Позже Майлз вспоминал каждую деталь этого утра. Оно началось обычным порядком, даже спокойнее, чем обычно, поскольку отдел открывали после недели вынужденного простоя. Шахтеры бастовали, и Эвтаназия пребывала в застое. Когда необходимые акты капитуляции были подписаны, топки снова запылали, а очередь у входа для пациентов окружила Купол наполовину. Д-р Бимиш взглянул на ожидавшую толпу через перископ и сказал с некоторым удовлетворением:
– Теперь месяцы потребуются, чтобы догнать список ожидающих. Нам придется взимать плату за обслуживание. Это единственный путь для понижения спроса.
– Министерство никогда не согласится на это, сэр?
– Чертовы сентименталисты! Мои отец с матерью повесились в собственном саду на собственной бельевой веревке. Теперь же никто пальцем, даже для себя, не пошевелит. В системе что-то не так, Пластик. Ведь есть еще реки – топись, тут и там поезда – только голову сунь, газовые печи в некоторых бараках. В стране полно природных ресурсов смерти, так нет, каждый тащится к нам.
Нечасто случалось, чтобы он так откровенничал перед подчиненными. Он поистратился за неделю простоя, напиваясь в общежитии с такими же праздными коллегами. Всегда после забастовок старшие служащие возвращались на работу в мрачном расположении духа.
– Впустить первую партию, сэр?
– Пока нет, – сказал д-р Бимиш. – Тут надо посмотреть внеочередную пациентку, которую прислали с розовым талоном из Драмы. Она сейчас в персональной приемной. Приведите ее.
Майлз пошел в комнату, отведенную для важных пациентов. Одна стена была целиком стеклянной. Возле этой стены спиной к нему стояла девушка и глядела на мрачную очередь внизу. Ослепленный светом, Майлз стоял, видя только тень, которая вздрогнула при звуке защелки и, оставаясь тенью, но чрезвычайно грациозно, повернулась к нему. Он стоял у двери, на мгновенье онемев от этого слепящего сиянья красоты. Затем он сказал:
– Мы совсем готовы принять вас, мисс.
Девушка подошла ближе. Глаза Майлза привыкли к свету. Тень обрела форму. Полная картина говорила все, на что намекал первый взгляд, и даже более, ибо каждое движение являло совершенство. Только одна черта ломала канон чистой красоты: длинная, шелковистая, золотисто-светлая борода.
Глубоким приятным тоном, совершенно не похожим на нынешний унылый акцент века, она произнесла:
– Прошу понять, я не хочу, чтобы со мной что-то делали. Я согласилась прийти сюда. Директор Драмы и Директор Здравоохранения были так патетичны по поводу всего этого; и я подумала, что это наименьшее, что я смогу сделать. Я сказала, что очень хотела услышать о вашей службе, но я не хочу ничего предпринимать.
– Лучше ему самому скажите, – ответил Майлз и провел ее в кабинет д-ра Бимиша.
– Великое Государство! – сказал д-р Бимиш, вперившись глазами в бороду.
– Да, – ответила она– Шокирует, правда? Я к ней уже привыкла, но могу понять чувства тех кто видит ее впервые.
– Она настоящая?
– Потяните.
– Крепкая. Неужели ничего нельзя сделать?
– О, уже все перепробовано.
Д– р Бимиш настолько заинтересовался, что забыл о присутствии Майлза.
– Наверно, операция Клюгмана?
– Да.
– То и дело от нее что-нибудь случается. В Кембридже было два или три случая.
– Я не хотела ее. Я была против. Это все Руководитель Балета. Он настаивает, чтобы все девушки стерилизовались. Вероятно, после появления ребенка нельзя хорошо танцевать, и вот что вышло.
– Да, – сказал д-р Бимиш. – Да. Несутся, очертя голову. Тех девушек из Кембриджа пришлось убрать. Это было неизлечимо. Нужно ли вам что-либо уладить, или убрать вас сразу?
– Но я не хочу, чтобы меня убирали. Я тут говорила вашему ассистенту, что я просто вообще согласилась прийти, потому что Директор Драмы так изводился, а он довольно мил. У меня нет ни малейшего желания дать вам убить себя.
Пока она говорила, радушие д-ра Бимиша исчезало. Молча, с ненавистью он смотрел на нее. Потом взял розовый талон.
– Значит это более не нужно?
– Нет.
– Тогда, Государства ради, – сказал д-р Бимиш, весьма разозлившись, – зачем вы отнимаете мое время? У меня более сотни срочных пациентов ждут снаружи, а вы являетесь, чтобы доложить, что Директор Драмы очень мил. Знаю я Директора Драмы. Мы живем бок о бок в одном и том же мерзком общежитии. Он навроде чумы. Я напишу докладную об этом фарсе в Министерство, после которой он и тот лунатик, воображающий, что умеет делать операции Клюгмана, придут ко мне и станут умолять уничтожить их. А я поставлю их в хвост очереди. Уведите ее отсюда, Пластик, и впустите нормальных людей.
Майлз отвел ее в общую приемную.
– Каков старый скот, – сказала она. – Самый настоящий скот. Раньше со мной никогда так не говорили, даже в балетной школе. А сначала он казался таким приятным.
– Это все его профессиональное чувство, – сказал Майлз. – Он, естественно, обозлился, теряя такую привлекательную пациентку.
Она улыбнулась. Ее борода была не настолько густой, чтобы скрывать мягкий овал щек и подбородка.
Она как будто подглядывала за ним из-за спелых колосьев ячменя.
Улыбка перешла на ее широкие серые глаза. Ее губы под золотистыми усиками не были накрашены и казались осязаемыми. Из-под них выбивалась полоска бледного пушка и сбегала через середину подбородка, расширяясь, густея и набирая цвет, пока не встречалась с полноводьем бакенбард, оставляя, однако, по обе стороны две чистые от волос и нежные симметричные зоны, нагие и зовущие. Так улыбался бы какой-нибудь беззаботный дьякон в колоннаде Александрийской школы V века, поражая своих ересиархов.
– Я думаю, у вас прекрасная борода.
– Правда? Мне она тоже нравится. Мне вообще все мое нравится, а вам?
– Да, о, да.
– Это неестественно.
Крики за наружной дверью прервали беседу. Нетерпеливые, как чайки вокруг маяка, пациенты все хлопали и стучали в панели.
– Мы все готовы, Пластик, – сказал старший служащий. – Что ожидается нынче утром?
Что ожидается? Майлз не мог ответить. Казалось, мятущиеся морские птицы ринулись на свет в его сердце.
– Не уходите, – сказал он девушке. – Пожалуйста. Я на полминуты.
– А мне незачем уходить. В моем отделе все думают, что сейчас я уже наполовину мертва.
Майлз открыл дверь и впустил первую возмущенную шестерку. Он направил их к регистратуре, а затем вернулся к девушке, которая слегка отвернулась от толпы и по-крестьянски повязала голову шарфом, пряча свою бороду.
– Мне все еще не по себе, когда люди глазеют, – сказала она.
– Наши пациенты слишком заняты своими личными делами и не замечают никого, – сказал Майлз. – Кроме того, на вас все равно глазели бы, если б вы остались в балете.
Майлз включил телевизор, но мало кто в приемной смотрел на него; все взоры остановились на столе регистратора и двери за ним.
– Подумать только, все идут сюда, – сказала бородатая девушка.
– Мы обслуживаем их по возможности лучше, – ответил Майлз.
– Конечно, я знаю это. Пожалуйста, не думайте, что я придираюсь. Я только думаю, что это забавно – хотеть умереть.
– У одного-двух есть веские причины.
– Вы бы сказали, что и у меня тоже. После этой операции каждый старается убедить меня в этом. Медицинские служащие были хуже всех. Они боятся, что у них будут неприятности из-за плохого исхода. А в балете люди почти такие же гадкие. Они настолько увлечены Искусством, что сказали: «Ты была лучшей в своем классе. Ты больше никогда не сможешь танцевать. Так стоит ли жить?» А я стараюсь пояснить, что именно благодаря уменью танцевать я знаю, что жить стоит. Вот что Искусство значит для меня. Глупо звучит?
– Это звучит неортодоксально.
– Да, но ведь вы не человек Искусства.
– О, я неплохо танцевал. Дважды в неделю, пока жил в Приюте.
– Терапевтические танцы?
– Именно так их называли.
– Ну, знаете ли, это совсем не Искусство.
– Почему?
– О, – сказала она как-то внезапно интимно и нежно. – О, как много вы еще не знаете.
Танцовщицу звали Клара.
III
Ухаживали в эту эпоху свободно и легко, но Майлз был первым возлюбленным Клары. Напряженные занятия, строгие правила кордебалета и ее привязанность к своему искусству сохранили ее тело и душу нетронутыми.
Для Майлза, детища Государства, Секс был частью программы на каждой ступени воспитания; сперва по диаграммам, потом по демонстрациям, затем личным опытом осваивал он все ужимки воспроизводства. Любовь была словом, которым редко пользовались, разве что политики, да и то в момент самодовольного фатовства. Ничто, чему он учился, не подготовило его для Клары.
Попав в театр, в театре останешься. Теперь Клара проводила весь день, починяя балетные туфельки и помогая новичкам у станка. Жила она в отгороженном уголке женского общежития; там-то и проводили они с Майлзом большей частью свои вечера. Эта клетушка не походила ни на одну квартиру в Городе Спутник.
На стене висели две маленькие картины, отличавшиеся от тех, что Майлз видел раньше, непохожие на все, что одобрялось Министерством Искусства. Одна изображала нагую и розовую богиню древности, которая ласкала павлина на ковре из цветов; на другой было огромное озеро, окруженное деревьями, и компания в просторных шелковых одеждах, которая входила на прогулочное судно под разрушенной аркой. Позолота рам сильно облупилась, но на ее остатках виднелся изысканный орнамент из листьев.
– Они французские, – сказала Клара. – Им более двухсот лет. Мне их оставила мама.
Все ее вещи перешли к ней от матери. Их почти хватало для меблировки комнатки; зеркало, обрамленное фарфоровыми цветами, позолоченные, не показывающие точного времени часы. Они с Майлзом пили ужасную казенную кофейную смесь из блестящих, притягивавших взор чашечек.
– Это напоминает мне тюрьму, – сказал Майлз, когда впервые вошел сюда.
Для него это было наивысшей похвалой.
В первый же вечер среди этих чудесных старинных вещичек его губы нашли не заросшие участки-близнецы на ее подбородке.
– Я знала, что ошибкой будет позволить скотине-доктору отравить меня, – сказала Клара с удовлетворением в голосе.
Пришло настоящее лето. Вторая луна росла над этими странными любовниками. Иногда они искали прохлады и уединения среди высокого укропа и кипрея на огромных строительных площадках. В сиянии полуночи борода Клары серебрилась как у патриарха.
– Такой же ночью, как эта, – сказал Майлз, лежа навзничь и глядя в лицо луны, – я спалил базу ВВС и половину находившихся в ней.
Клара села и стала лениво расчесывать бакенбарды, затем более резко провела гребнем по густым спутанным волосам, убирая их со лба, оправила одежду, раскрывшуюся во время их объятий. Она была полна женского удовлетворения и готова идти домой. Но Майлз, как любая особь мужского пола в посткоитальном утомлении, был поражен холодным чувством утраты. Никакие демонстрации и упражнения не подготовили его к этому незнакомому, новому ощущению одиночества, которое следует за апогеем любви.
По дороге домой они говорили небрежно и довольно раздраженно.
– Ты теперь совсем не ходишь на балет.
– Нет.
– Разве тебе не дадут места?
– Думаю, что дадут.
– Тогда почему бы не пойти?
– Не думаю, что мне понравится. Я часто вижу репетиции. Мне это не нравится.
– Но ты жила этим.
– Теперь другие интересы.
– Я?
– Конечно.
– Ты любишь меня больше, чем балет?
– Я очень счастлива.
– Счастливее, чем если бы ты танцевала?
– Не знаю, как сказать. Ты – это все, что у меня сейчас есть.
– А если ты изменишься?
– Нет.
– А если…
– Никаких «если».
– Проклятье!
– Не сердись, милый. Это все луна.