– Ну что это за воздух? Разве такой раньше был? Как вино был – пьешь и не пьянеешь. А теперь? Вон прется сатана, кур только давит…
Громадный, желтый, тупорылый автобус, подымая тучи пыли, пронесся мимо нас, и старик долго после этого отплевывался, вытирал шею и лицо платком, потом показал нам его – совсем черный, как будто в этом виноват был только автобус.
Вообще старик всю дорогу ворчал и чем-то возмущался. После автобусов – ресторанами, туристами, своим хозяином, падением нравов, погодой. И все вдруг переменилось, когда мы сказали, что хотели бы посетить его дом и приветствовать его семью.
Он сразу как-то просветлел и весело прищелкнул бичом.
Домик у него оказался небольшой, на косогоре, окруженный такими же прилепившимися друг к другу домиками. От входа к улице террасами спускается садик – в основном подпорные стенки и каменные ступеньки. Полощется на ветру белье, торчат из земли круглые, как блины, кактусы. Несколько деревьев – то ли оливы, то ли миндаль. И тут же куча детворы. Посмотрели на нас мельком и опять погрузились в свои заботы – что-то мастерить из старого безногого стула. Потом появились черноглазые растрепанные девицы всех возрастов, очень тоненькие и смущающиеся, за ними какие-то парни. Я так и не понял, кто из них сыновья и дочери, а кто зятья и невестки; но когда собрал всех, для того чтобы сфотографировать, их оказалось так много, что пришлось разбить на две партии.
Как и всегда перед съемкой, началась легкая суматоха. Стали переодеваться, вынимать что-то из сундуков, причесываться, вставлять в волосы цветы. Я тайком снял эту сутолоку и уверен, что, не испортись, как назло, в этот день мой аппарат, все получилось бы очень весело и хорошо. Но он и испортился-то, я уверен, потому, что все эти славные, живые, улыбающиеся лица, увидев перед собой объектив, стали такими вдруг скучными и тусклыми.
К слову, почему все так любят сниматься? И без особой даже надежды получить карточку. В Неаполе, например, к нам пристал какой-то парень. Он силком забрал у Крайского чемоданчик, который тот с собой носил, и несколько часов таскал его вслед за нами. И все это для того, чтобы попасть ко мне на пленку. Каждый раз, когда я что-нибудь фотографировал, он спрашивал разрешения, становился где-нибудь вдали и подымал руку со сжатым кулаком. Кажется, у меня нет ни одного неаполитанского снимка, где то ли на фоне церкви, то ли просто в уличной толпе не маячила бы его тщедушная фигурка с ротфронтовским приветствием. И в этом сжатом кулаке было что-то очень трогательное – парню хотелось отблагодарить меня, доставить мне удовольствие.
Мы недолго пробыли в гостях у Вердолива – через час должен был отойти наш катер, – но все-таки успели посмотреть фотографии всех родственников, развешанные по стенкам и заключенные в альбом, и конечно же попробовать каприйского вина.
Старик был весел и горд. От его дурного настроения и воркотни не осталось и следа. Даже инцидент со старухой, которая отказалась фотографироваться, не очень огорчил его.
– Ну что с ней поделаешь! Такая она уж у меня. Не переделаешь.
Мне жаль, что не получились карточки, но память о нашей прогулке на тряской таратайке я сохранил и без нее: плоский колючий кактус, вырванный мной из каприйской земли и брошенный в чемодан, мирно растет у меня теперь на окне.
Кто-то из наших писателей, побывав в Италии, писал потом в газете о прелести коллективных поездок. Стоишь, например, над Флоренцией, на Пьяццале Микеланджело, а вокруг тебя русская речь. Как приятно…
Не знаю, может, это и так. Но я тоже стоял на Пьяццале Микеланджело, и вокруг меня была только итальянская речь – и меня это нисколько не огорчало, хотя я тоже люблю русский язык.
И все же, когда со мной в Неаполь поехал Крайский, я этому обрадовался. Обрадовался именно потому, что рядом со мной оказался русский. Правда, не только русский, а одновременно и итальянец. Русский по происхождению, по какому-то чисто русскому образу мышления, итальянец – по месту и образу жизни, по воспитанию, а в чем-то даже трудно уловимом и по духу.
Мы много с ним говорили. И в поезде, и, надев от солнца газетные колпаки, на пароходике, и блуждая по ночному Неаполю, и потом в гостинице, растянувшись, усталые, на кроватях, докуривая последние перед сном папиросы.
Мне интересно было его слушать, ему – меня. Мы оба коммунисты, и на основное, на главное, взгляды у нас одинаковые. Но мы живем в разных странах, окружены разными людьми, подчиняемся разным законам, и что-то нам нужно было разъяснять друг другу.
Кое– что я все-таки знаю об Италии. Немного знаю – к сожалению, гораздо меньше, чем хотелось бы, – литературу, чуть побольше искусство, имею какое-то представление об истории страны. Но народа – его мыслей, надежд, интересов, его жизни, его души – я не знаю. Крайский, возможно, в несколько лучшем положении, чем я, – как активный член общества «Италия – СССР», он внимательно следит за нашей литературой, читает газеты, журналы. Но в России он, в сущности, не жил и народа ее тоже не знает. Поэтому и у него и у меня вопросов было столько, что, пробыв вместе три дня, мы и половины их друг другу не задали.
Он любит русских, тянется к ним, любит нашу страну, радуется каждому нашему успеху и потому с особой болезненностью реагирует на то, что считает нашими ошибками. Между прочим, эта черта свойственна не только ему одному. Она свойственна многим коммунистам (и литераторам и нелитераторам), с которыми я встречался, да и не только им, а всем, кто симпатизирует нам, хотя и не во всем соглашается с нами.
Мы много и горячо спорили с одним вспыльчивым, экспансивным миланским литератором-социалистом. Далеко не во всем нам удалось убедить друг друга. Но последняя его фраза, заключившая наш спор, на мой взгляд, очень характерна.
– Вы делаете большое дело, – сказал он. – Не все мне в нем понятно, многое просто чуждо. Но учтите одно: нет дня, чтобы мы о вас не говорили. Честное слово! И когда мы думаем, что вы делаете ошибки, нам тяжело и больно. Но, так или иначе, жить без вас мы не можем. Учтите это.
И это действительно так. Интерес к нашей стране огромный. Наши газеты, журналы читают очень внимательно. О статьях, о корреспонденциях с мест (особенно если они подписаны известными итальянцам именами), о самой манере подачи материала много говорят, спорят, критикуют, и, нужно сказать, иногда довольно метко.
В Турине у меня произошел любопытный разговор в редакции местного издания газеты «Унита».
Показав нам редакцию и типографию, заместитель редактора, молодой, хитроглазый и, как я из дальнейшего разговора понял, весьма колкий Джанни Рокка, пригласил нас в свой кабинет и, присев на край стола, сказал, как обычно в таких случаях бывает, что, если есть какие-нибудь вопросы, он с удовольствием ответит.
Я задал обычный вопрос: как и где они берут международную информацию? Рокка хитро взглянул на меня и ответил:
– «Юнайтед Пресс», «Ассошиэйтед Пресс», «Франс Пресс»…
– А наши газеты?
– Нет.
– Почему?
– У нас нет времени ждать. Мы окружены буржуазными газетами. Если мы хоть на час опоздаем с каким-либо сообщением, нас не станут покупать. А вас, к сожалению, в излишней оперативности никак не обвинишь. У нас особый читатель, нелегкий. Если экспресс Рим – Париж сошел с рельсов, он хочет знать все подробности. И сколько убитых, и сколько раненых, и чтобы очевидец все сам рассказал, и чтобы фотография разбитых вагонов и паровоза была. А у вас, – он опять лукаво взглянул на меня, – у вас ведь, судя по вашим газетам, даже стихийных бедствий не бывает, я не говорю уже о железнодорожных катастрофах.
Он внимательно выслушал мои возражения, сводившиеся в основном к тому, что мы против дешевых сенсаций, против щекотания нервов, что в задачи газеты входит не только сообщение о тех или иных событиях, но и вмешательство в некоторые из них. Я говорил о большой и нелегкой работе отделов писем, куда за советом и помощью обращаются тысячи читателей. Он все это терпеливо выслушал и сказал:
– Все это очень хорошо, не спорю, и этому мы у вас учимся – активному вмешательству газеты в жизнь. Но ведь мы говорили о другом, мы говорили об информации. И тут мы с вами не в одинаковом положении. И кто в более трудном – не знаю. Если я не буду писать о катастрофах и убийствах, или, по вашему выражению, щекотать нервы, у меня упадет тираж, а у какого-нибудь «Джорно» повысится. У вас тираж не упадет, но, наверно, появится то, что во всех странах заменяет отсутствующую информацию, – появятся слухи. А с ними нелегко бороться. Кроме того, вы чудовищно многословны, – продолжал он. – Выходите вы на четырех, максимум шести – восьми полосах – по сравнению с нашими, особенно богатыми буржуазными, газетами это очень мало, – а сколько лишних слов у вас. Читая ваши подвалы, пока доберешься до основной мысли, надо прорваться сквозь дремучий лес общих фраз. Очень уж вы неэкономны. И это, на мой взгляд, один из основных ваших грехов. Второй – чрезмерная скупость информации и непозволительное запаздывание ее. Не слишком ли долго вы обдумываете каждый идущий в газету материал? Оперативность в газетном деле – все. Вчера в шесть часов вечера произошло какое-то событие – выступил Хрущев или Эйзенхауэр, где-то состоялась демонстрация, или, наоборот, ее разогнали, – в шесть утра рабочий должен уже об этом прочесть, и не только сообщение, а и нашу оценку самого события. Опаздывать я не имею права ни на час, ни на минуту. Прогонят…
Увы, как прав во многом Рокка! Как скучны подчас наши газеты, как неповоротливы, неоперативны. Как поздно они приходят – иной раз у нас, в Киеве, приносят их в час, и в два, а то и вечером. А в Риме в четыре утра уже открыты все киоски, покупай что хочешь, от официального «Мессаджеро» до «Унита» и «Аванти».
И все это Рокка говорил вовсе не потому, что он хотел похвастаться, – нет, просто ему, как коммунисту и газетчику, хотелось бы, чтоб наши газеты были для них во всем примером. В этом он был таким же, как многие другие передовые итальянцы, иногда и некоммунисты.
– Ведь мы хотим у вас учиться, – говорят они. – Хотим. Но не всегда получается. И не всегда по нашей вине.
Верно и это. Мы недооцениваем тягу рядового итальянца к нам. Недооцениваем то влияние, которое оказывает на итальянца наша культура, искусство, литература, кино. Нам жаловались на то, что в Италии не знают советских фильмов. Почему? А потому, что в Италии существует кинематографическая цензура. Она против наших фильмов. Но, оказывается, ее легко обойти, нисколько не уклоняясь от строгой легальности. Как? «Присылайте фильмы на узкой пленке. Они не считаются коммерческими, их можно показывать в любом рабочем клубе». Почему же мы их не посылаем? Не посылаем, и все…
В городе Фаэнца есть крупнейший в мире музей керамики. Это очень интересный музей. В нем представлены художественные изделия – вазы, посуда, скульптура – из фарфора, фаянса и прочих видов керамики. Представлены все страны мира. Нет только Советского Союза. Почему? Дирекция музея неоднократно обращалась к нам, в Академию наук, Академию художеств, Эрмитаж. Ответа не последовало. Почему? А кто его знает почему…
Так было год тому назад, в апреле 1957 года. Хочется верить, что за год кое-что изменилось. В Советском Союзе организовано теперь общество «Италия – СССР». Будем же надеяться, что с появлением его эти, назовем их мягко, досадные шероховатости исчезнут.
Итак, Неаполь, Помпея, Капри уже позади… За широкими окнами нашего «рапидо» проносятся селения и городишки с обязательными башнями и колокольнями, с пиниями и кипарисами, с прижавшимися друг к другу среди скал домишками. Путешествие мое приближается к концу. Завтра в это время я буду уже в самолете, по пути в Париж.
До Рима еще час с небольшим, и я стараюсь использовать эти последние спокойные минуты, чтобы расспросить Крайского о том, что по-настоящему не успел узнать за эти три недели.
Как живут рабочие – вот что меня интересует.
Собственно говоря, только во Флоренции и Ивреа мне удалось столкнуться с рабочими. Именно столкнуться, не больше, так как на заводе Галилео во Флоренции мне удалось поговорить с ними не более получаса, во время обеденного перерыва, а на фабрике пишущих машинок Оливетти я видел их стоящими за станками, и даже так поговорить с ними мне не удалось.
Фабрика Оливетти – интересное явление. Ее всегда приводят в пример, когда хотят доказать, что в капиталистическом мире рабочим может житься очень хорошо.
Внешне все действительно производит большое впечатление. Фабрика находится в пятидесяти пяти километрах от Турина, в небольшом городишке Ивреа. Архитектура здания выдержана в самом что ни на есть ультрасовременном стиле. Светло, удобно, рационально распланировано, красиво – и вокруг здания (подстриженные газоны, цветники), и в цехах (где все время слышны звуки тихой, приятной музыки), и в просторном, удобном конструкторском бюро, и в рабочей столовой, где максимум за двадцать минут рабочий может недорого и довольно сытно пообедать. Тут же рабочий поселок – большие и маленькие очень уютные домики, квартиры в рассрочку. Есть и медицинское обслуживание. Рабочие получают оплачиваемые отпуска. Средний заработок – пятьдесят тысяч лир в месяц, вообще же в Италии – тридцать – сорок тысяч. Рабочий день – семь часов. Два дня в неделю выходные – суббота и воскресенье.
– Что? Поражен? – улыбнулся Крайский. – А Оливетти на это и бьет. Он незаурядная фигура. И дело знает. Собирается на выборах выставлять свою кандидатуру. В парламент попадет, уверяю тебя. Кроме того, он любитель искусств, знаток архитектуры. Ты сам архитектор, понимаешь – построено все толково. Есть у него и собственное издательство. Выпускает книги по искусству. Привлек хороших специалистов, издает специальный архитектурный журнал. В общем, дело поставлено на широкую ногу, да и реклама незаурядная. Но ведь все это уже давно знакомо… И Фордом в свое время кое-кто восхищался. Ах-ах, вот это да!… Сам старик ходит по цехам, ручки рабочим жмет. «Привет, Джон! Привет, Боб! Как там твоя жена, поправилась уже?» Но дело ведь не в журнальной рекламе, не в мелодиях вальса, даже не в квартирах в рассрочку и оплачиваемом отпуске. Все это очень хорошо. Важно другое – важно то, что от этого больше всего выгадывает все-таки сам Оливетти, хотя он и пытается изобразить себя отцом рабочих. Даже слово такое придумано: «патернализме» – отцовство…
Как мне позднее рассказали, этот новейший вид патриархальности допускает слежку «отцов» за «детьми», за их убеждениями и даже за их домашней жизнью…
Жаль, что у меня просто не хватило времени поподробнее разузнать об Оливетти, о его системе производства и способах увеличения прибылей. Конечно же это один из «культурных» способов усиленной эксплуатации рабочих посредством повышения интенсивности труда. Но, так или иначе, явление это в плане новейшей капиталистической демагогии весьма любопытное. Эта фабрика – нечто вроде маленького государства в государстве. Существует даже собственное «движение», возглавляемое Оливетти, – «Общность». Партия эта, если ее можно так назвать, выдвигает своих кандидатов на выборах и во многих местах близ Ивреа одерживает даже победу. На последних выборах ей удалось провести в парламент нескольких своих членов и, как я узнал позже, в их числе самого Оливетти. Объясняется это, в частности, тем, что Оливетти организовал в этой довольно бедной сельскохозяйственной провинции большое количество поддерживаемых им артелей, изготовляющих футляры для машинок и прочую нужную для производства мелочь. В сущности, это нечто вроде зачаточной мануфактуры, домашней промышленности, которой окружает себя современнейшее капиталистическое предприятие, не упуская возможности извлечь прибыль отовсюду, где можно. Но все это создает Оливетти определенную популярность. А деньги? Прибыль? Что ж, в Италии он монополист. Монополистом был уже его отец. Даже Ремингтон не в силах с ним конкурировать. У Ремингтона портативная пишущая машинка стоит семьдесят пять тысяч лир, а у Оливетти – от тридцати до шестидесяти тысяч. Да еще в рассрочку.
За окнами, обгоняя нас, то есть со скоростью не менее ста тридцати километров в час, пронесся маленький, последнего выпуска «фиат».
– Хорошая машина, – сказал Крайский. – Экономная, недорогая. Ты не был в Турине на заводе Фиат? Жаль. Оливетти все-таки остров, вернее островок, а Фиат, Монтекатини, Ансальдо, Бреда – автомобили, химикалии, суда, электровозы – это океан, бушующий океан. Там журнальчиков уже не издают и по пятьдесят тысяч рабочим не платят. Дело крепко завинчено. Если ты коммунист – к чертовой матери! Или – или. Или работа, или билет ИКП. А если ты все же нужен, тебя засекречивают, лишая права общения с другими. А коммунистов у нас в стране все-таки два с лишним миллиона. И еще одна цифра, которую нельзя забывать, – два миллиона безработных. Вон они, видишь?
Я глянул в окно. Мы проезжали мимо древних полуразрушенных акведуков. У подножия их лепился целый город крохотных лачужек – из фанеры, досок, проржавленного кровельного железа. Пыль, грязь, ни одного деревца. Здесь жили безработные, городская беднота.
Поезд стал сбавлять ход. На смену хибаркам появились громадные, похожие, как близнецы, массивы многоквартирных домов. Окраина Рима. Еще несколько минут – и вокзал…
Я давно уже ищу случая сказать несколько слов о Римском вокзале. А зацепившись за него, и вообще о современной архитектуре Запада. Наконец этот случай подвернулся, расскажу об архитектуре.
Крайский пошел куда-то звонить, а я стал прогуливаться взад и вперед по вестибюлю. К слову сказать, французы остроумно называют вокзальные вестибюли «salles des pas perdus» – «залы потерянных шагов», как в свое время был назван огромный зал в Palais de Justice, здание судебных учреждений, где часами прогуливались, ожидая вызова.
Итак, о Римском вокзале. О нем стоит поговорить.
Когда обтекаемый курьерский поезд, несущийся со скоростью ста двадцати километров в час, сбавив ход, въезжает под гулкие своды – нет, не этого, не Римского, а, допустим, Миланского вокзала, – сразу становится как-то не по себе. Из мира целенаправленной, удобной, красивой, я бы сказал даже изящной техники, из мира легких электромачт, ажурных мостов и строгих, но великолепно гармонирующих с окружающим пейзажем железобетонных виадуков ты попадешь вдруг во что-то такое громадное, тяжелое, каменное, мрачное и безвкусное, что я понимаю, например, миланцев, когда они не могут без содрогания говорить о своем вокзале.
И тот же поезд, въезжающий на центральный вокзал Рима – «Стационе Термини» («Конечная станция»), приезжает точно к себе домой.
Еще по пути сюда – в Праге, а потом в Париже – прежде всего бросилась мне в глаза, а потому и запомнилась архитектура аэропортов. Особенно Орли. Невысокое, подчеркнуто горизонтальное, растянутое по земле, чисто утилитарное здание. Внутри очень светло и как-то все насквозь видно. Украшений никаких. Много надписей, указателей, стрелок. Это не музей и не памятник архитектуры. Рассматривать тебе здесь нечего. Тебе надо знать, где касса, прием багажа, выход на летное поле. Ты торопишься, и изучать рисунок карнизов и капителей у тебя нет времени. Аэропорт – ворота города, сквозь них проходят. Важно, чтобы они были широки и удобны. И второе: архитектура аэропорта близка по своим формам, по своему характеру к самолету – машине, на которой нет ни одной лишней детали и которая, может быть, именно поэтому так красива в своей логической законченности. И хотя красота самолета рождена законами аэродинамики, а зданию аэропорта лететь некуда и незачем, логичность форм того и другого создает необходимую для архитектуры гармонию.
Принцип вокзала тот же, что и аэропорта. Те же ворота города. Только народу здесь проходит больше, поэтому и габариты побольше. Римский вокзал – одно из крупнейших и совершеннейших сооружений этого рода в Европе. Строили его долго, двенадцать лет: мешала война. В 1950 году он вступил в строй.
Я не буду говорить об удобствах планировки самого вокзала – он тупиковый, а это очень облегчает работу архитектора: не надо думать о туннелях и переходах через пути. Но хочется сказать об архитектуре, об общем впечатлении.
В аэропорте Орли архитектуру почти не замечаешь, настолько она утилитарна. Здесь же не только замечаешь, здесь покоряешься ею. Железобетон и стекло – больше ничего. Но все таящиеся в них возможности использованы как только можно. Ничего дробного, мелкого, отвлекающего внимание. С первой же секунды охватываешь все целиком. И происходит это потому, что мало составных элементов. По сути два: легкое остроумное перекрытие над всеми залами в виде плавно изгибающихся параллельных арок, переходящих в консоли козырька, и стеклянные стены. Просторно, светло, много воздуху, никаких столбов, колонн, украшений. Даже торопясь со своим чемоданом на поезд, ты успеваешь запомнить вокзал. Не частности, а весь целиком, так как частностей нет, только киоски и кассы. В этом сила архитектуры, в этом ее логика, а значит, и красота.
Вспоминается Казанский вокзал в Москве. Строил его ныне покойный Щусев, один из лучших архитекторов своего времени, автор множества архитектурных памятников, в том числе и Мавзолея Ленина. Построен Казанский вокзал давно – в 1910 году. Это крупнейший в нашей стране вокзал, если не считать Новосибирского. Он тоже тупиковый, поэтому параллель с Римским вокзалом – правда, выстроенным на сорок лет позднее – вполне уместна. Что же поражает в нем, кроме размеров? Архитектура. За основу взята башня Суюмбеки в Казани – очень любопытный и характерный памятник архитектуры XVIII века. Мысль, значит, такая: ты едешь в Казань – вот она тебе уже здесь, в Москве. Мысль, не лишенная остроумия, но, в общем, довольно нелепая. Над всем зданием господствует сделанная с большим вкусом, но абсолютно ненужная уступчатая башня, вариация на тему Суюмбекиной. Фасад здания раздроблен, внутренность перегружена архитектурными, лишенными конструктивного значения деталями. Громадные балки на потолке зала ожидания ничего не несут, они подвешены к потолку, они только украшение в угоду стилю, вернее стилизации.
Общее впечатление: грандиозный терем, сказочный дворец, казанский кремль – все что угодно, только не вокзал. То же впечатление и внутри. Здесь все рассчитано не на спешащего на поезд пассажира, приходящего за пять минут до его отхода, а на пассажира, ожидающего часами. Для него-то, очевидно, и расписаны талантливой кистью Лансере плафоны и стены вокзала. Именно для него, сидящего на своих тюках и чемоданах. А так – начнешь рассматривать и на поезд опоздаешь.
Другой невольно вспоминающийся пример – Киевский вокзал (не в Москве, а в Киеве). Когда-то, лет тридцать тому назад, я работал на его постройке техником-стажером, и тогда он казался мне верхом совершенства. Это было первое железобетонное здание в Киеве. Автором его был профессор А.М.Вербицкий. Позднее, в институте, под его руководством я сделал два курсовых проекта вокзала. Поэтому-то, да простят меня, я и застрял сейчас на вокзалах несколько дольше, чем, возможно, этого хотелось бы читателю.
Если не ошибаюсь, в 1932 году строительство закончилось. Вокзал получился большой и не очень красивый. Перед автором поставили довольно сложную задачу – сочетать конструктивизм с мотивами украинского барокко. В результате центральный вестибюль снаружи был украшен упрощенно-стилизованным барочным «кокошником», внутри же все выдержано было в конструктивистском духе. Повторяю, все это получилось не слишком красиво (конструктивизм требует первосортных отделочных материалов и деталей, которых у нас тогда не было), но с точки зрения архитектурной логики придраться особенно было не к чему.
Несколько лет тому назад кому-то в голову пришло «обогатить» внутренность вокзала. Слишком, мол, скучно в нем сидеть в ожидании поезда и рассматривать голые арки. И вот обогатили! Появились пилястры, карнизы, капители, вся та мраморная и «под мрамор» мишура, якобы прикрывающая наготу, а на самом деле разрушающая форму. Не напоминает ли это историю со «Страшным судом» в Сикстинской капелле, где по велению Павла IV обнаженные фигуры были «задрапированы» рукой Даниеле да Вольтерра – живописца, с того времени и до конца дней своих носившего прозвище «Исподнишника», il Brachettone?
Нет, что касается меня, я за Римский вокзал.
Мы часто и много спорим об архитектуре. Иной раз в троллейбусе, проезжая мимо только что отстроенного или еще строящегося дома, среди оживленных разговоров о размахе нашего строительства слышишь реплики: «И зачем вдруг башню здесь посадили? Кому она нужна? А колонны эти? Целый лес. Только окна загораживают».
Требовательность эта понятна. Архитектура рядом с нами. Хочешь или не хочешь, но общаться с ней приходится ежедневно, ежечасно. Книгу можно прочесть или закрыть на любом месте, радио, телевизор выключить, но закрывать глаза, проходя мимо того или иного дома, все-таки трудно. А иногда, ох, как хочется…
Не будем идеализировать современную архитектуру Запада. Там всякого хватает. Я долго ходил вокруг строящегося здания картинной галереи в Турине, подходил вплотную, отходил на противоположную сторону улицы и так и не понял, где же вход, где выход, где крыша и есть ли она вообще. Год спустя в Западном Берлине, в Тиргартене, я не без труда пытался разгадать замысел нового «Конгрессхалле», построенного американцами для международной строительной выставки 1957 года («Интербау»). В высшей степени странное сооружение. Стоишь, смотришь на него и только плечами пожимаешь.
Но, пожалуй, больше всех озадачил меня кумир моих юных лет – Ле Корбюзье. В маленьком французском местечке Роншан, недалеко от швейцарской границы, неугомонный семидесятилетний архитектор соорудил церковь. О ней много сейчас пишут и спорят на страницах архитектурных журналов. Скажу прямо, ничего подобного ни сам Ле Корбюзье, ни кто-либо из существовавших до сих пор архитекторов не создавал. Мы как-то привыкли к тому, что все созданное Ле Корбюзье, как правило, зиждется на определенных законах архитектурной и конструктивной логики. В этом его сила. Здания его могут нравиться или не нравиться – это другой вопрос, но мысль автора, цель, к которой он стремится, всегда была ясна и понятна. В церкви же Роншан понять что-либо без специальных комментариев просто невозможно. К сожалению, я не видел этой церкви в натуре; но, разглядывая фотографии ни на что не похожего строения, состоящего из столбов, башен, балконов, навесов и изогнутых, извивающихся стен, испещренных какими-то прямоугольными отверстиями, становишься просто в тупик. И невольно, глядя на это здание самого передового из западных архитекторов, на эту церковь (и почему это церковь? Ах да, там крест наверху…), задаешь себе вопрос: а не зашла ли и архитектура в тупик?
К слову сказать, в 1932 году на наш вопрос, как Ле Корбюзье относится к современной церковной архитектуре, которая на Западе уже тогда подпала под влияние самых модных течений, он нам ответил: «Какое мне дело до церквей! Проблемы архитектуры в другом. Они в строительстве городов!» Верно! Именно в этом. Сам Ле Корбюзье за прошедшие с тех пор двадцать пять лет немало потрудился в этой области. Далеко не все, правда, ему удалось осуществить (проекты реконструкции Алжира, Страсбурга, Сен-Назера и многих других городов так и остались на бумаге), но строящийся сейчас по его проекту правительственный центр в Чандигархе, новой столице Восточного Пенджаба, в Индии, безусловно заслуживает самого пристального внимания. Здесь Ле Корбюзье удалось очень интересно и, главное, конструктивно, а не только декоративно сочетать присущий современной архитектуре рационализм с элементами национальной индийской архитектуры. И вот наряду с этим церковь в Роншан – на мой взгляд, венец архитектурной алогичности и иррациональности.
Повторяю, западную архитектуру нетрудно обвинить во многом – и в чрезмерном оригинальничанье, и в кокетничанье причудливыми формами или, напротив, в стандартности и однообразии многоэтажных жилых корпусов. Но одного никак нельзя у нее отнять – ее современности.
Можно спорить, что красивее – яснополянская усадьба Толстого или ультрасовременная вилла «холлидей-хауз» где-нибудь на Ривьере (мне, например, больше по сердцу первая), можно без конца дискутировать о роли и месте классики в современной архитектуре, но, когда проходишь мимо строящегося здания, нижние этажи которого облицовывают гранитом, невольно отворачиваешься. Стыдно смотреть на то, как во второй половине двадцатого века рабочие вручную обрабатывают гранитные плиты, а потом впятером, орудуя ломиками, поднимают их по сходням наверх.
Парфенон и Реймский собор совершенны не только благодаря своим пропорциям или мастерству скульпторов и каменотесов, но и потому, что в их основу положены самые передовые для того времени достижения строительного искусства. Греция знала только колонну и балку и довела их сочетание до совершенства. Рим нашел купол – и родился Пантеон. Стрельчатые своды, аркбутаны и контрфорсы готики – результаты математического расчета, давшие возможность создать совершенно новый, небывалый стиль, в котором конструктивные, строительные и архитектурные проблемы слились воедино в совершеннейшем синтезе. Строителям Нотр-Дам или Кельнского собора даже в голову не приходило использовать колонны, как это сделано в Акрополе. Они познали тайну распора и, вынеся конструкцию наружу, создали нечто новое, не менее прекрасное, чем храмы Акрополя или римского Форума.
Почему же сейчас, в век железобетона, стекла и стали, в век, когда можно решить любую, самую на первый взгляд фантастическую конструктивную задачу, мы стыдимся красоты самой конструкции, скрываем ее за допотопной гранитной облицовкой и декоративной мишурой «красивых» фасонов бесстильного начала двадцатого века?
Первые железнодорожные вагоны делали похожими на дилижансы, паровозы украшали металлическим кружевом, на первых небоскребах где-то на тридцатом – сороковом этаже ставили греческие портики. Все это вызывает у нас сейчас улыбку. Но не повторили ли мы то же самое, построив высотную гостиницу «Ленинградская», в которой, когда входишь, невольно, как в храме, хочется снять шапку перед золотым алтарем, оказывающимся, к величайшему твоему удивлению, просто входом в лифт.
К счастью, это уже позади. Стадион в Лужниках, брюссельский павильон, проекты перекрытия стадиона «Динамо» в Москве, здание панорамного кинотеатра – это уже ростки нового. И в этом больше следования традиции великих эпох архитектуры прошлого, чем в простом, а еще хуже – модернизированном воспроизведении старых фасадов.
И все– таки стадионы и выставочные павильоны – это еще не решение проблемы. Вряд ли можно утверждать, что мы нашли образ жилого здания, хотя сдвиги в этой области уже заметны – в Юго-Западном районе Москвы, например. Еще сложнее со зданиями административных или культурно-общественных учреждений, с теми зданиями, которые требуют, как у нас часто говорят, «парадности», – слово не очень удачное, поэтому заменим его и скажем иначе: которые требуют наиболее яркого выявления своей общественной сущности.
Последний конкурс на проект Дворца Советов показал, что хотя образ его еще не вполне определился, но в некоторых проектах явно уже видно стремление авторов говорить языком простым и ясным. Ведь в самой основе советской архитектуры заложены принципы простоты, демократичности, ясности замысла, опирающегося на достижения современной техники. Пышная тяжеловесность и ложная величественность ей враждебны.
И наоборот, именно по пути этой псевдомонументальности и якобы суровой и простой величественности развилась архитектура муссолиниевской Италии. Я видел в Риме эти грандиозные, напыщенные, полные риторики сооружения.
Величие древнего Рима – вот что должно было вдохновлять художников и архитекторов самого невеличественного периода в истории Италии. Императорский Рим, но осовремененный, стилизованный, втиснутый в рамки железобетона. Наиболее характерный пример – ансамбль Всемирной выставки в Риме (которой, правда, так и не суждено было открыться). Архитектурным центром ее является громадный белый параллелепипед, каждый этаж которого состоит из сквозной аркады. Этажей шесть, в каждом из них со всех четырех сторон тридцать шесть арок, в каждой из них должно было быть по скульптуре – итого двести шестнадцать арок, двести шестнадцать скульптур. Все скульптуры поставить не успели, но, судя по надписи на этом непонятном здании, которое, как мне сказали, задумано было как модернизованный парафраз Колизея, они должны были изображать великих сынов Италии. Надпись гласит: «Народ поэтов, артистов, героев, святых, мыслителей, ученых, мореплавателей и переселенцев».
Не правда ли, величественно? И «народно»… И многозначительно…
Не отстал от выставки по своей напыщенной многозначительности и гигантский Форум Муссолини, именуемый теперь нейтрально «форо Олимпико». Опять та же торжественная симметрия, и мужественная якобы простота геометрических объемов, и не менее мужественные лаконичные надписи – только на этот раз не на стенах домов, а выложенные из мрамора у тебя под ногами: «дуче, дуче, дуче, дуче, дуче…» – через всю аллею от одного здания к другому, или более чем странные лозунги, вроде: «Чем больше у тебя врагов, тем ты сильнее». И венец всей этой патетики – гигантские мраморные скульптуры, растыканные в великом множестве по всему стадиону, – низколобые атлетические молодцы с могучими челюстями и «устремленными в будущее», «волевыми» взглядами. Особенно хорош один из них, встречающий тебя у входа, – десятиметровый, решительно шагающий, с противогазом на голове, покоритель Абиссинии, нет, не Абиссинии – всего мира…
За двадцать с лишним лет своего господства фашизм успел испоганить множество итальянских городов. Особенно обидно, что это коснулось и площади св.Петра. Удивительный ансамбль ее поражал в свое время, кроме всего, еще и тем, что ты попадал на просторную, охваченную знаменитой берниниевской колоннадой площадь, пройдя сквозь замысловатую путаницу близлежащих кварталов. Контраст узеньких кривых улочек и неожиданно распахивавшейся пред тобой площади подчеркивал ее величие. Теперь от набережной Тибра до собора пробита широкая Виа делла Кончиляционе (улица Примирения – очевидно, государства и церкви), завершенная, кстати, уже после войны, прямая, широкая, с двумя рядами тяжелых каменных фонарей. С точки зрения эвакуации многотысячных толп, заполняющих площадь в дни религиозных празднеств, может быть, это и разумно, с точки же зрения архитектурной – это бесцеремонное вторжение в художественно законченный ансамбль, созданный величайшими мастерами Возрождения.
К счастью, фашизму не удалось исказить истинный облик итальянских городов, как ни старались архитекторы «имперского» стиля во главе с Пьячентиной. Сохранившиеся еще кое-где ликторские пучки и топорики на пустынных плоскостях стен бывших фашистских учреждений только подчеркивают красоту и изящество старинных площадей и дворцов, которыми так богата Италия.
Но не будем все сваливать на период фашистского господства – послевоенная архитектура тоже далеко не всегда хороша. Когда речь шла о ее современности, подразумевалось умение выразительно использовать все неограниченные возможности последних достижений строительной техники. Но когда эти достижения становятся самоцелью, когда в трех шагах от Палаццо Реале (королевского дворца) в Турине, памятника архитектуры XVII века, вырастает двадцатиэтажная башня каких-то конторских учреждений, это – кощунство, ничуть не меньшее, чем Виа Кончиляционе в Риме. Такое же страшилище построено и в Милане, на площади Республики, с той только разницей, что в нем не двадцать, а тридцать этажей. В капиталистическом мире участки продаются и покупаются, и, если ты его и купил, можешь на нем строить, что тебе заблагорассудится, плюя с высоты тридцати этажей на все окружающие тебя дворцы и замки. Хорошо еще, что в Венеции все так тесно застроено или просто грунт ее островов непригоден для небоскребов, а то бедной кампанилле на площади Сан-Марко пришлось бы совсем плохо. Повезло и Флоренции. А ведь мог же найтись какой-нибудь богатый любитель высотных зданий, который воздвиг бы свою махину где-нибудь возле знаменитого моста Понте Веккио, благо война позаботилась о том, чтобы расчистить от зданий берега реки Арно. Но, к счастью, не нашелся, а набережные уже отстроены.
А вот Римский вокзал нашел свое место, вписался в город. И очень мирно сосуществует с каменными остатками вала Сервия Туллия, которым в этом году минуло ни больше ни меньше как две тысячи триста лет. Есть даже какая-то внутренняя гармония в этом соседстве изъеденного временем камня с белоснежными гранями стен и стеклянными лентами окон нового вокзала. Авторы его – Лео Калини, Массимо Кастелацци, Васко Фадигати, Эудженио Монтуори, Ахилле Пинтонелло, Аннибале Вителоцци.
И не только Римский вокзал нашел свое место. Я видел много зданий – и вокзалов, и стадионов, и рынков, и промышленных и конторских сооружений, – в которых очень ярко выражена современность и которые великолепно уживаются со своими соседями прошлых веков. Ведь войти в существующий ансамбль вовсе не значит подражать ему. Надо просто найти свое место и, обосновавшись на нем, заговорить своим собственным языком, не стараясь перекричать соседей. А язык этот – логика, экономичность и красота, рожденная не слепым повторением прошлого, но выражением твоего отношения к миру, а в данном случае, когда речь идет о Римском вокзале, в первую очередь умением использовать все то, что дает нам сейчас строительная техника.
Всему свое время. Время колонн и пилястр кончилось. Поблагодарим же их за большую проделанную ими работу и оставим их в покое. Настало время сводов-оболочек, органического стекла, пластмасс, которое требует возобновления дружбы архитектора и инженера. Поверим же этой дружбе и не будем украшать электровозы кружевами.
Разговор об архитектуре, кажется, несколько затянулся. Чтобы как-то искупить свою вину, расскажу о вещах более живых.
Расскажу о двух встречах, которые особенно запомнились мне, вероятно, потому, что обе они какие-то очень уж итальянские.
Первая из них произошла на дороге из Рима в Альбано – живописный городок на берегу озера, место многочисленных экскурсий, куда по воскресеньям, кроме туристов, съезжаются в большом количестве и римляне, просто так, вырваться из города, отдохнуть, полюбоваться природой, подышать воздухом.
Заранее оговорюсь, что действующие лица этой маленькой истории, само собой разумеется, говорили по-итальянски – другими словами, я ничего или почти ничего не понимал из того, что они говорили. Но самые события и участники их были настолько выразительны, что общий ход происшедшего я уловил сразу, а позднее мои спутники помогли мне восстановить и словесную ткань этих событий.
Итак, в один из воскресных дней мы – я, переводчик Лев Михайлович и еще несколько человек из нашей советской колонии – поехали в Альбано. Поехали на двух машинах. Примерно через час одна из них испортилась. Началась обычная возня с мотором, поиски пропавшей искры, беганье куда-то за недостающим инструментом.
Кто-то предложил, пока тянется вся эта волынка, пройти по дороге вперед. Пошли. Метров через двести натолкнулись на хибарку, почти совсем скрытую зеленью. Оказалось, что это винный склад, довольно грязный и неуютный, но всем нам очень понравившийся. Вернее, не он, а само местоположение его – дорога здесь шла над крутым обрывом, а по другую сторону заросшей густым кустарником теснины, на еще более крутом каменистом обрыве, лепился небольшой городишко, названия которого никто из нас не знал.
Мы заказали вина. Хозяин – очень толстый, в широченных парусиновых брюках и рваной красной майке, сквозь которую пробивалась густая черная шерсть, а голова была голая, как бильярдный шар, – долго выяснял, какое вино нам нужно, потом принес его в двух больших, стеклянных кувшинах. Тут же возился с велосипедом долговязый парень с бельмом на глазу. Хозяин что-то ему крикнул, парень оторвался от велосипеда, скрылся в складе и через минуту вышел, неся четыре стакана, которые старательно вытирал собственной рубашкой.
Мы расположились на бочках у входа в сарай. Потягивая холодное кисленькое вино, любовались пейзажем – каменистым обрывом, громоздящимися друг на друга домиками с черепичными крышами и обязательной над всем этим колокольней. Парень возился со своим велосипедом. Хозяин куда-то исчез. Было тихо и мирно, только цикады без умолку звенели, совсем как у нас в Крыму.