— Так надо бы пойти их поздравить!
— И совсем это ни к чему.
— Да отчего же, пойдем! Я-то уж непременно пойду. Где веселье, там я первый!
— Я вчера встретил миссис Ибрайт, невестину тетку, и она мне сказала, что ее сын, Клайм, приезжает домой на рождество. Ох, и дошлый парень этот Клайм! Ученый! Мне бы столько всего знать, сколько у него в голове припрятано! Ну, я поболтал с ней, шуточку отпустил одну-другую, как водится, а она посмотрела на меня и говорит: «Господи, говорит, на вид-то какой почтенный, а послушать — дурень!» Да мне-то что, я ей так и сказал, я, мол, твои слова ни во что не ставлю, вот тебе! Ловко я ее отбрил, а?
— По-моему, это она тебя отбрила, — сказал Фейруэй.
— Да что ты! — испуганно откликнулся дедушка Кентл, сразу потеряв весь свой апломб. — Это что ж, по-твоему, выходит, я такой и есть, как она сказала?..
— Выходит, что так. А Клайм, стало быть, из-за этой свадьбы и приезжает? Чтобы мать не оставалась одна в доме?
— Ну да, ну да, из-за этого. Нет, а ты послушай, Тимоти! Я, правда, шутник, все знают, да ведь могу и по-серьезному разговаривать. Хочешь, все тебе расскажу про эту парочку? Вот послушай. Они, точно, сегодня утром в шесть часов в город поехали венчаться, и больше уж их никто не видал, да небось к вечеру воротились, и теперь уже мужчина и женщина, — то есть, тьфу! — муж и жена. Что, разве плохо я рассказал? И разве не видишь теперь, что миссис Ибрайт ошиблась?
— Да ладно уж, хорош! А я и не знал, что они опять за прежнее взялись даром что мать ей запретила… И давно это у них сызнова пошло? Ты не знаешь, Хемфри?
— Да! Давно ли? — с важностью вопросил дедушка Кентл, тоже поворачиваясь к Хемфри. — Отвечай-ка!
— А с тех самых пор, как ее мать, то бишь тетка, передумала и сказала, пусть, мол, уже выходит за него, коли ей охота, — отвечал Хемфри, не отрывая глаз от огня. Это был несколько мрачный молодой человек, очевидна промышлявший резкой дрока, потому что под мышкой у него был серп, на руках кожаные перчатки, а на ногах толстые краги, твердые, как медные поножи филистимлянина. — Оттого, наверно, они и решили обвенчаться в другом приходе. А то миссис Ибрайт столько тогда шуму наделала, в церкви-то во время оглашения, смешно было бы после этого тут же у нас свадьбу устраивать.
— А конечно, смешно, да и тем-то бедняжкам вроде как стыдно, — это я, впрочем, так, догадываюсь, а там кто их знает, — рассудительно заметил дедушка Кентл, все еще стараясь сохранить солидный вид и осанку.
— Да, я сам был в тот день в церкви, — сказал Фейруэй. — Чудно, а? Я ведь нечасто туда хожу.
— Где уж нам часто ходить, — с жаром подхватил дедушка Кентл. — Я все лето сбирался, а теперь зима на носу, так уж вряд ли соберусь.
— Я три года не бывал, — сказал Хемфри. — По воскресеньям больно спать хочется, а идти далеко, да еще раздумаешься — ну, положим, я потружусь, схожу, так неужто за это меня допустят в царствие небесное, когда стольких не допускают, ну и останешься дома и никуда не пойдешь.
— А я вот был, — с твердостью заявил Фейруэй, — и не только был, а еще и сидел на одной скамье с миссис Ибрайт. И хотите — верьте, хотите — нет, а у меня кровь застыла в жилах, когда я услышал, что она говорит. Да, прямо кровь застыла, вот как! Я же сидел с ней рядом. — Рассказчик оглядел присутствующих, теперь подошедших ближе, чтобы послушать, и еще плотнее, чем всегда, сжал губы, как бы подчеркивая этим строгую точность своего описания.
— Ах, страсти!.. — вздохнула какая-то женщина сзади.
— Только что пастор сказал: «Если есть возражения против этого брака, заявите», — продолжал Фейруэй, — как вдруг встает женщина рядом со мной, у самого моего локтя. «Будь я проклят, коли это не миссис Ибрайт», — говорю я себе. Да, соседи, даром что в храме божьем, а именно так я сказал. Сами знаете, нет у меня такой повадки, чтобы клясться и ругаться, и которые тут есть женщины, пусть сейчас на меня не обижаются. Но что я сказал, то сказал, скрывать не хочу, — ведь если б я скрыл, это была бы ложь.
— Верно, верно, сосед Фейруэй.
— «Будь я проклят, коли это не миссис Ибрайт», — говорю я себе, повторил рассказчик, непреклонной строгостью лица и тона показывая, что повторение вызвано исключительно необходимостью, а отнюдь не желанием посмаковать кощунственные слова. — И вдруг слышу, она говорит: «Я запрещаю этот брак!» — «Хорошо, мы с вами поговорим после службы», — отвечает пастор, да так спокойно, совсем по-домашнему, будто и не священник, а простой человек, и святости в нем не больше, чем во мне или в вас. А она стоит, — ни кровинки в лице. Может, помните, в Уэзербери в церкви есть памятник — солдат сидит, ногу на ногу положил? Еще мальчишки у него нос отбили? Вот и она такая же была белая, когда сказала: «Я запрещаю этот брак!»
Слушатели прокашлялись и подбросили хворостинок в огонь, — не потому, что в том была надобность, но чтобы дать себе время извлечь мораль из этого рассказа.
— А я, как узнала, что им нельзя пожениться, так-то обрадовалась, словно мне шестипенсовик подарили, — послышался робкий голос. Это говорила Олли Дауден, бедная женщина, кормившаяся тем, что вязала на продажу веники и метлы из вереска. Она всегда была вежлива и с друзьями и с недругами, признательная всему миру уже за одно то, что ей позволяли оставаться в живых.
— А теперь она все равно за него вышла, — сказал Хемфри.
— После того, как миссис Ибрайт передумала и дала согласие, — закончил Фейруэй с независимым видом, как будто его слова были не просто повторением того, что еще раньше сказал Хемфри, но плодом его собственных размышлений.
— Ну, пусть даже им стыдно, а я все ж таки не понимаю, почему было не сыграть свадьбу здесь, у нас, — сказала дебелая женщина, у которой корсет скрипел, словно высохшие ботинки, всякий раз, как она поворачивалась или наклонялась. — Плохое ли дело — собрать соседей да повеселиться, хоть об рождество, хоть на свадьбе. Другой бы рад был угождение людям сделать, а эти на-ка, все тайком да втихомолку. Не люблю этаких скрытных.
— А я, хотите верьте, хотите нет, не люблю веселых свадеб, — веско заявил Тимоти Фейруэй, снова обводя строгим взглядом присутствующих. — И, признаться, не осуждаю Томазин Ибрайт и соседа Уайлдива за то, что они все тишком проделали. Ведь свадьба это что значит? То тебе жига[4], то рил[5], хочешь не хочешь, а становись в круг. А ногам-то оно накладно, когда тебе уже за сорок.
— Да уж на свадьбе не откажешься, надо же отплатить хозяевам за угощение!
— На святках пляши, потому что раз в году, на свадьбах пляши, потому что раз в жизни. Даже на крестинах, ежели по первому либо по второму ребенку, так и то норовят один-два рила всунуть. А сколько еще петь приходится!.. Нет, по мне, всего лучше хорошие похороны. Угощенье не бедное, чем на свадьбе, а то и побогаче. А ногам покойнее. Посидеть за столом да потолковать об усопшем — это же не то что хорнпайп отхватывать!
— А потанцевать на похоронах, значит, никак нельзя? Пожалуй, люди скажут, это, мол, уж, значит, чуток перестараться, как ты считаешь, Тимоти? — любознательно осведомился дедушка Кентл.
— Да, только там может степенный человек без опаски смотреть, как кувшин ходит вкруговую.
— Не понимаю все-таки, как Томазин Ибрайт на этакую скаредность согласилась, — начала снова Сьюзен Нонсеч, дебелая толстуха, возвращаясь к своей прежней теме. — Ведь какая девушка хорошая, совсем как барышня, а свадьба — ну хуже, чем у голытьбы последней! Да и жених-то — разве бы ей такого надо? Только и есть в нем, что из себя пригляден.
— Э, нет, не скажи, он парень ловкий, а по учености, пожалуй, самому Клайму Ибрайту не уступит. Не к тому его готовили, чтоб в трактире стоять за стойкой. Вы же знаете, он инженером был, да сбился с пути, так, чтобы с голоду не пропасть, а взял за себя эту гостиницу. Ученье впрок не пошло!
— Ох, это часто бывает, — вздохнула Олли, та смиренница, что вязала метлы. — А все ж таки учатся все, да и выучиваются. Посмотришь на иного, раньше, хоть ты его режь, не сумел бы кружочка на бумаге вывести, а теперь, гляди-ка, уже фамилию свою подписывает, и перо у него не брызнет, даже, бывает, кляксы ни одной не посадит. Да что — стол даже ему не надобен, чтобы локти разложить и животом упереться, — так, стоя, и пишет!
— Это верно, — сказал Хемфри. — До чего народ стал полированный!
— Да хоть меня взять, — подхватил дедушка Кентл. — Пока не пошел я в ополченье в восемьсот четвертом году, не послужил в солдатах, так такой же был телепень, как вы все. А теперь меня хоть куда поверни, нигде не оплошаю!
— Да, кабы ты годился еще в женихи, — сказал Фейруэй, — так теперь-то сумел бы расписаться в церковной книге. Не то что наш Хемфри, он-то насчет грамоты по отцу пошел. Помню, Хем, когда я женился, только взял я перо, гляжу, строчкой выше крест наляпан — зда-аровый, руки в стороны, как у чучела, это твои родители как раз перед нами венчались, и отец, стало быть, свой знак поставил. Ох, и страшенный был крест, черный, голенастый, ни дать ни взять твой батюшка. Не выдержал я, прыснул со смеху, хоть еле дышал от жары, — запарился я с этой свадьбой, а тут еще жена на руке виснет, а Джек Чангли с ребятами в окошко на нас таращатся, зубы скалят. Да тут же подумал я, что вот ведь они и недавно женились, а уже чуть не каждый день ругаются, а теперь я, дурак, в такую же кашу лезу, так, верите ли, в озноб кинуло!.. Да-а, это был денек!
— Уайлдив и годами постарше Томазин Ибрайт. А она к тому ж и собой хороша. Молодой девушке такому человеку на шею бросаться — это уж надо совсем дурой быть.
Эту тираду произнес недавно подошедший к костру торфяник; он держал на плече широкую сердцевидную лопату — обычное орудие торфореза, — и в отблесках от костра ее навостренный край сверкал, как серебряный лук.
— Сотня к нему прибежит, только бы кликнул, — проворчала толстуха.
— А ты, сосед, видал когда-нибудь мужчину, за которого бы ни одна женщина не пошла? — спросил Хемфри.
— Я? Нет, не видал, — ответил торфяник.
— Ни я, — сказал кто-то.
— Ни я, — сказал дедушка Кентл.
— А я вот видал, — изрек Тимоти Фейруэй, еще тверже упираясь ногой в землю. — Знавал я такого. Но только одного, заметьте. — Он громогласно прокашлялся, как будто опасался, что слова его могут не дойти до слушателей из-за неясности произношения. — Да, я знавал такого человека, — повторил он.
— И что же это было за чучело такое несчастное? Урод, что ли, какой или калека? — спросил торфяник.
— Зачем калека? Не слепой он был и не глухой или там немой. А кто таков, не скажу.
— У нас его знают? — спросила Олли.
— Навряд ли, — сказал Тимоти. — Да я имен не называю… Эй, там, ребятки! Подбросьте-ка еще сучьев в огонь!
— А чего это у Христиана Кентла зубы стучат? — спросил молодой паренек из дыма и колыхающихся теней по ту сторону костра. — Прозяб, Христиан?
Тонкий невнятный голос ответил:
— Да нет, я ничего.
— Иди сюда, Христиан, покажись. Я не знал, что ты здесь, — милостиво сказал Фейруэй, обращая сострадательный взгляд в ту сторону, откуда был слышен голос.
В ответ на это приглашение из дыма возник тощий, узкоплечий парень, с жидкими, бесцветными волосами, одетый словно бы не по росту, — из рукавов торчали длинные костлявые руки, из штанин такие же длинные и костлявые лодыжки. Он нерешительно сделал два шага вперед, потом — очень быстро — еще пять-шесть шагов, уже не по своей воле, а подтолкнутый кем-то сзади. Это был младший сын дедушки Кентла.
— Чего ты дрожишь, Христиан? — добродушно спросил торфяник.
— Я — этот человек.
— Какой?
— За которого ни одна женщина идти не хочет.
— Вот те на! — сказал Тимоти Фейруэй, выкатывая глаза, чтобы лучше обозреть всю длинную фигуру Христиана. Дедушка Кентл тоже уставился на сына, как курица на высиженного ею утенка.
— Да, это я. И я очень боюсь, — пролепетал Христиан. — Не повредит это мне, а? Я всегда говорю, что мне наплевать, божусь даже, а на самом деле совсем мне не наплевать, иной раз такой страх нападет, не знаешь куда деваться.
— Ах, чтоб тебе, вот ведь чудно! — сказал Фейруэй. — Я же совсем не про тебя думал. Выходит, в наших краях еще один есть! Да зачем тебе было признаваться, Христиан?
— А что ж делать, коли оно так? Я же не виноват? — Он обратил к ним свои неестественно круглые глаза, обведенные, как на мишени, концентрическими кругами морщинок.
— Это-то конечно. А все ж таки радости мало, меня прямо мороз подрал по коже, когда ты про это сказал, — я думал, только один есть такой горемыка, а оказывается, двое! Плохо твое дело, Христиан. Да ты почем знаешь, что они бы за тебя не пошли?
— А я к ним сватался.
— Ишь ты! Вот бы уж не подумал, что у тебя хватит смелости. И что же последняя тебе сказала? Может, не так страшно, удастся еще ее уломать?
— «Убирайся прочь с глаз моих, дурак трухлявый», — вот какие были ее слова.
— М-да! Не обнадежила! «Убирайся прочь с глаз моих, дурак трухлявый», это, брат, крепко сказано. Но и то еще ничего, тут только терпенье нужно, подождать, пока у нахалки у этой седой волос пробьется, тогда небось добрей станет. Сколько тебе лет. Христиан?
— Об осень, как картошку копали, тридцать один стукнуло.
— Не так чтобы очень молод. Но время еще есть.
— Это я с того дня считаю, когда меня крестили — там у них записано в большой книге, что в ризнице лежит. Но мать мне говорила, что от родов до крестин еще сколько-то времени прошло.
— А-а!
— А сколько, хоть убей, не помнит. Знает только, что в ту ночь луны не было.
— Луны не было — э, брат, это плохо! Слушайте, соседи, ведь плохо это для него, а?
— Плохо, — подтвердил дедушка Кеитл, качая головой.
— Мать точно знает, что луны не было, нарочно справлялась у одной женщины, у которой календарь был. Всякий раз ее спрашивала, когда мальчика рожала, потому, слыхала, люди говорят: «Нет луны — нет жены», — так хотела знать, какая доля мальцу выпадет. А что, мистер Фейруэй, как вы считаете, это верно, насчет луны-то?
— Да. «Нет луны — нет жены», — это старая поговорка, мудрая. Кто родился в новолуние, тот, значит, к супружеству не сроден, так бобылем и помрет. Эх, Христиан, надо ж было тебе изо всего месяца в такой день нос наружу высунуть!
— А когда вы родились, луна, наверно, вовсю светила? — сказал Христиан, с завистливым восхищением глядя на Фейруэя.
— Да, уже не в первой была четверти, — небрежно уронил мистер Фейруэй.
— Я бы готов капли в рот не брать, на празднике урожая трезвым ходить, только бы не эта беда — что без луны родился, — продолжал Христиан тем же жалобным речитативом. — Люди надо мной смеются: «Какой, говорят, ты мужчина, роду своему без пользы», — а оно вон ведь откуда идет!
— Да, — вздохнул присмиревший дедушка Кентл. — А все-таки его мать, когда он мальчишкой был, иной раз по целым часам плакала, глаз не осушала, все боялась, вдруг он выправится с годами и в солдаты пойдет.
— Э, да не помирают же от этого, — сказал Фейруэй. — Валухи тоже живут, сколько им положено, не одни бараны.
— Так, может, и я еще поживу? А по ночам, Тимоти, по ночам-то мне не опасно?
— Ты всю жизнь будешь один в постели лежать. А привиденья, известно, не тем являются, кто с женой в обнимку спит. У нас, кстати сказать, будто бы недавно одно видели, очень странное!
— Ой, нет, нет, не надо, не говорите! А то я ночью вспомню, умру со страху! Да вы меня не послушаетесь, я знаю, расскажете, а мне потом спиться будет… А чем оно странное, Тимоти?.. Ой, нет, не говорите!
— Я сам не очень-то верю в привиденья. Но это, говорят, настоящее, без обману. Его мальчонка один видел.
— А какое же оно?.. Ой, нет, не надо…
— Красное. Призраки, они все больше белые, а этот словно в крови выкупался.
Христиан с шумом вдохнул воздух, отчего, впрочем, ничуть не расширилась его впалая грудь, а Хемфри спросил:
— Где его видели?
— Да тут же, на пустоши, только не где мы сейчас, а подальше. Да не стоит к ночи про это поминать. А что вы скажете, соседи, — продолжал Фейруэй более веселым тоном, — насчет того, чтобы нам всем пойти сейчас поздравить молодоженов? — Он с важностью оглядел слушателей, как будто эта идея принадлежала ому самому, а не дедушке Кентлу. — Уж раз люди поженились, надо радоваться, потому, ежели плакать, они все равно не разженятся. Песню им споем, как полагается. А потом, как ребята и женщины домой уйдут, можно и в трактир заглянуть — выпить за новобрачных и сплясать малость перед ихней дверью. Мне-то без надобности, я, сами знаете, непьющий, да хотелось бы молодую потешить, славная девушка, сколько раз мне из своих рук стаканчик подносила, еще когда с теткой жила в Блумс-Энде.
— А что ж! И заглянем! — вскричал дедушка Кентл, повернувшись с такой живостью, что медные его печатки взлетели в воздух. — У меня и то уж в горле пересохло, с утра капли во рту не было. А в «Молчаливой женщине» пивцо есть знатное, на прошлой педеле варили. Эх, погуляем, соседи, хоть бы и всю ночь напролет, завтра воскресенье, выспимся.
— Экой ты верченый, дедушка Кентл, — сказала толстуха, — старику вроде бы и не пристало!
— Ну и верченый, ну и что, а тебе завидно? Ты бы рада меня за печку загнать, чтобы сидел да охал! А я вот лучше им песню спою, «Веселых матросов» либо еще какую, — я, слава те господи, все могу, как есть молодец на все руки!
— Да, так вот и сделаем, — сказал Фейруэй. — Споем им свадебную, и пусть себе живут-поживают! А про Клайма Ибрайта одно скажу — поздно спохватился. Коли не хотел, чтоб она за Уайлдива выходила, так приезжал бы пораньше да сам на ней и женился.
— Да, может, он просто хочет у матери немножко пожить, чтобы не страшно ей было одной?
— А мне вот никогда страшно не бывает, даже самому чудно. — сказал дедушка Кентл. — Ночью я такой храбрый — что твой адмирал!
К этому времени костер уже начал гаснуть, топливо было не такое, чтобы долго поддерживать огонь. Остальные костры на всем обозримом с холма пространстве тоже заметно потускнели. По яркости, окраске и стойкости того или другого костра можно было судить о том, какой материал для него использован, а отсюда до некоторой степени и о характере растительности в тех местах. Светлое лучистое пламя, такое же, как на кургане, говорило о зарослях вереска и дрока, которые действительно и простирались на много миль в одну сторону. По другим направлениям пламя вспыхивало быстро и столь же быстро гасло, что служило указанием на самое легкое топливо — солому, сухую ботву, обычные отходы пашни и огорода. Самые стойкие огни, светившиеся ровно и спокойно, словно планета или круглый немигающий глаз, означали дерево ореховые сучья, вязанки терна, а может быть, даже и толстые чурбаки. Эти были редки, и хотя сравнительно небольшие и не столь яркие, как трепетное и преходящее сияние вереска и соломы, теперь именно они побеждали в силу своей долговечности. Те уже гасли один за другим, эти оставались. Все такие костры горели далеко к северу на врезавшихся в небо вершинах, в краю густых рощ и саженых лесов, где почва была иной, а вереск необычным и чуждым явлением.
Все, кроме одного: этот горел ближе всех и светлее всех, как луна среди звезд. Не с той стороны, где в долине тускло светилось маленькое окно, а в прямо противоположном направлении. Он горел так близко, что, несмотря на малую величину, яркостью превосходил все остальные.
Этот неподвижный огненный глаз давно уже привлекал внимание стоявших на кургане. А когда их собственный костер осел и померк, они еще чаще стали туда поглядывать. Уже и многие дровяные костры отгорели и растаяли в темной дали, а этот пылал по-прежнему.