не наталкивали меня на мысль о нем. Мне не было никакого дела до ада. Тем не менее, мне пришлось испытать такие душевные пытки, какие могут быть только в аду.
И может быть самое ужасное было то, что всякое представление о Небе у меня было отнято. Я ничего не мог понять в том, что касалось Неба, и в моих глазах не стоило труда к нему стремиться. Это было как бы пустое место, мифологический Элизий, местопребывание теней, еще менее реальное, чем земля. С ним не соединялась мысль ни о каком счастье, ни об одной радости. Счастье, радость, свет, привязанность, любовь – все эти слова были для меня теперь лишенными смысла. Я мог еще говорить об этих вещах, но я потерял способность их чувствовать, понимать, надеяться на них и верить им. И в этом была такая великая, такая безутешная скорбь. Я потерял всякое представление о счастье и о совершенствовании. Абстрактное небо над пустынной скалой – вот чем отныне представлялось мне мое пребывание на земле!" [80].
Эта одна из форм меланхолии, выражающаяся в неспособности испытывать радость. Еще более тяжелая форма ее – постоянная гнетущая тоска, нечто в роде психической невралгии, совершенно незнакомой здоровым людям. Она бывает различного характера: в ней преобладает то глубокое отвращение ко всему, то раздражительность, то недоверие к себе, доходящее до отчаяния, то подобное же недоверие к другим, то беспокойство и тревога, то страх. Жертва такой тоски может поддаться ей и может с ней бороться; может обвинять себя или винить внешние обстоятельства, может терзаться вопросом, почему она так страдает и может не задавать его. Чаще всего встречаются состояния смешанного характера, так что не следует придавать большого значения такой классификации. Из этих состояний только немногие имеют отдаленное отношение к религиозным переживаниям; так, совершенно чужды области религиозного опыта состояния, в которых преобладает раздражение.
Я приведу здесь первый попавшийся под руку пример меланхолии. Это письмо одного француза, заключенного в доме умалишенных.
"Я очень страдаю в этом госпитале и физически, и нравственно. Не говоря уже об ожогах и бессоннице (я не сплю со времени моего заключения, а тот краткий отдых какой выпадает на мою долю отравлен кошмарами, и я просыпаюсь от ужасных видений, от молнии, грома и т.д.)
На основании этого письма можно сделать два наблюдения. Вы видите, как сознание бедного человека до того затоплено представлением зла, что в нем не остается места для мысли о возможности какого-нибудь блага в мире. Его настроение таково, что он не может допустить этой мысли. Солнце погасло на его небе. Здесь видно также, как его угнетенное состояние не дает ему обратиться к религии. Такое настроение вообще приводит к иррелигиозности и, на самом деле, насколько я знаю, оно никогда не играло никакой роли в основании религиозных систем.
Меланхолия должна иметь особую мягкую окраску для того, чтобы лечь в основу религиозных переживаний.
Толстой в своей "Исповеди" превосходно рассказывает о том приступе меланхолии, который его привел к религиозным воззрениям. Религия Толстого отличается от других во многих отношениях; но меланхолия, какая лежит в основе ее, представляет две характерных черты, которые делают эту исповедь чрезвычайно ценной для нашего исследования. Во-первых, это замечательный образец
Тот большой интерес, с каким мы относимся к этим страстям, является как бы данью, какую мы платим вселенной; а страсти в свою очередь являются дарами для нас, вытекающими из источников, то низких, то высоких, но всегда недоступных для нашей логики и для нашего контроля.
Может ли умирающий старик вернуть таинственную прелесть и величие того, чем дышала для него наша старая земля в дни его молодости и здоровья? Все это дары плоти или духа, который дышит, где хочет. Материалы, из которых создан мир, покорно отражают на своей поверхности все эти дары, подобно театральным декорациям, равнодушно принимающим так или иначе окрашенный поток света, направленный на них из прожектора.
Реальный мир действует на каждого из нас сообразно с нашей индивидуальностью, являясь для нас комбинацией физических состояний и моральных ценностей. Уничтожьте или видоизмените один из элементов в этом синтезе, и вы получите то, что называется патологическим состоянием. У Толстого на некоторое время совсем исчезло чувство жизни, придающее смысл всему существующему. И результатом этого явилось для него полное изменение всего облика мира.
Когда мы будем изучать случаи обращения к вере или религиозного возрождения, мы увидим, что одним из самых частых последствий этого явления бывает полное преображение всего существующего в глазах субъекта. Новое небо и новая земля. Аналогичное изменение бывает и у меланхоликов, но в обратную сторону.
Мир представляется им отдаленным, странным, мрачным и безжизненным. Краски его исчезают, остывает дыхание, меркнет блеск огней.
Один душевнобольной так говорит об этом:
"Я живу как будто бы в какие-то отдаленные века".
"Я все вижу через какое-то облако; все вещи не те, что были прежде, и я сам не тот", говорит другой.
"Я вижу и осязаю, говорит третий, но вещи от этого не приближаются ко мне… Густое покрывало изменяет цвет и вид всего; люди движутся, как тени, и слова их приходят ко мне, как бы из отдаленного мира".
"Нет прошлого для меня… Люди представляются мне такими странными; мне кажется, что я в театре, что вокруг меня только актеры и декорация… Мне кажется, я не вижу того, что есть в действительности… Я не нахожу себя самого; я двигаюсь, но я не знаю, почему я двигаюсь; все, что проходит перед моими глазами, не оставляет во мне никакого впечатления".
"Я плачу притворными слезами, у меня ненастоящие руки: ничего нет настоящего".
Такие слова вырываются у меланхоликов, описывающих свое болезненное состояние [82]). Оно вызывает у этих людей глубокое удивление.
Эта странность, обманчивость всего не может быть последним словом. Под ними кроется тайна, и должно существовать метафизическое объяснение ее. Если мир явлений мог оказаться таким чужим и двуликим, что же представляет собою настоящая реальность? Из этого удивления, из порожденных им настойчивых вопросов и напряженной активности духа, после отчаянных попыток познать истину, страдающий человек часто находит для себя выход в религии.
Толстой рассказывает, что в пятидесятилетнем возрасте он начал испытывать моменты угнетения, остановки, как он выражается, когда он не знал, что делать, как жить.
Естественно, что в таком состоянии интерес, какой имеют для нас наши повседневные жизненные функции, для него перестал существовать.
Жизнь, некогда полная очарования, стала казаться ему плоской, бессмысленной и хуже этого – мертвой.
Он потерял смысл того, что раньше не нуждалось в оправдании. Вопросы: "Зачем?" "А что дальше?" стали сильнее и сильнее преследовать его.
Сначала ему казалась, что на них должен существовать ответ и что найти его легко, нужно только время. Но вопросы становились все более мучительными, и он должен был сравнить их с теми первыми симптомами болезни, на которые обыкновенно не обращают внимания, пока они не разрастутся в непрерывное страдание. Тогда больной видит, что то, что он считал пустой случайностью, было предвестником самого важного события для него, т.е. смерти. А на вопросы: Почему? Отчего? Зачем? по-прежнему нет ответа.
"Я почувствовал, пишет Толстой, что то, на чем я стоял, подломилось, что мне стоять не на чем, что того, чем я жил, уже нет, что мне нечем жить… Жизнь моя остановилась… Непреодолимая сила влекла меня к тому, чтоб как-нибудь избавиться от жизни. Нельзя сказать, чтобы я хотел убить себя. Сила, которая влекла меня прочь от жизни, была сильнее, полнее, общее хотенья. Это была сила, подобная прежнему стремлению к жизни, только в обратном отношении. Я всеми силами стремился прочь от жизни… И вот тогда я, счастливый человек, прятал от себя шнурок, чтобы не повеситься на перекладине между шкафами в своей комнате, где я каждый вечер бывал один раздеваясь, и перестал ходить с ружьем на охоту, чтобы не соблазниться слишком легким способом избавления себя от жизни. Я сам не знал, чего я хочу: я боялся жизни, стремился прочь от нее и, между тем, чего-то еще надеялся от нее. И это сделалось со мной в то время, когда со всех сторон было у меня то, что считается совершенным счастьем; это было тогда, когда мне не было пятидесяти лет. У меня была добрая, любящая и любимая жена, хорошие дети и большое имение, которое без труда с моей стороны росло и увеличивалось. Я был уважаем близкими и знакомыми, больше чем когда-нибудь прежде, был восхваляем чужими и мог считать, что имя мое славно без особенного самообольщения. При этом я не только не был помешан или духовно нездоров, напротив, пользовался силой и духовной, и телесной, какую я редко встречал в своих сверстниках: телесно я мог работать на покосах, не отставая от мужиков; умственно я мог работать по 8-10 часов подряд, не испытывая от такого напряжения никаких последствий. И в таком положении я пришел к тому, что не мог жить, и, боясь смерти, должен был употреблять хитрость против себя, чтобы не лишить себя жизни.
Душевное состояние это выражалось для меня так: жизнь моя есть какая-то, кем – то сыгранная надо мною глупая и злая шутка…
Можно жить только, покуда пьян жизнью; а как протрезвишься, то нельзя не видеть, что все это только обман и глупый обман! Вот именно, что ничего даже нет смешного и остроумного, а просто – жестоко и глупо.
Давно рассказана восточная басня про путника, застигнутого в степи разъяренным зверем. Спасаясь от зверя, путник вскакивает в безводный колодезь, на дне колодца видит дракона, разинувшего пасть, чтобы пожрать его. И несчастный, не смея вылезть, чтобы не погибнуть от разъяренного зверя, не смея спрыгнуть на дно колодца, чтобы не быть пожранным драконом, ухватывается за ветви растущего в расщелине колодца дикого куста и держится на нем. Руки его ослабевают, и он чувствует, что скоро должен будет отдаться погибели, с обеих сторон ждущей его; но он все держится и видит, что две мыши, одна черная, другая белая, равномерно обходят стволину куста, на котором он висит, и подтачивают ее. Вот-вот сам собой обрушится и оборвется куст, и он упадет в пасть дракону. Путник видит это и знает, что он неминуемо погибнет; но пока он висит, он ищет вокруг себя и находит на листьях куста капли меда, достает их языком и лижет их. Так и я держусь за ветви жизни, зная, что неминуемо ждет дракон смерти, готовый растерзать меня, и не могу понять, зачем я попал на это мучение. И я пытаюсь сосать тот мед, который прежде утешал меня; но этот мед уже не радует меня, а белая и черная мышь день и ночь подтачивают ветку, за которую я держусь. Я ясно вижу дракона, и мед уже не сладок мне. Я вижу одно – неизбежного дракона и мышей, и не могу отвратить от них взор. И это не басня, а это истинная, неоспоримая и всякому понятная правда.
Вопрос мой тот, который в пятьдесят лет привел меня к самоубийству, был самый простой вопрос, лежащий на душе каждого человека, от глупого ребенка до мудрейшего старца, тот вопрос, без которого жизнь невозможна, как я испытал это на деле. Вопрос состоит в том: "что выйдет из того, что я делаю нынче, что буду делать завтра, – что выйдет из всей моей жизни?".
Иначе выраженный вопрос будет такой: "зачем мне жить, зачем чего-нибудь желать, зачем что-нибудь делать?" Еще иначе выразить вопрос можно так: "есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожился бы неизбежной, предстоящею мне смертью?"
"Но, может быть, я просмотрел что-либо, не понял что-нибудь? – несколько раз говорил я себе. – Не может же быть, чтоб это состояние отчаяния было свойственно людям!" И я искал объяснения на мои вопросы во всех тех знаниях, которые приобрели люди. И я мучительно и долго искал и не из праздного любопытства, не вяло искал, но искал мучительно, упорно, дни и ночи, – искал, как ищет погибающий человек спасенья, – и ничего не нашел.
"Я искал во всех знаниях и не только не нашел, но убедился, что все те, которые так же, как и я, искали в знании, точно так же ничего не нашли. И не только не нашли, но ясно признали, что то самое, что привело меня в отчаяние – бессмыслица жизни, есть единственное несомненное знание, доступное человеку" [83].
Для подкрепления своих слов, Толстой цитирует Будду, Соломона и Шопенгауэра. По его мнению, люди высших классов находят четыре выхода из этого состояния: